23484

Занимательная Греция

Сочинение

Иностранные языки, филология и лингвистика

Царь Кекроп воцаряется в Афинах. Царь Кадм основатель Кадмеи пришел в Фивы из Финикии и научил греков письменности. Царь Минос сын Зевса воцарился на Крите а фригийские карлики научили греков ковать железо. Аргосский царь Фидон ввел в употребление точные меры весы и деньги Вы скажете: Разве это история Это сказка Это все равно что составлять таблицу по хронологии Киевской Руси и включать в нее даты: тогдато Илья Муромец убил Соловьяразбойника а тогдато Руслан Черномора.

Русский

2013-08-05

1.66 MB

0 чел.

Гаспаров Михаил. Занимательная Греция

«Занимательная Греция» — своеобразная энциклопедия древнегреческой культуры, которая была тем зерном, из которого выросла вся новоевропейская и русская культура. В шести частях книги (с IX по II вв. до н. э.) рассматриваются и политика, и быт, и военное искусство, и философия, и театр, и поэзия — все в неразрывной связи друг с другом и с эпохой.

Если вы, молодой читатель, перелистаете эту книгу, посмотрите картинки, заглянете в оглавление, прочитаете по нескольку страниц там и тут, — то первым вопросом, который вы зададите, будет, наверное, такой:

«А это правда так и было?»
Я отвечу: и да, и нет.

Правда то, что были славные победы греков над персами, а потом сказочно быстрое завоевание Востока Александром Македонским. Правда то, что спартанцы были непобедимыми воинами, а афиняне лучше других строили мраморные храмы и сочиняли трагедии для театра. Правда то, что в греческом языке впервые появилось слово «философия» и что в Александрийской библиотеке занимались почти всеми теми же науками, какими занимаемся и мы.

Но что вокруг этих событий было столько кстати сбывавшихся предсказаний оракулов; что все герои были героями без страха и упрека, а злодеи — злодеями до глубины своей черной души; что все речи, которые при этом говорились, были такими умными, краткими и складными; что все диковинки земной природы и людских обычаев, о которых слышали древние греки, были и вправду таковы, — за это, конечно, поручиться нельзя. Здесь много выдумки.

Чья же это выдумка?

Выдумал это сам греческий народ. Так ведь бывает всегда: когда случится какое-нибудь интересное событие, вести о нем передаются из уст в уста, обрастая новыми и новыми живописными подробностями, и под конец факты так тесно сплетаются с легендами, что ученому историку приходится много трудиться, чтобы отделить одно от другого.

Как историки восстанавливают действительный облик событий по противоречивым рассказам о них, — об этом можно было бы написать очень интересно, но это уже была бы совсем другая книга. Наша же книга — о том, каким запомнили свое прошлое сами древние греки. Можно ли судить о человеке по тому, что он сам о себе рассказывает? Можно: даже когда он присочиняет, мы видим, каков он есть и каким ему бы хотелось быть. Вот так же можно судить и о целой древней культуре по ее рассказам о себе.

Все, что для нас сейчас само собой разумеется, когда-то было открыто впервые. И то, что надо слушаться закона; и то, что параллельные Прямые нигде не пересекаются; и то, что биение пульса в человеке — от сердца; и то, что мысль о вещи может больше о ней сказать, чем взгляд на эту вещь; и то, что интересные истории можно разыгрывать в лицах и тогда это называется драма. Такие открытия порознь делались и в Вавилоне, и в Индии, и в Китае, и в Греции. Но наша собственная цивилизация, новоевропейская, развивалась главным образом на основе древнегреческой (и сменившей ее древнеримской). Поэтому древнегреческие открытия ближе нам, чем какие-нибудь иные.

Из столетия в столетие в учебниках математики переписывались почти те же определения, какие были когда-то даны Евклидом; а поэты и художники упоминали и изображали Зевса и Аполлона, Геракла и Ахилла, Гомера и Анакреонта, Перикла и Александра Македонского, твердо зная, что читатель и зритель сразу узнает эти образы. Поэтому лучше узнать древнегреческую культуру — это значит лучше понять и Шекспира, и Рафаэля, и Пушкина. И в конечном счете — самих себя. Потому что нельзя ответить на вопрос: «кто мы такие?», не ответив на вопрос: «откуда мы такие взялись?»

Впрочем, это я забегаю вперед. Потому что «познай самого себя» — это тоже один из заветов древнегреческой цивилизации, и вы еще не раз с ним встретитесь в этой книге. Желаю вам успеха!

Есть племя людей,

Есть племя богов,

Дыхание в нас — от единой матери,

Но сила нам отпущена разная:

Человек — ничто,

А медное небо — незыблемая обитель

Во веки веков.

Но нечто есть,

Возносящее и нас до небожителей, —

Будь то мощный дух,

Будь то сила естества, —

Хоть и неведомо нам, до какой межи

Начертан путь наш дневной и ночной Роком.

Пиндар
Историческая наука начинается с хронологии. Это, может быть, самая скучная часть истории, но и самая необходимая. Если не знать, что было в прошлом раньше и что потом, то все остальные знания теряют всякий смысл.

Греки это понимали и заучивали хронологию старательно. На острове Паросе старание дошло до того, что большая хронологическая таблица по греческой истории была вырезана на мраморе и выставлена на площади, чтобы прохожие смотрели и просвещались. Таблица эта сохранилась. Но выглядит она, на современный взгляд, немного странно. Вот ее начало с небольшими сокращениями.


Год 1582 до н. э. Царь Кекроп воцаряется в Афинах.

Год 1529. Всемирный потоп, из которого спаслись Девкалион и Пирра.

Год 1519. Царь Кадм, основатель Кадмеи, пришел в Фивы из Финикии и научил греков письменности.

Год 1432. Царь Минос, сын Зевса, воцарился на Крите, а фригийские карлики научили греков ковать железо.

Год 1409. Богиня Деметра пришла в Афины и научила греков земледелию.

Год 1300. Геракл, очистив Авгиевы конюшни и победив царя Авгия, учредил Олимпийские игры.

Год 1260. Тесей, убив Минотавра, освободил Афины от дани, дал им законы и учредил Истмийские игры.

Год 1251. Поход Семерых против Фив, и тогда же учреждены Немейские игры.

Год 1208. 5 июня. Взятие Трои после десятилетней Троянской войны.

Год 1202. Орест, сын Агамемнона, мстя за отца, убивает свою мать, но оправдан судом Ареопага.

Год 1128. Переселение дорян во главе с царями Гераклидами в Пелопоннес.

Год 1085. Гибель Кодра, афинского царя, в войне с дорянами. Конец царской власти в Афинах.

Год 937. Расцвет поэта Гесиода.

Год 907. Расцвет поэта Гомера.

Год 895. Аргосский царь Фидон ввел в употребление точные меры, весы и деньги…

Вы скажете: «Разве это история? Это сказка! Это все равно что составлять таблицу по хронологии Киевской Руси и включать в нее даты: тогда-то Илья Муромец убил Соловья-разбойника, а тогда-то Руслан — Черномора».

Грек, услышав такие слова, обиделся бы. Может быть, он сам из знатного рода, который возводит свое происхождение к одному из мифологических героев, упомянутых здесь. Спартанский царь Леонид, герой Фермопил, считал себя прапра— (повторите это «пра» 20 раз!) —правнуком Геракла. Сроком жизни человеческой греки считали 70 лет, лучший срок для рождения сына — середина жизни, 35 лет. Леонид погиб в 480 г. до н. э. Отсчитайте от этой даты 23 раза по 35 лет (жизнь Леонида и 22 поколений его предков) и вы окажетесь в 1285 г. до н. э., как раз в том времени, в которое Паросская таблица поселяет Геракла. Как же не верить такой хронологии?

И не только тщеславные цари, но и более серьезные люди часто возводили свой род к героям и богам. Гиппократ был великим ученым, отцом греческой медицины; мы с ним еще встретимся в этой книге. Он был из рода потомственных врачей, Асклепиадов, а род этот начало вел от Асклепия, бога врачевания, сына Аполлона; Гиппократ был потомком бога в 18-м поколении. Если сделать расчет лет, то получится: бог жил незадолго до Троянской войны. И правда: в «Илиаде» написано, что сын бога Асклепия, Махаон, был, так сказать, главным врачом греческого войска под Троей. (Знаете большую яркую бабочку-махаона? Так вот, она названа в честь этого самого врача-полубога, а почему — я не знаю.)

Поэтому не будем смеяться заранее. Для грека хронология мифов была делом важным. Ею занимались большие ученые. Эратосфен, великий математик, впервые рассчитавший размер земного шара (как он это сделал, мы узнаем в последней части этой книги), столь же усердно рассчитывал и дату падения Трои. Кстати, она у него получилась другая, чем на Паросской таблице: 1183 год. Но это уже мелочи.

И еще два слова. Я сказал, что начало Паросской таблицы я переписал с небольшими сокращениями. Но я сделал в ней еще одно изменение — очень простое и очень бросающееся в глаза. Какое? Попробуйте догадаться. Кто не догадается, для тех я скажу об этом на 34-й странице .

Если вы пересмотрите Паросскую хронологическую таблицу и попробуете угадать в ней то место, где кончается мифология и начинается история, то, скорее всего, это будет загадочная строчка: «Год 1128. Переселение дорян во главе с царями Гераклидами в Пелопоннес». Загадочная — потому что если кто из вас и помнит, кто такие Гераклиды, то вряд ли представляет, что это было за переселение.

А переселение было: это и вправду не только мифология, но и уже история. Греки — не исконные жители Греции, они — пришельцы. Они пришли сюда с севера, из-за Балкан; где и с кем они жили раньше — об этом ученые спорят до сих пор. Сами греки этого не помнили. Но они хорошо помнили другое — что переселялись они сюда двумя волнами. Первыми переселились ахейские племена; это об их царствах и княжествах сохранилась память в мифах. Вторыми переселились дорийские племена; и об этом переселении был сложен, можно сказать, последний греческий миф, а потом началась история.

Миф был вот какой.

Самым славным греческим героем был Геракл. Он был потомком аргосских царей. Но сам он не был царем: всю жизнь он прожил бездомным тружеником на чужих службах. Умирая, он приказал сжечь себя на костре на вершине горы Эты. От этого костра у подножья Эты забили горячие источники: по этим источникам соседний горный проход стал называться «Горячие ворота» — Фермопилы.

Рядом с горой Этой лежит крошечная горная область — Дорида. Здесь нашли приют сыновья Геракла; старшим и главным из них был Гилл. Им было тесно в маленькой Дориде. Они собрали дружину из храбрых дорийских горцев и решили идти на Пелопоннес — добывать аргосское царство своих предков.

Перед походом, как водится, обратились к оракулу. (Оракул — это не человек, а святилище, где жрецы давали предсказания от имени бога; как это было устроено, мы расскажем дальше.) Получили ответ: «Ждите третьих плодов и ступайте через теснину». Гилл рассудил, что «третьи плоды» — это третий урожай, третье лето; он выждал два года, а на третий год повел своих дорян через «теснину» Коринфского перешейка. Навстречу им вышли местные ахейцы. Договорились решить спор единоборством вождей. Вожди сошлись — и Гилл пал. Дорянам пришлось ни с чем воротиться в Дориду.

Вновь обратились к оракулу: «Почему ты нас обманул?» Оракул ответил: «Вы сами не захотели правильно понять вещание. Плоды — не земные, а людские; теснина — не суша, а море». Геракл иды поняли: победа достанется не им, а только третьему поколению после них, и идти к ней нужно не по узкому Коринфскому перешейку, а вплавь через узкий Коринфский залив.

Пока сменились три поколения, прошло сто лет. Гераклиды терпеливо ждали своего срока. Наконец за сыновьями и внуками выросли правнуки: три брата — Аристодем, Темен и Кресфонт. Собрали войско, построили корабли для переправы. Вновь спросили прорицания у оракула: «Что нам сделать, чтобы победить?» Ответ звучал таинственно: «Возьмите трехглазого проводника». Братья задумались. Вдруг на дороге показался всадник на коне, слепом на один глаз. Это был этолийский князь Оксил: он убил родственника, десять лет бедовал в изгнании и теперь возвращался на родину. Его стали уговаривать примкнуть к походу. Он легко согласился, но сразу выговорил себе награду: один из лучших кусков Пелопоннеса — Элиду.

С трехглазым проводником трое братьев переправились в Пелопоннес, одержали долгожданную победу над ахейцами и стали делить завоеванные места. Середина Пелопоннеса — это дикое лесистое нагорье, но по сторонам его лежат четыре плодородные долины: на востоке — Аргос, на западе — Элида, на юге — Лакония и лучшая из всех — Мессения. Элиду отдали Оксилу, а о трех других областях три брата бросили жребий. В горшок с водой каждый опустил по камню: чей вынется первым, тот будет владеть Аргосом, чей вторым — Лаконией, чей третьим — Мессенией. Аристодем и Темен опустили свои жребии честно, а Кресфонт схитрил. Ему хотелось получить урожайную Мессению, и он бросил в воду вместо камня ком земли, который разошелся в воде. Аргос достался Темену, Лакония — Аристодему, Мессения осталась на долю лукавого Кресфонта.

Совершив дележ, братья на трех алтарях принесли жертвы Зевсу. А наутро на их алтарях оказалось по неожиданному животному: на аргосском — жаба, на лаконском — змея, на мессенском — лиса. Гадатели, посовещавшись, объяснили: жаба — животное малоповоротливое, так что аргосским дорянам лучше не ходить на войну; змея — грозное, так что лаконским дорянам будет сопутствовать победа; а лиса — хитрое, в чем каждый мог и сможет убедиться. Братья переглянулись, поняли хитрость Кресфонта и затаили злую память на мессенских дорян.

Когда доряне заняли Пелопоннес, то пелопоннесские ахейцы или подчинились им, или ушли в глухие горные местности. А самые знатные и гордые роды стали покидать страну и переселяться на север: в Беотию, где жило третье большое греческое племя — эоляне, и в Аттику, где жило четвертое племя — ионяне.

Их принимали гостеприимно, особенно в Аттике. Здесь как раз в это время умер последний царь из рода славного Тесея, победителя Минотавра. Старейшины посовещались и выбрали новым царем пришельца — ахейца из царского рода по имени Кодр.

Пелопоннесским дорянам было обидно видеть, что беглец из-под их власти стал царем на чужой стороне. Они пошли на Аттику войной и осадили Афины. Осада оказалась делом трудным, решили послать к оракулу и спросить: «Возьмем ли мы Афины?» Оракул ответил:«Возьмете, если не тронете царя». Доряне объявили по всему войску строгий приказ: никому не трогать царя Кодра ни под каким видом — и продолжали осаду.

В Афинах тоже узнали об ответе оракула. И царь Кодр решил спасти город ценой своей жизни.

Он оделся в рваное мужицкое платье, взвалил на плечи мешок, взял кривой серп для обрезания веток, вышел за ворота и стал собирать хворост. Его схватили и поволокли в дорийский лагерь. Он стал отбиваться, взмахнул серпом и ранил какого-то воина. Это разъярило дорян, его убили, а труп бросили в поле.

Афинские старейшины выслали в дорийский стан посольство: «По священным обычаям предков верните нам для погребения тело нашего царя!» — «Мы не трогали вашего царя!» — ответили им. «Вот он!» — показали афиняне на мертвое тело в лохмотьях и с вязанкой хвороста за плечами. Доряне вгляделись и поняли: предостережение оракула они не соблюли. Они отдали убитого Кодра, сняли осаду и ушли из Аттики ни с чем.

Кодра похоронили как героя, у ворот спасенных им Афин. Над его могилой насыпали высокий курган и засеяли его пшеницею — в знак, что он отдал жизнь за счастье и процветание приемного отечества.

А старейшины, поразмыслив, постановили: после Кодра никто в Афинах не достоин носить имя «царь» — отныне глава государства будет выборным и будет называться просто правителем, по-гречески — архонтом.

Первые архонты в Афинах выбирались пожизненно и только из числа потомков Кодра; потом только на десять лет; потом только на один год — и уже из любых знатных семейств. Первые архонты управляли единовластно; потом в помощь такому архонту стали выбираться еще три, поделивших между собой три главные царские заботы, — архонт-жрец, архонт-воевода и архонт-судья; потом одного архонта-судьи стало мало, и начали выбирать целых шесть. Так составилась коллегия девяти архонтов, управлявших Афинами в течение года; а отслужив свой срок, они становились членами совета старейшин, заседавшего на холме бога Ареса — Ареопаге.

Так в Афинах власть царя сменилась властью знати — монархия сменилась аристократией.

Семь спорят городов о дедушке Гомере —

В них милостыню он просил у каждой двери.

(Английская эпиграмма)
После переселения дорян в Греции сразу стало тесно. Нужно было искать новые земли. Люди стали собираться отрядами, садились на корабли и отправлялись за море основывать новые греческие поселения на иноземных, «варварских» берегах.

Первое направление этой колонизации напрашивалось само собой: через Эгейское море, на противоположный малоазиатский берег. Все четыре греческих племени зашевелились и тронулись с места. С острова на остров, как с камня на камень, они перешли Эгейское море. Эоляне заняли север малоазиатского побережья с островом Лесбос, доряне

— юг с островом Родос, ионяне — середину с островами Хиос и Самос и с новооснованными городами Смирной, Эфесом, Милетом. Ахейцы же обратились в другую сторону и направили первые корабли в бурное западное море, к берегам Италии и Сицилии.

Новые места всколыхнули старые воспоминания. Поселенцы малоазиатских берегов вспоминали, как невдалеке от этих мест их давние предки бились под Троей; разведчики западных морей вспоминали, как в этих же краях скитался по дороге на родину Одиссей. И когда знатные люди новых городов сходились на пиры и развлекались песнями, они все чаще требовали, чтобы им пели про Троянскую войну и про странствия Одиссея.

Пели эти песни сказители — аэды. Они передавали их из рода в род, изменяли или дополняли древние песни, слагали по их образцу новые. Поколения аэдов выработали для песен мерный длинный стих — гекзаметр, поэтический язык, богатый старинными словами и оборотами, набор готовых выражений для описания часто повторяющихся действий. Такие песни были очень похожи на наши былины. И длиной они были как былины: на час пения или около того, чтобы слушатели не заскучали. Если нужно, певец всегда мог и сжать и растянуть свой рассказ — например добавить подробностей, —как герой, вооружаясь к бою, надевает сперва поножи, потом панцирь, потом шлем, берет меч, потом щит, потом копье, и какой мастер изготовил этот щит, и от какого предка достался ему этот меч.

Таким аэдом, бродячим слепым сказителем, был и Гомер

— тот, кто впервые создал вместо коротких песен две большие поэмы-эпопеи: «Илиаду» о Троянской войне и «Одиссею» о возвратных странствиях героя. Осамом Гомере никто не помнил ничего достоверного — даже места его рождения:

Семь городов соревнуют за мудрого корень Гомера:

Смирна, Хиос, Колофон, Саламин, Пилос, Аргос, Афины.

Эти семь спорили в его упорней; но и другие города считали себя родиной Гомера — даже Вавилон и Рим. Соглашались лишь в том, что жил он бродячим бедняком, зарабатывая на жизнь пением песен. Например, таких:

Если вы денег дадите, спою, гончары, я вам песню:

«Внемли молитвам, Афина! десницею печь охраняя,

Дай, чтобы вышли на славу горшки, и бутылки, и миски,

Чтоб обожглись хорошенько и прибыли дали довольно,

Чтоб продавалися бойко на рынке, на улицах бойко,

Чтобы от прибыли жирной за песню и нас наградили».

Если ж, бесстыжее племя, певца вы обманете дерзко.

Тотчас же всех созову я недругов печи гончарной:

«Эй, Разбивака, Трескун, Горшколом, Сыроглинник коварный,

Эй, Нетушим, на проделки во вред ремеслу тороватый,

Бей и жаровню и дом, вверх дном опрокидывай печку,

Все разноси; гончары же пусть криком избу оглашают…

Пусть они с жалобным стоном на лютое бедствие смотрят!»

Буду, смеясь, любоваться на жалкую долю злодеев.

Если спасать кто захочет, тому пусть голову пламя

Всю обожжет, и послужит другим его участь наукой.

«Илиада» и «Одиссея» — очень длинные поэмы, по триста с лишним страниц. Переход от сочинения небольших былин к сочинению длинных связных эпопей — дело сложное. Тут было два пути. Один более легкий: можно было нанизать эпизоды подряд, слаживая конец одного с началом другого, от самого похищения Елены и до возвращения всех героев. Другой более трудный: можно было взять какой-нибудь один эпизод и, расширяя его подробностями, вместить в него все, что было поэтически интересного во всей Троянской войне.

Гомер пошел по трудному пути. Он выбрал для каждой поэмы только по одному эпизоду из десятилетней войны и десятилетних странствий. Для «Илиады» это гнев Ахилла на Агамемнона и его жестокие последствия: гибель Патрокла и месть Ахилла Гектору. Для «Одиссеи» это последние два перехода в плаваньи героя: от острова Калипсо до острова феаков и от острова феаков до родной Итаки, а там — встреча с сыном, расправа с женихами Пенелопы и примирение. Все предшествующие эпизоды скитаний Одиссея вмещены в его рассказ о себе на пиру у феаков; все остальные эпизоды Троянской войны вмещены в попутные упоминания в речах действующих лиц. А за всем этим — то в ходе рассказа, то в пространном описании, то в беглом сравнении — проходит целая энциклопедия картин народной жизни — труд пахаря и кузнеца, народное собрание и суд, дом и сражение, оружие и утварь, состязания атлетов и детские игры. Нынешнему читателю они могут показаться длиннотами, отвлекающими от действия, но современники Гомера ими наслаждались.

Это не случайно. Это значит, что современники Гомера почувствовали: между ними и мифическими временами легла непереходимая грань. По эту сторону — будни, труды, гнет, бедность, засилье гордой и жестокой знати; по ту сторону — подвиги, величие, богатство, блеск, каждый доблестен, могуч и благороден, и всякую подробность хочется бережно сохранить в памяти и подолгу ею любоваться. Поэтому поэмы Гомера так длинны, и поэтому они так подробны. В них Греция, вступая на порог истории, прощается с царством сказки.

Вот один из самых знаменитых эпизодов «Илиады». Идет первый большой бой, описанный в поэме. Ахилл уже поссорился с Агамемноном и уже отстранился от битв, но греки еще сильны и теснят троянцев. Тогда троянский вождь Гектор покидает поле сражения и идет в Трою: пусть троянские женщины помолятся враждебной Афине — может быть, она смилостивится и пощадит троянцев. Отдав распоряжения, он хочет увидеть свою жену Андромаху и своего младенца-сына Астианакта («Градовластителя»): вдруг он погибнет в бою и больше их не увидит? И он встречает их у самых ворот, ведущих к полю боя. В общем ходе событий «Илиады» это пауза, передышка, обо всем этом можно было бы и совсем не рассказывать, но Гомер вмещает сюда и трагический контраст грозной военной и мирной семейной жизни, и — в словах Андромахи — эпизод из начальных лет Троянской войны, и — в предвиденье Гектора — грядущий исход войны, и долг тех, кто со щитом, и долю тех, кто за щитом.

Гектор, пройдя через город широкий, ворот достигает

Скейских — как раз через них и выход был на равнину, —

Вдруг домовитая тут ему повстречалась супруга,

Дочь Этиона великодушного, Андромаха.

Жил Этион отец у подножья лесистого Плака

В Фивах нижнеплакийских и киликийцами правил;

Дочь же его за меднодоспешного Гектора вышла.

Там она встретилась с мужем; за нею почтенная няня,

Нежно прижавши к груди младенца, несла малютку,

Сына Гектора милого, — был, как звезда, он прекрасен,

Гектор Скамандрием звал его, прочие ж в городе люди

Астианактом за то, что оплотом для Трои был Гектор.

Как поглядел на ребенка, невольно отец улыбнулся.

Рядом жена Андромаха стояла и плакала горько.

За руку мужа взяла она и так говорила:

— Ты, удивительный, сам себя губишь своею отвагой.

Видно, не жалко ни сына тебе, ни меня, горемычной,

Что вдовою скоро останусь: ведь скоро ахейцы,

Ринувшись все на тебя, умертвят, — а мне так отрадней

Было бы в землю сойти, чем мужа лишиться. Какое

В жизни мне будет тепло, когда тебя гибель постигнет?

Скорби одни! Ведь нет у меня ни отца, ни родимой:

Ах, убил отца моего Ахилл боговидный,

Да и город родной киликийцев сровнял он с землею —

Фивы высоковоротные. Но Этионово тело,

Даже убитого, не обнажил, сохраняя почтенье.

Сжег его он по чину с доспехами бранными вместе

И могильник насыпал. Вокруг же вязы взрастили

Горные нимфы, Зевеса эгидоносного девы.

Гектор, ты мне отец, и мать для меня ты, Гектор,

Ты один мне брат, и ты мне супруг цветущий,

Сжалься теперь надо мной, останься с нами на башне,

Войско ж поставь у дикой смоковницы: там всего меньше

Город наш защищен и доступней для приступа стены.

Ей отвечает сверкающий шлемом Гектор великий:

— Все, что ты здесь говоришь, и меня беспокоит, но стыдно

Мне пред троянцами и троянками в длинных одеждах,

Если буду, как трус дрянной, уклоняться от битвы.

Сам я знаю отлично, поверь и сердцем и духом:

Будет некогда день — и священная Троя погибнет,

С нею погибнет Приам и народ копьеносца Приама!

Но не о гибели стольких троянцев теперь сокрушаюсь,

Не о братьях отважных моих, которые скоро

В прах полягут, убиты рукою врагов разъяренных, —

Лишь о тебе я горюю! Ахеец в панцире медном

Всю в слезах тебя уведет далеко в неволю:

В Аргосе будешь ты ткать полотно чужеземной хозяйке,

Воду будешь носить с Мисеидских ключей и Гиперских,

Сердце скрепя, подчиняясь невольно безрадостной доле.

Кто-нибудь, видя, как слезы ты проливаешь, промолвит:

«Гектора это жена, был в сраженьях воителем первым

Он среди войска троянцев, когда Илион разрушали».

Скажет так кто-нибудь, и сильней защемит на сердце:

Нет человека, который тебя от неволи б избавил.

Пусть же я умру и сыпучим песком закроюсь

Раньше, чем плен твой увижу и жалобный плач твой услышу! —

Так говоря, наклонился к ребенку блистательный Гектор,

Но младенец на грудь своей няни в одежде прекрасной

С криком отпрянул назад, испугавшись отцовского вида:

Меди он забоялся, султана из конской гривы,

Видя, как она свесилась с самой верхушки каски.

Милый отец и добрая мать рассмеялись на это.

Гектор блистательный шлем с головы своей быстро снимает,

Ставит на землю проворно сияньем блестящую каску,

Сам же сына целует и, на руки взявши, высоко

Вверх поднимает, Зевсу молясь и прочим бессмертным:

— Зевс и вечные боги! взгляните на сына-младенца!

Вырастет пусть он, как я, выдающимся между троянцев.

Силы пошлите ему, добродетель, — да царствует мощно,

Чтобы могли сказать про него: «Отца превзошел он!» —

Глядя, как с битвы идет, возвращаясь с кровавой добычей,

Снятой с убитых врагов, материнское радуя сердце. —

Сына с рук на руки передает он милой супруге.

Крепче она прижала дитя к груди благовонной

И улыбнулась сквозь слезы. Взглянул супруг, умилился,

Ласково обнял ее и так говорит напоследок:

— Бедная ты! не кручинь обо мне свою душу сверх меры.

Если судьба мне живым быть, никто на тот свет не отправит,

А судьбы своей ни один не избегнет из смертных,

Ни дурной, ни хороший, с первой минуты рожденья.

Ты же домой отправляйся, займись своими делами,

Сядь за станок иль за прялку да наблюдай, чтоб без дела

Девушки не болтались. Война — занятье мужское:

Мне из мужчин илионских оно особенно близко.

Так сказав, поднимает свой шлем блистательный

Гектор С конской гривой. Супруга ж домой пошла восвояси,

Но, не раз обернувшись, глазами его провожала…

Из трех государств, основанных дорянами в Пелопоннесе, самым сильным оказалось одно — лаконская Спарта. Его сила была в его организации. Это было государство, устроенное как военный лагерь.

В Спарте было три сословия — три класса: спартанцы, периэки, илоты. Спартанцы были потомками завоевателей-дорян, периэки и илоты — завоеванных ахейцев. Спартанцы правили и воевали, периэки ковали оружие и платили подать, илоты пахали и собирали жатву. Спартанцев было девять тысяч семейств: вся земля Лаконии была разделена для них на девять тысяч равных наделов — ведь на войне все равны. Илотов, государственных рабов, никто не считал, но их было вдесятеро больше. Спартанцев они ненавидели смертной ненавистью. Если бы спартанцы хоть на день забыли, что они на войне, Спарта была бы стерта с лица земли. Спартанцы этого не забывали. Они ели и спали с копьем с руке. Все статуи богов в Спарте были с копьями в руке — даже статуя Афродиты.

На войне люди живут только войною. Спартанцам было запрещено заниматься чем бы то ни было, кроме военного дела. Труд — дело периэков и илотов. Однажды Спарта созывала союзников для похода. Союзницей роптали, что Спарта берет с них больше воинов, чем дает сама. «Это не так», — сказал спартанский царь. Он посадил спартанское войско справа от себя, союзные — слева, потом приказал: «Медники, встаньте!» Среди союзников некоторые встали, среди спартанцев — никто. Горшечники, встаньте! Плотники, встаньте!» Под конец союзники стояли почти все, спартанцы сидели, как сидели. Вот видите, — сказал царь, — настоящих воинов выставляем мы одни».

На войне нет места богатству и наживе. Чтобы спартанцы не копили богатств, в Спарте деньгами служили железные прутья. Железные деньги громоздки: для небольшой покупки их надо везти целый воз. Железные деньги бесполезны: их нарочно закаливали в уксусе, чтобы железо стало хрупким и его нельзя было ни во что перековать. Спартанцы не копили денег.

Нет денег — нет роскоши. Крыша дома должна быть сделана только топором, дверь — только пилой. В богатом Коринфе спартанцы впервые увидели штучные потолки. Они спросили: «Неужели у вас растут квадратные деревья?»

Ничего лишнего в жилье — ничего лишнего в еде. Спартанцы обедали не дома, а в казармах: каждый отряд вместе. Главным кушаньем была черная кровяная похлебка из свинины с чечевицей, уксусом и солью. Она была невероятно питательна и невероятно противна на вкус. Спартанцы ею гордились. Персидский царь, когда был в Греции, заставил пленного спартанца сварить ему такую похлебку, попробовал и сказал: «Теперь я понимаю, почему спартанцы так храбро идут на смерть: им милее гибель, чем такая еда».

На войне и говорить полагалось по-военному: точно и кратко. Это умение называлось и до сих пор называется «лаконизм» — по имени области Лаконии. Кто отвлекался, того обрывали, даже если он говорил умные вещи: «Ты говоришь дело, но не к делу».

Самым знаменитым было лаконическое изречение спартанки, провожавшей сына на войну. Она подала ему щит и сказала: «С ним или на нем!» Со щитом возвращались победители, на щите приносили павших.

Спартанец пришел послом к македонскому царю. «Ты — один?» — удивился царь, привыкший к пышным и многолюдным посольствам. «К одному», — ответил спартанец.

Македонский царь послал сказать спартанцам: «Если я вступлю в Пелопоннес, Спарта будет уничтожена». Спартанцы ответили одним словом: «Если!»

В Спарту пришли послы с острова Самоса — просить помощи. Они произнесли длинную и красивую речь. Спартанцы сказали: «Дослушав до конца, мы забыли начало, а забыв начало, не поняли конца». Самосцы оказались догадливы. На следующий день они пришли в собрание с пустым мешком и сказали только четыре слова: «Мешок есть, муки нет». Спартанцы их пожурили — достаточно было двух слов: «муки нет», — но были довольны такой сообразительностью и обещали помочь.

На войне спартанец был в своей стихии. Он шел на бой, как на пир, разодевшись, намазав маслом и расчесав длинные волосы. (Полководцы говорили: «Заботьтесь о прическе: она делает красивых грозными, а некрасивых страшными».) Одевались в красное — чтобы было страшнее и чтобы не видно было ран. Другие греки шли на бой под дикий рев труб, спартанцы — под мерный свист свирели: их боевой пыл приходилось не разжигать, а умерять.

Спартанцы первые научились биться строем, фалангой, а не каждый сам за себя: покинуть место в строю, чтобы броситься на врага или от врага, было одинаковым преступлением. Дисциплина была превыше всего. Спартанец Леоним в бою занес меч над врагом, но услышал отбой и отдернул меч: «Лучше оставить в живых врага, чем ослушаться команды». Мальчик Исад убежал на войну и храбро бился — ему дали венок за храбрость и высекли розгами за нарушение дисциплины.

Спартанцу предложили в подарок боевых петухов: «Они дерутся до смерти». Спартанец ответил: «Подари мне тех, которые дерутся до победы».

Хромой спартанец шел на войну. «Зачем ты идешь?» — «Я иду не бежать, а биться». Слепой спартанец шел на войну. «Зачем ты идешь?» — «Чтобы притупить собою меч врага». Старый спартанец шел на войну. «Зачем ты идешь?» — «Заслонить молодых».

«Мой клинок короток», — сказал спартанец. «Подступи к врагу на шаг ближе», — ответил ему начальник.

Перед сражением спартанцы приносили жертву не богам войны, а мирным Музам. «Почему?» — спрашивали их. «Потому что мы молимся не о победе, а о певцах, достойных этой победы». После сражения приносили в жертву богам петуха. «Почему?» — «Потому что в Спарте не хватило бы быков для наших побед».

Афинянин спросил спартанца: «Какое в Спарте наказание за супружескую измену? — „Никакого“, — ответил тот. Афинянин не отставал. Спартанец сказал: „Нужно принести в жертву такого быка, который, стоя на горе Тайгете, пьет воду из долины Еврота“. — „Но разве бывают такие быки?“ — „А разве бывают в Спарте супружеские измены?“

Женщины в воинском государстве были под стать мужьям: мужественные, сильные, закаленные. Они не жили затворниками, как в остальной Греции: с ними считались. «Только в Спарте мужья слушаются жен», — сказали спартанке. «Потому что только в Спарте жены рожают настоящих мужей», — ответила спартанка.

Спартанка послала в бой пятерых сыновей и ждала вестей у ворот. Появился гонец. «Как дела?» — «Все пятеро убиты», — ответил гонец. «Я не о том спрашиваю: кто победил?» — «Мы». — «Тогда я счастлива, что они погибли», — сказала мать.

Новорожденного ребенка спартанец приносил в совет старейшин. Его осматривали. Если ребенок был хилым или больным, ребенка убивали: бросали в черную расщелину невдалеке от Спарты. В Спарте должны были расти только сильные и здоровые дети.


Греческие латники. Бронзовый панцирь скреплялся из двух половин, защищавших грудь и спину; снизу пристегивался кожаный или войлочный передник, часто с нашитыми металлическими полосами. На голове шлем с гребнем: у одного воина с забралом, у другого — с открытым лицом; на ногах у одного — поножи, подбитые кожей. Живот был прикрыт только шитом

В семь лет ребенок покидал дом и поселялся со сверстниками в казармах. Здесь учились жить по-спартански. Ели впроголодь, ходили круглый год в одном плаще, спали на жестком тростнике, нарванном голыми руками. Раз в году всех наперечет секли розгами на алтаре Артемиды, где когда-то приносили человеческие жертвы. Надо было вынести порку без единого стона. Некоторые умирали под розгами.

Чтобы уметь добывать пропитание на войне, подростки учились воровать. Кто приходил ни с чем, того били, кто был пойман с поличным, того тоже били. Один мальчик украл лисенка. К нему подошли, он спрятал лисенка под плащ. Лисенок вгрызся ему в живот. Мальчик стоял твердо и говорил спокойным голосом. Его не заподозрили. Лисенок прогрыз ему внутренности. Мальчик умер. О его поступке рассказывали детям, как о подвиге.

Учились прежде всего бою и борьбе. Борцов-учителей не было: спартанец должен побеждать не хитрыми приемами, а силой и храбростью. В олимпийских и других спортивных состязаниях спартанцам участвовать запрещалось: «Спарте нужны не атлеты, а воины».

Учились презирать и ненавидеть илотов. Чтобы молодежь не приучалась к вину, поили допьяна илота и водили мимо обеденных столов — один вид его вызывал отвращение. Чтобы молодежь приучалась к войне и в мирное время, устраивали тайные ночные походы на беззащитные селения илотов. Походы были настоящие, с кровопролитием: убивали тех, кого слишком ненавидели или боялись.

Учились почитать стариков. На Олимпийских играх один старик искал себе места среди зрителей. Он пробирался между скамьями, но места не было. Он дошел до скамей, где сидели спартанские юноши, — все как один вскочили перед ним, уступая место. Стадион разразился рукоплесканиями. Старик воскликнул: «Все греки знают, что такое хорошо, но только спартанцы умеют поступать хорошо». А кто-то сказал: «Только в Спарте стоит жить до старости».

Учились простоте и прямоте, учились не заниматься пустяками. Гость сказал спартанцу: «А я простою на одной ноге дольше тебя». Спартанец ответил: «А мой гусь — дольше тебя». Спартанцу предложили послушать певца, который поет, как соловей. «Я слышал самого соловья», — ответил спартанец.

Много лет спустя, когда Спарта уже слабела, македонский царь разбил спартанцев и потребовал от них заложников: пятьдесят мальчиков. Спартанцы ответили: «Возьми лучше взрослых: мы не хотим, чтобы мальчики вернулись к нам не по-спартански обученными».

В Спарте было два царя. Это было удобно: во время войны они могли воевать на два фронта, во время мира они не давали друг другу слишком усилиться и притеснять народ или знать.

Два царя выбирались из двух родов, происходивших от двух близнецов — Прокла и Еврипонта. Это были сыновья Аристодема, того самого, который по жребию Гераклидов получил Лаконию. Умирая, он не назначил преемника. Спросили оракул — оракул сказал: «Власть — обоим, честь — старшему». Но который старший? Близнецы были еще грудными младенцами. Спросили мать — она отказалась назвать старшего. Тогда догадались подсмотреть, не кормит ли она одного сына всегда раньше другого. Так и оказалось. Поэтому с тех пор Еврипонт и его потомки при равных правах всегда почитались больше, чем Прокл и его потомки.

При двух царях собирался совет старейшин: 28 человек, с царями — 30. Выборы в совет старейшин были особенные: по крику. Народ сходился на собрание перед запертым домом, кандидатов в совет старейшин выводили к народу по одному, и народ приветствовал каждого криком. В запертом доме сидело несколько человек с писчими табличками: они не видели, кого выводят, а только слышали крик. На табличках они отмечали, которому кричали громче. Кому кричали громче всех, тот и провозглашался избранным.

При совете старейшин каждый год выбирались пять «блюстителей» — эфоров. Они следили, чтобы народ исполнял законы, а цари не превышали власти. Раз в восемь лет, в безлунную ночь, эфоры садились рядом и молча смотрели в небо. Если в это время вспыхнет и скатится звезда, то эфоры объявляли, что цари правят незаконно. После этого отправляли послов в Дельфы и успокаивались лишь тогда, когда оракул заступался за царей.

Вступая в должность, эфоры издавали указ: «Брить усы и повиноваться законам». Это делалось для того, чтобы спартанцы одинаково слушались властей и в малом деле, и в большом.

При старейшинах и эфорах собиралось народное собрание. Оно только подтверждало решения старейшин, крича «да» или «нет». Советы подавали редко. Однажды дурной человек подал в собрании хороший совет. Ему приказали сесть, а хорошему человеку — повторить его слова.

Спартанцы гордились своими законами. На вопрос, откуда они, спартанцы отвечали: «От Ликурга». На вопрос, кто такой Ликург, отвечали: «Больше бог, чем человек». В Спарте был храм Ликурга, в храме приносили жертвы.

Говорили, что Ликург был древним правителем Спарты. Он был братом спартанского царя, прапраправнука Прокла. Он мог бы и сам стать царем, но уступил престол племяннику, царскому сыну. .Издать законы побудил его бог Аполлон. Образцом законов послужили критские законы, изданные, по преданию, самим Миносом, сыном Зевса.

В храме стояла статуя Ликурга. Он был изображен одноглазым, как изображают богов Солнца. Это объясняли так. Когда Ликург издал свой главный закон — о всеобщем воинском равенстве и простоте, — против него восстали богачи. Его избили палками, их вождь Алкандр выбил ему глаз. Народ выручил Ликурга и выдал ему Алкандра на расправу. Ликург взял его к себе в дом и велел себе прислуживать. Алкандр увидел, как умеренно и мудро живет Ликург, и из врага стал его самым страстным приверженцем. А в народное собрание с тех пор было запрещено ходить с палками.

Дав Спарте законы, Ликург позаботился, чтобы они были вечными и неизменными. Он объявил, что едет в Дельфы спросить еще раз волю Аполлона, и взял со спартанцев клятву не менять законов до своего возвращения. Спартанцы поклялись. Тогда Ликург уехал в Дельфы и там, на чужбине, бросился на меч. Даже тело свое он завещал сжечь, а пепел развеять над морем, чтобы его останки не попали в Спарту. Спартанские законы остались неизменными навеки.

Спартанцы гордились, что их законы — самые лучшие и древние. Чужеземцев они презирали. Уезжать за границу спартанцу запрещалось, как запрещается воину покидать лагерь. Чужеземцев, приезжавших в Спарту, раз в несколько лет изгоняли поголовно особым указом — чтобы спартанцы не научились плохому, а иноземцы — хорошему. Один афинянин сказал спартанцу: «Вы, спартанцы, — неучи». «Да, — ответил спартанец, — из всех греков мы одни не научились у вас ничему дурному».

Назойливый чужеземец докучал спартанцу: «Кто самый лучший человек в Спарте?» Спартанец ответил: «Тот, кто меньше всего похож на тебя».

Другой чужеземец похвастался спартанскому царю: «Меня все называют другом Спарты». Он ждал похвалы. Но царь ответил: «Лучше бы тебя называли другом твоей родины».

Царя Феопомпа спросили, почему у города Спарты нет стен. Он ответил: «Стены Спарты — наши копья, границы — их острия».

А царь Агид говорил: «Спартанец спрашивает не сколько врагов, а где они».

Первые жертвы спартанских копий оказались рядом. Это были жители Мессении, где правили потомки лукавого Кресфонта и где были самые плодородные земли во всем Пелопоннесе. Мессения была завоевана в два приема, в двух долгих и тяжелых войнах. Вождями мессенцев в этих войнах были два героя с похожими именами: Аристодем и Аристомен.

Среди мессенской равнины возвышалась гора Ифома, посвященная Зевсу, высокая и неприступная. На ее вершине мессенцы устроили военный лагерь и переселились туда с женами и детьми. Спартанцы осадили Ифому. Мессенцы послали гонца в Дельфы, к оракулу Аполлона: как спастись? На обратном пути на гонца напали спартанцы, изранили, чуть не убили; но раздался неведомо чей голое: «Оставь несущего ответ божий!» — и они, расступясь, пропустили гонца к своим. Гонец передал слова оракула, упал и умер от ран.

Веление оракула было страшным. «По жребию или добровольно выберите деву из рода Кресфонта и принесите ее в жертву подземным богам». Бросили жребий между потомками Кресфонта, он пал на дочь вождя по имени Ликиск. Узнав об этом, Ликиск с дочерью бежал в Спарту. Мессенцы были в отчаянии. Тогда к алтарю шагнул другой полководец из рода Кресфонта — Аристодем и добровольно предложил в жертву собственную дочь. Все были потрясены. Только один человек бросился вперед, чтобы спасти девушку, — это был ее жених. Он сказал: «Ты обручил ее со мной — теперь уже не тебе, а мне принадлежит ее жизнь!» Его оттащили. Тогда он крикнул: «Ты не знаешь, Аристодем, что твоя дочь уже не дева: она моя жена, и она беременна!» В ярости Аристодем бросился на дочь, выхватил меч и убил ее у самого алтаря. Она не была беременна: юноша солгал, чтобы защитить невесту. Все же жрецы сказали, что боги не принимают этой смерти: девушка пала жертвой ярости отца, а не жертвой подземным богам. Поднялось смятение и крик: одни рвались растерзать Аристодема как дочереубийцу, другие славили его как спасителя отечества. Вожди из потомства Кресфонта с трудом успокоили народ: все они боялись за собственных дочерей и поэтому убеждали, что с гибелью дочери Аристодема веление оракула уже исполнено. Народ нехотя поверил. Собрание было распущено. Никто так и не знал, смилостивились боги над Мессенией или разгневались еще больше.

Аристодем был выбран царем. Спартанцы не могли взять Ифомы. Они послали в Дельфы. Оракул сказал: «Кресфонт овладел Мессенией хитростью — стало быть, хитрость позволена и вам». Спартанцы не умели хитрить. Они не придумали ничего лучше, как подослать к мессенцам сотню воинов под видом перебежчиков. Аристодем отослал их обратно. «Хитрость старая, хоть подлость и новая», — велел он передать спартанцам.

Наконец разнеслась весть, что оракул открыл тайну победы: победит тот, кто раньше поставит сто треножников вокруг жертвенника Зевсу на Ифоме. Обычно такие треножники делались из меди. На это нужно было много времени и металла. Мессенцы решили схитрить: они стали торопливо, всем народом сколачивать треножники из дерева. Тогда спартанцы тоже решили схитрить: один из них, человек незнатный и неприметный, сделал из глины сто игрушечных треножников величиною с кулак, положил в мешок, пробрался незаметно на Ифому и ночью расставил их вокруг жертвенника. Мессенцы поняли, что дело их проиграно. Царь Аристодем покончил самоубийством на могиле убитой им дочери. Кто мог, бежал в Аркадию или в Аргос. Остальные сдались. Спартанцы обратили покоренных мессенцев в илотов:

Словно навьюченный скот, несущий тяжелую ношу,Гордым они господам шлют половину плодов.
Сменилось два поколения, и мессенские илоты восстали против спартанцев. На этот раз они укрепились не на Ифоме, а на другой горе — Эйре. Их вождем был Аристомен, народный герой мессенцев, о котором еще много веков спустя слагались сказания. Ему предлагали стать царем, но он предпочел оставаться выборным полководцем.

Первый бой окончился ничем. Аристомену нужно было ободрить своих и устрашить врагов. Он взял щит убитого спартанца и незамеченным прокрался в Спарту. В Спарте был храм Афины Меднодомной: и стены, и кровля, и статуя богини-воительницы в нем были из меди. Ночью Аристомен положил у ног Афины этот щит с надписью: «Богине — дар, отбитый у спартанцев». А наутро он был уже далеко.

Спартанцы были в ужасе. Послали в Дельфы. Оракул велел призвать советника из афинян. Преодолев гордость, спартанцы попросили ненавистных афинян о помощи. Афиняне ответили издевательством: они послали в Спарту советником хромого и убогого школьного учителя — Тиртея. Но случилось неожиданное. Тиртей оказался поэтом, и его воинственные стихи подняли боевой дух спартанцев лучше, чем советы любого полководца.

Славная доля — в передних рядах с супостатом сражаясь,В подвигов бранных грозе смерть за отчизну принять!Биться мы стойко должны за детей и за землю родную,Грудью удары встречать, в сече души не щадя.Духом великим и сильным могучую грудь укрепите:Жизнелюбивой душе в жарком не место бою.
Спартанцы стали одерживать победы. Однажды они окружили мессенский отряд, подступивший к самой Спарте. В плен попали пятьдесят человек, среди них — израненный и обессиленный Аристомен. Их решили сбросить в ту самую горную пропасть, куда в Спарте сбрасывали слабых детей и осужденных преступников. Аристомен спасся чудом. Его сбросили последним, он упал на груду трупов своих товарищей и остался жив. Он лежал, закутанный в плащ, и ждал голодной смерти. Прошел день, прошла ночь, вдруг он услышал шум и увидел лисицу, которая глодала чье-то мертвое тело. До сих пор лисиц в ущелье не было — стало быть, эта пришла снаружи. Аристомен ухватился за ее хвост и пополз следом. Лисица скользнула в узкую щель, сквозь которую слабо виднелся дневной свет. Аристомен, ногтями разгребая землю, расширил щель и протиснулся на волю. Через несколько дней он уже снова был во главе своего войска. Спартанцы были в панике: Аристомен воскрес из мертвых!

Эйра пала из-за предательства. Среди восставших был спартанский илот-перебежчик. Он перебежал к мессенцам из любви к одной мессенской женщине. Однажды ночью, когда муж этой женщины нес стражу над обрывом, илот был у нее в хижине. Ночь была непроглядно-ненастная, лил проливной дождь. Вдруг в дверь постучали. Илот спрятался. Вошел муж. «Мы разошлись с постов, — сказал он, стряхивая воду с плаща. — В такой ливень спартанцы все равно не пойдут на приступ. А Аристомен ничего не узнает: он ранен и этой ночью не будет обходить посты». Илот все слышал. Он выскользнул из хижины, бросился к обрыву, скатился вниз и бегом побежал через поле к спартанскому стану. Через час спартанские воины, скользя по глине, уже взбирались под ливнем по крутому склону Эйры. Стражи наверху не было, но были сторожевые собаки. Они взвыли. Мессенцы бросились из палаток, полуодетые, вооруженные чем попало. Бились во мраке, ливень гасил факелы. Потом рассвело, но дождь не переставал. В тучах грохотал гром — справа от спартанцев, слева от мессенцев; для спартанцев это было хорошим знамением, для мессенцев — дурным. Спартанцы все время сменяли усталых бойцов свежими, мессенцы бились без отдыха. Бой длился три дня. Наконец Аристомен затрубил сбор. Женщин и детей поставили в середину, воины стали впереди и по сторонам и наклонили копья к земле. Это значило, что они не хотят больше драться и просят лишь прохода. Спартанцы умели ценить мужество и во врагах. Они расступились, и уцелевшие мессенцы строем покинули Эйру.

Война кончилась. Мессения снова была порабощена. Те, кто покинул Эйру с Аристоменом, сели на корабли и выселились в Сицилию. Там они основали город, который и сейчас называется Мессиной. Сам Аристомен поехал на восток

— поднять против Спарты азиатских царей. По пути он задержался на острове Родосе. Родосский царь искал себе жену, оракул сказал ему: «Женись на дочери лучшего из греков». Царь попросил в жены дочь Аристомена. Справили свадьбу; вскоре после этого Аристомен умер. Родосцы почитали его как героя-покровителя.

У Спарты были три соседние области: Мессения, Аркадия, Арголида. Мессения была покорена. Спартанцы стали воевать с Аркадией.

Главный город лесистой Аркадии назывался Тегея. Спартанцы пошли войной на Тегею. Перед походом, как обычно, спросили совета в Дельфах. Оракул сказал:

Слышу, железные цепи звенят на лодыжках у пленных,

Вижу, спартанские люди поля тегейские мерят.

Решили, что предсказание доброе, и двинулись в поход, захватив даже цепи, чтобы заковывать пленных. Но был бой, и спартанцы потерпели поражение. Оказалось, что мерить тегейские поля суждено было спартанцам не как победителям, а как пленникам с цепями на ногах. А цепи, предназначенные для тегейцев, тегейцы захватили с добычей и повесили в храме Афины; их показывали там еще много веков спустя.

Раздосадованные спартанцы спросили оракул, что же им сделать, чтобы победить. Оракул сказал: «Найдите кости Ореста, сына Агамемнона». Но где их искать? Оракул сказал:

Ветер на ветер летит, удар отвечает удару,

Злая беда лежит на беде: там — Орестовы кости.

Это звучало очень красиво, но непонятно. Вдруг один спартанец крикнул: «Я понял!» Он объяснил: «Однажды я был в Тегее, зашел в кузницу, разговорился с кузнецом, и кузнец мне сказал, что двор его заколдован, что там под землею лежит гроб, а в гробу — кости великана ростом в семь локтей: он нашел их, когда копал колодец, и сам измерил. Видимо, это и есть Орест, а описание места говорит о кузнице: „ветер на ветер“ — это кузнечные мехи, „удар на удар“ — это молот и наковальня, „беда на беде“ — это железо под молотом, потому что железо создано на горе роду человеческому». Спартанцы обрадовались. Человека, истолковавшего оракул, для виду обвинили в преступлении и изгнали. Он отправился в Тегею, поступил в подручные к кузнецу, а потом упросил его сдать ему внаем всю кузницу. Когда он этого добился, то выкопал кости и бежал с ними в Спарту. После этого спартанцы снова пошли на Тегею и на этот раз одержали победу.

Справившись с Аркадией, спартанцы двинулись на Арголиду. На границе их встретили аргосские войска. Начались переговоры. Постановили решить дело как бы дуэлью: каждое войско оставило на границе по триста человек и отступило. Оставленные начали битву. Бились день напролет; к ночи в живых осталось только трое: два аргосца и один спартанец по имени Офриад. Все были изранены, ни у кого не было сил сражаться дальше. Два аргосца, поддерживая друг друга, ушли к своим — возвестить о победе. Офриад остался. Опираясь на обломок копья, он прошел по полю, снимая доспехи с убитых врагов, потом развесил их на дереве среди поля и своею кровью написал на щите: «Спартанцы — Зевсу, в дар от своей победы». Такой столб с оружием назывался «трофей» — его ставили победители в знак, что поле боя осталось за ними. Наутро к полю подошли войска спартанцев и аргосцев: и те и другие считали себя победителями. Разгорелся спор, спор перешел в схватку, схватка — в сражение; победа осталась за спартанцами. Офриада прославляли, как героя. Но Офриад был мрачен. Он считал позором оставаться в живых, когда все его товарищи погибли. Вскоре он покончил с собой.

Спартанский царь Клеомен подступил к городу Аргосу. Мужчин, способных носить оружие, в Аргосе больше не было. Тогда на стены вышли женщины. Они были в доспехах, собранных из храмов, и во главе их была поэтесса Телесилла. Клеомен не захотел подвергать свое войско позору битвы с женщинами. Он отступил. Когда его в Спарте спросили, почему он не взял Аргос, он ответил: «Чтобы молодежи было с кем учиться воевать». А в Аргосе этот день стал женским праздником: женщины в этот день надевали мужское платье, а мужчины — женское. Поэтессе же Телесилле была поставлена статуя в аргосском храме Афродиты: у ног ее была книга, а в руках — шлем.

Аргос остался свободным, но все остальные города Арголиды подчинились спартанцам. Ни арголидцев, ни аркадцев Спарта не обратила в илотов: со столькими илотами она бы не справилась. Они считались союзниками Спарты — слушались ее распоряжений и помогали ей войсками. Так сложился Пелопоннесский союз — самое сильное государственное объединение Греции. Хозяином в нем была Спарта.

У древнегреческого круглого щита было две рукояти: одна в середине, в нее просовывали руку по локоть; и другая с краю, ее сжимали в кулаке. Так было не всегда: это изобретение приблизительно конца VIII в. до н. э. Как раз в это время в Греции устанавливался тот гражданский строй, какой мы знаем: республики с народным собранием и государственным советом, без таких царей и вельмож, которых описывал еще Гомер в «Илиаде». И некоторые историки думают, что одно с другим связано.

Пока на щите была одна рукоять, в середине, твердо удерживать его было гораздо труднее. Приходилось делать щиты меньшего размера, которые едва прикрывали тел» одного бойца. Такая пехота сражалась врассыпную и, конечно, была слабее, чем всадники, а тем более колесничники; а именно с боевых колесниц сражались гомеровские цари и вельможи. На этом и держалась их сила в военное время — а стало быть, и власть в мирное время.

Когда появилась вторая рукоять, круглый щит сразу стал шире (легко прикинуть: два локтя в поперечнике). Это значило: два воина, ставши рядом, прикрывали краями своих щитов друг друга. А строй воинов, ставших в ряд, оказывался прикрыт сплошной стеной щитов и неуязвим для ударов противника. Так благодаря новому щиту вместо рассыпного боя появился сплоченный строй; а благодаря строю — главной военной силой стала тяжеловооруженная пехота. А значит, и в мирное время главной силой государства почувствовали себя те среднезажиточные люди, у которых хватало средств на тяжелое вооружение с панцирем и щитом. Их количество исчислялось уже не десятками, а многими сотнями и даже тысячами. С этого и начался долгий путь греческого общества к демократии.

Не надо путать Олимпию и Олимп. Олимп — это гора в северной Греции, высокая, скалистая, со снежной вершиной, окутанной туманом; говорили, что там живут боги. А Олимпия — это городок в южной Греции, в Пелопоннесе, в области Элиде: зеленая дубовая роща, посвященная Зевсу, при роще — храм Зевса, а при храме — место для знаменитых олимпийских состязаний.

Покорив Аркадию и Арголиду, Спарта могла без труда покорить и Элиду с Олимпией, но поступила умней. Она объявила Олимпию нейтральной землей и взяла на себя ее защиту. Раз в четыре года, в пору летнего солнцестояния, по всей Греции объявлялось священное перемирие: все войны прекращались, и в Олимпию по всем дорогам стекались толпы народа — участвовать в состязаниях или поглядеть на состязания. В остальное время греки чувствовали себя только гражданами своих маленьких городов-государств, вечно ссорившихся друг с другом. Здесь, в Олимпии, они чувствовали себя сыновьями единого народа. Таких общегреческих праздников, сопровождавшихся священным перемирием, было четыре: кроме Олимпийских, это были Пифийские в Дельфах, Истмийские в Коринфе и Немейские в тех местах, где Геракл когда-то убил каменного льва. Но Олимпийские считались самыми древними.

Состязания были посвящены Зевсу Олимпийскому: считалось, что богу приятно смотреть на людскую силу и ловкость. Но какие именно проявления силы и ловкости людям нужнее всего — это решалось самыми земными привычками. Что должен уметь пастух, чтобы уберечь свое стадо от разброда, волков и разбойников? Нагнать хищников, перескочить через расселину, издали уметить в противника камнем или палкою, изблизи вступить с ним в драку и одолеть. Отсюда и программа ранних олимпийских состязаний: бег, прыжок в длину, метание диска и копья, борьба. Лишь потом к ним добавились скачки верхом и в колесницах, а бег и борьба разделились на несколько разновидностей.

Рекордные результаты не отмечались, смотрели только, «кто раньше» или «кто дальше». Поэтому лишь в редких случаях мы можем сравнивать достижения греческих атлетов с нынешними. Бегун Тисандр пробежал за час около 19 км — это очень хороший показатель и для современного бегуна. Дискобол Флегий перебросил диск через олимпийскую речку Алфей — это около 50 м по нашему счету, достижение международного класса, а ведь греческие диски были обычно тяжелее наших. Камень с надписью «Бибон поднял меня над головою одной рукой» весит 143,5 кг — это очень большой вес для двух рук и почти невообразимый для одной. Атлет Фаилл сделал прыжок в длину на 16 м — это почти вдвое дальше современных рекордов, и многие считают такой успех легендой; но здесь сравнивать трудно, потому что греки прыгали иначе, чем мы, — они почти не разбегались, зато они держали в руках гири-гантели, чтобы придать телу дополнительную инерцию, а в наши дни такая техника разработана мало.

Наградой в Олимпии был только оливковый венок, а в Дельфах — лавровый. Но эта награда означала, что носитель ее — любимец бога, даровавшего ему победу на своих играх. И его чтили и славили как любимца бога. В честь его устраивались праздники, воздвигались статуи, слагались песни. Особенно знамениты были те, кто подряд одерживал победы на всех четырех общегреческих играх — Немейских, Истмийских, Пифийских, Олимпийских. Знаменитый родосский борец Диагор сам был таким четверным победителем и двух сыновей своих видел такими четверными победителями; а когда подросли его внуки, тоже одержали победу в Олимпии и в ответ на приветствия народа подхватили на плечи своего-доблестного деда и понесли по стадиону, то народ от восторга себя не помнил, а один спартанец крикнул: «Теперь умри, Диагор: на земле ничего славнее уже нет, а на небо тебе все равно не взойти!»

Греки любили свои спортивные состязания без памяти. На Олимпийские игры народ сходился толпами. Справлялись они в самом разгаре лета; давка и жара была такая, что один хозяин, говорят, грозил провинившемуся рабу: «Вот пошлю я тебя не жернова ворочать, а в Олимпию на игры смотреть!» Имена победителей в соревнованиях были у всех на устах. Об атлетах ходило множество рассказов — иногда восторженных, иногда насмешливых.

Самым знаменитым атлетом всех времен был Милон Кротонский, ученик философа Пифагора. Это он мальчиком стал тренировать силу, поднимая на плечи теленка и каждый день обнося его вокруг площадки для упражнений. Теленок рос, но росли и силы Милона; прошло года три, и он с такой же легкостью носил вокруг стадиона большого быка.

Когда Милон одержал победу, в честь его отлили бронзовую статую в полный рост; он вскинул ее на плечо и сам принес в храм. Забавлялся он тем, что брал в пальцы гранатовое яблоко и предлагал его вырвать у него; никто не мог, а между тем держал он его так легко, что гранат оставался нераздавленным. Забавлялся он и тем, что обвязывал себе голову веревкой, а потом вздувал жилы на висках и рвал веревку, не коснувшись ее руками. Забавлялся и тем, что протягивал руку дощечкой и предлагал отвести мизинец от других пальцев; никто не мог.

Он погиб, когда гулял в лесу и увидел дерево, расщепленное молнией; для потехи он решил разломать дерево надвое, но был уже стар, не рассчитал силы, руки его защемило в расщепе, и он не мог их вырвать; и когда пришел дикий лев и набросился на него, Милон оказался беззащитен.

Другой атлет, Полидамант, с голыми руками ходил на льва, подражая Гераклу; хватая быка за ногу, он отрывал ему копыто; останавливал на бегу колесницу, запряженную четверней; приглашенный к персидскому царю, убил там в единоборстве трех царских гвардейцев — из тех, которые у персов зовутся «бессмертными». Он погиб, когда сидел с товарищами в пещере и над ними вдруг треснул и стал обваливаться свод; товарищи бросились прочь, но Полидамант счел это позорным, остался, подпер обвал плечами и был засыпан.

Атлет Феаген одержал 1400 побед. Это значит, что у него было 1400 побежденных соперников, и все они ему завидовали. Когда Феаген умер, один из них приходил по ночам к статуе Феагена (всем олимпийским победителям ставили статуи) и хлестал ее бичом. Статуя упала и задавила хлеставшего. Статую обвинили в убийстве, судили и бросили в море. На следующий год настал неурожай, начались моровые болезни; граждане обратились к оракулу, и прорицательница-пифия велела им вернуть всех изгнанников. Граждане объявили всем изгнанникам дозволение вернуться, но мор не кончался. Опять пошли к оракулу, пифия сказала: «Забыли Феагена». Статую вытащили сетями из моря, поставили на место, устроили в честь ее празднество, и все кончилось благополучно.

Атлет Главк был крестьянский сын. Отец, увидав, как он голыми руками вбивает в соху сошник, привел его в Олимпию. Начался кулачный бой. Главка стали бить, а он стоял и терпел, опасаясь не в меру зашибить противника. Отец из публики крикнул ему: «Бей, как по плугу!». Главк развернулся и ударил, и победа осталась за ним.

У атлета Демократа заболели ноги, а отказаться от состязаний он не хотел. Он пришел в Олимпию, встал среди поля и предложил столкнуть или стащить его с места. Никто не смог. Демократу присудили победу.

На скачках кобыла наездника Фидола сбросила седока, но продолжала скачку и пришла первой. Фидол был объявлен победителем — за то, что у него такая хорошая лошадь.

Атлет Аполлоний опоздал в Олимпию, потому что выступал за деньги за морем, но признаться в этом он постеснялся и сказал, что его задержали встречные ветры. Он вступил в состязания, вышел победителем, получил венок, но тут обман его раскрылся, венок с него сняли и возложили на его соперника. Аполлоний тут же набросился на соперника с кулаками, тот бросился бежать с венком на голове; кому присудить победу, так и осталось нерешенным.

Обман в Олимпии наказывался сурово: возле стадиона стояли в ряд статуи Зевса, сооруженные только на штрафы, собранные с нарушителей. Один атлет хотел воспользоваться тем, что его соперник Эгмий был отроду немой, и подкупил судью, чтобы тот подсудил в его пользу, думая, что Эгмий не сможет пожаловаться. Но Эгмий, увидев это, пришел в такое негодование, что вскрикнул и впервые в жизни заговорил.

А вообще олимпийские судьи судили честно. Перед состязанием они должны были проверять лошадей, допускаемых к скачкам, и давали при этом две клятвы: во-первых, судить по совести и, во-вторых, никому не объяснять, почему они судили так, а не иначе. Греки нанимали, что бывают и такие случаи, когда правильное решение чувствуешь, а объяснить не можешь.

В реке под Москвой поймали щуку, на хвосте у щуки было серебряное кольцо, на кольце надпись: «Сие кольцо надето за семь лет до нашествия Наполеона на Москву». Умные люди посмотрели, улыбнулись, сказали: «Подделка». Почему? Потому что кто же мог знать заранее, что Наполеон через семь лет пойдет на Москву?

Вы догадались, к чему этот пример? На девятой странице я спросил вас, что я изменил в Паросской хронологической таблице, переписывая ее в этой книге. Конечно, это были обозначения дат. Ни в одной настоящей древней надписи не могло быть дат вроде «Год 1582 до нашей эры». «До нашей эры» — это ведь значит «до рождества Христова»; а кто же мог знать, что через столько-то лет родится Христос? Или чтобы сказать еще точнее: кто же мог знать, что через много-много лет будет принята именно такая-то условная дата рождения Христа? Потому что дата рождения Христа — в высшей степени спорная и условная: даже христиане в Западной Европе стали ею пользоваться только с VI в. н.э., а в Византии (и затем на Руси) избегали ею пользоваться и того дольше, предпочитая отсчитывать годы прямо от сотворения мира, — почему-то считалось, что эта дата известна более точно.

Что же было вместо этого написано на паросском камне? Нечто неожиданное и неудобное: «1318 лет назад — царь Кекроп... 1265 лет назад — всемирный потоп...» Иными словами, все даты отсчитывались назад от года, когда была высечена эта самая надпись. (Сосчитайте сами, когда это было.) Легко понять, что уже через несколько лет эти даты мало что говорили паросскому прохожему.

Какая же нумерация годов («летосчисление» в буквальном смысле слова) была у греков?

А никакой.

Каждый год в каждом городе имел свое название по главному должностному лицу этого года — в Афинах по первому архонту, в Спарте по первому эфору и т. д. Знаменитый договор 421 г. до н.э. между Афинами и Спартой — Никиев мир — был датирован так: «При спартанском эфоре Плистоле, за 4 дня до окончания месяца артемисия, и при афинском архонте Алкее, за 6 дней до окончания месяца элафеболиона». (Месяцы ведь тоже в каждом государстве были свои собственные!) И когда на смену грекам придут римляне, у них мы увидим все то же: годы не нумеруются, а обозначаются именами должностных лиц: «в консульство такого-то». Настоящие хронологические таблицы, которые были у греков и римлян, имели вид длинных списков имен — как телефонные книги. «В архонтство Каллиада... в архонтство Евфина... в архонтство Херонда...» Вот я назвал три даты и уверен: угадать, какая из них раньше, какая позже, смогут во всем мире лишь человек десять специалистов. А ведь это даты больших событий: Саламинская победа, начало Пелопоннесской войны, Херонейское поражение.

Что это — мелочь, случайно недодуманная великим народом? Нет. В этой мелочи видна огромная разница между античной и современной культурой. Мы представляем себе время движущимся вперед — как стрела, летящая из прошлого в будущее. Греки представляли себе время движущимся на одном месте — как звездный небосвод, который вращается над миром одинаково и неизменно как за тысячу лет до нас, так и через тысячу лет после нас. Для нас прогресс — что-то само собою разумеющееся: 1097, 1316, 1548 годы — даже если мы не помним ни одного события, происходившего в эти годы, мы не сомневаемся, что в 1548 году люди жили хоть немного лучше и были хоть немного умнее, а может быть, и добрее, чем в 1097 году. А для грека прогресс если и существовал, то когда-то в незапамятном начале, при титане Прометее, а после этого жизнь казалась вечной, устойчивой и неизменной и все годы похожими друг на друга: «в архонтство Каллиада... в архонтство Каллистрата... в архонтство Каллия...»

Я не случайно заговорил об этом именно здесь. Вам, наверное, не раз приходилось читать: «Греки так чтили Олимпийские игры, что вели свое летосчисление по олимпиадам». Так вот, это неверно. Счет времени по олимпиадам («В 3-й год 72-й олимпиады греки победили персов при Марафоне...») вели некоторые греческие историки, чтобы уследить за длинным рядом событий. Но это была их кабинетная выдумка, и не более того. Ни в одном документе, ни в одной надписи таких дат не было. Греки не вели летосчисления по олимпиадам, они не вели вообще никакого летосчисления. Годы в их сознании были не нанизаны на тянущуюся нить, а как бы рассыпаны пестрой неподвижной россыпью.

Кстати, о годовщинах

Битва при Соломине, которая спасла Европу от Азии, произошла в 480 г. до н.э. Когда исполнилась ее 2400-летняя годовщина? Вы скажете: «В 1920 году». И ошибетесь: не в 1920-м, а в 1921-м. Вы удивитесь: почему? Потому что нулевого года не было. В самом деле: когда исполнилась ее 479-я годовщина? В 1 г. до н.э. А 480-я? В 1 г. н.э. А 500-я? В 21 г. н.э. И так далее.

Не смущайтесь: когда речь идет о пересчете через рубеж нашей эры, то эту ошибку хочется сделать каждому. Современные греки чувствуют себя потомками древних греков и чтят их даты. Но когда они всенародно, по государственному указу отмечали юбилей победы над персами, то это было все-таки в ошибочном 1920 году.

Вы уже заметили: если в нашем рассказе до сих пор и был наиболее часто упоминаемый герой, то это был дельфийский оракул — без его пророчеств не обходилось, кажется, ни одно событие. Пора теперь познакомиться с ним поближе.

В средней Греции много гор. На горах — пастбища. На одном пастбище паслись козы. Одна коза отбилась от стада, забралась на утес и вдруг стала там скакать и биться на одном месте. Пастух полез, чтобы снять ее, и вдруг остальные пастухи увидели: он тоже стал прыгать, бесноваться и кричать несвязные слова. Когда его сняли, то оказалось: в земле в этом месте была расселина, из расселины шли дурманящие пары, и человек, подышав ими, делался как безумный.

Испуганные пастухи пошли к жрецам. Жрецы, посовещавшись, сказали: «Это — то самое место, где некогда бог Аполлон убил дракона Пифона, сына Земли. Нужно в этом месте выстроить храм, над расселиной посадить прорицательницу, и она, надышавшись опьяняющим паром, будет предсказывать будущее».

Так был построен храм Аполлона в Дельфах. Считалось, что это самый первый греческий храм — первый дом, построенный для бога, сошедшего с небес к людям. Священные пчелы Аполлона принесли неведомо откуда восковую модель чертога, обнесенного колоннами; по ней выстроили деревянный храм, потом на его месте — медный, потом на его месте — каменный. Все остальные греческие храмы были копией с этого. Здесь жил Аполлон девять месяцев в году, а остальные три месяца жил Дионис.

В середине храма овальной глыбой лежал большой белый камень — «пуп земли». Греки представляли себе землю плоским кругом, а самой серединой этого круга — Дельфы. Говорили, что Зевс, желая найти середину земли, выпустил с запада и с востока двух голубок навстречу друг другу, и они встретились как раз над этим камнем.

Раз в месяц на треножник в глубине храма садилась прорицательница — пифия. Ей задавали вопросы, она отвечала на них несвязными криками, а жрецы перекладывали ее слова благозвучными стихами и передавали спрашивающим. Со всей Греции стекались в Дельфы просители; храм процветал и богател с каждым годом.

Предсказание будущего — дело рискованное. Это, по-видимому, понимали не только жрецы, но и спрашивающие. Поэтому вопросы в прямой форме: «удастся ли мне сделать то-то и то-то?» — задавались редко. Чаще спрашивали: «Что сделать, чтобы мне удалось то-то и то-то?» Оракул отвечал: «Принеси жертвы таким-то богам» или «Заручись поддержкой надежных людей», и спрашивающие оставались довольны. Если дело все же не удавалось, это значило, что или боги остались недовольны жертвами, или люди оказались недостаточно надежными, а оракул ни при чем.

Бывали, однако, и случаи более затруднительные. С некоторыми из них мы уже встретились. А самым знаменитым был случай с царем Крезом.

Поперек Малой Азии текла река Галис; на запад от нее, ближе к Греции, лежала Лидия, на восток — Мидия. Царем Лидии был Крез, самый богатый правитель на свете. Он задумал воевать с Персией, но хотел сперва спросить совета у оракула. Но у какого? Как узнать, правду ли скажет оракул или солжет? И Крез решил испытать все знаменитейшие оракулы мира. Он послал людей и в Дельфы, и в Додону, и в Абы, и в Милет к Бранхидам, и в Египет к Аммону, и в пещеру Трофония, из которой кто возвращается, тот больше никогда не смеется. Всем посланцам было велено одно и то же: отсчитать сотый день от своего отправления и в этот день спросить у оракула: что делает сейчас Крез, царь Лидии?

Что ответили на этот вопрос другие оракулы, история умалчивает. А дельфийский оракул ответил вот что:

В море я капли сочту и на бреге исчислю песчинки, Знаю, что мыслит немой, и слышу, что молвит безгласный; Чую вкус черепахи, что варится вместе с ягненком/ — Медь вверху, и медь внизу, а они посредине.

Посланцы ничего не поняли, но аккуратно записали предсказание и доставили Крезу. Крез возликовал. Из всех ответов этот один оказался правилен и точен, ибо в назначенный день Крез, чтобы испытать всеведенье оракулов, занимался тем, что варил в медном котле мясо черепахи вместе с мясом ягненка, будучи уверен, что чего-чего, а этого придумать и угадать никто не сможет.

Крез послал в Дельфы несметные подарки и задал теперь оракулу свой главный вопрос: переходить ли ему через Га-лис, чтобы воевать с Персией? Оракул ответил:

Крез, перейдя через Галис, разрушит великое царство.

Крез понял эти слова так же, как и вы их поняли, и бодро пошел на Персию войной. О войне этой мы расскажем в другой раз, потому что с нее начались великие греко-персидские войны. Кончилась она, как вы узнаете, полным поражением Креза. Царь едва не погиб, а когда он все же уцелел, то первое, что он сделал, — это послал в Дельфы и спросил: почему бог Аполлон так жестоко его обманул?

Ответ был неожиданным. «Знай, Крез, — писали жрецы, — что Аполлон не обманул тебя ни единым словом. Перейдя через Галис, ты разрушил великое царство — только не персидское, а свое собственное. Аполлон тебя любит за богатые дары, но помочь ничем не может: ты расплачиваешься за грехи предков. Все, что мог сделать Аполлон, — это отсрочить твое падение на три года. Знай же, что ты и так правил на три года дольше, чем велено судьбой, и цени это».

Вот как оракул Аполлона и в этом опасном испытании остался кругом прав.

Дельфы были священным городом под покровительством Аполлона: без стен, без войска. Все окрестные государства заключили друг с другом договор: защищать Дельфы от любого нападения общими силами, а между собой жить по возможности в мире. Раз в четыре года в Дельфах, как в Олимпии, объявлялся «божий мир» для всей Греции и устраивались общегреческие состязания — Пифийские игры. Они были такие же, как Олимпийские, но в них были еще и музыкальные состязания — на лире и на флейте. Аполлон недаром был богом света, знания и искусства.

«На бога надейся, а сам не плошай», — говорит старинная пословица. Греки очень хорошо умели не плошать, но для верности они хотели еще и надеяться на бога. Поэтому-то почти на каждой странице этой книги о чем-нибудь молят богов и ради чего-нибудь приносят им жертвы. Как это выглядело?

Молитва — это разговор с богом. Человек становился лицом к тому богу, которому молился, протягивал к нему руки и вслух произносил сперва обращение к богу, потом похвалу ему, потом свою просьбу, потом обещание благодарности за исполнение этой просьбы. Если он молился в храме, то протягивал руки к статуе бога; если небесным богам — то к небу; если речным или морским — опускал их в воду; если подземным — ударял ими по земле или топал ногою. Современный верующий на молитве стоит спокойно (иногда на коленях), сложив руки перед грудью, и молится про себя, уверенный, что его бог услышит и такую молитву. Но грек разговарил с богом, как с человеком, и на колени не вставал никогда.

Жертва — это угощение богу. Если бог помогает человеку во всех делах, то от всякой удачи нужно с ним делиться. Когда собирали урожай, то первые колосья и первые плоды приносили богу. Когда пили, то перед каждым пиром несколько раз плескали вином наземь. Когда ели, то откладывали для бога специально выпеченное печенье или медовую лепешку. А когда ели мясное — в бедном греческом быту это было нечастым праздником, — то делиться с богом было обязательно. Тогда и устраивались те жертвоприношения быков, овец, коз и свиней, о которых чаще всего упоминается в книгах.

Перед храмами, а часто и отдельно, на площади или перекрестке, стояли алтари. Алтарь — это божий стол: прямоугольная глыба, земляная или, чаще, каменная, иногда маленькая, иногда очень большая. На нем разводился священный огонь. Головню из огня опускали в сосуд с водой

— в этой воде присутствующие омывали руки, чтобы очиститься перед жертвоприношением. К алтарю подводили жертвенное животное, обрызгивали его водой, осыпали жареным ячменем и солью, а потом оглушали ударом дубины и быстро закалывали. Затем начиналось угощение богов. С туши сдирали кожу, вырубали спинную часть, обкладывали жиром и внутренностями и сжигали на алтаре. Жирный дым всходил к небу: небесные боги могли лакомиться жертвою. Для подземных богов жертву зарывали в землю. Несколько кусков мяса уделялось жрецам и храмовым служителям. Остальное съедалось на пиру. Люди ели мясо и чувствовали себя сотрапезниками богов.

Иногда жертва была особенной — очистительной. Если человек совершил нечаянное убийство, он должен был покинуть родину и искать очищения на чужбине. Его не спрашивали, в чем дело: жрец зажигал огонь на алтаре, закалывал молочного поросенка, обрызгивал его кровью руки пришедшего, а потом омывал их священной водой и вытирал. Это означало, что кровь смыта кровью и человек может возвращаться к сородичам. А очистительного поросенка не сжигали, чтобы не осквернять огня: его закапывали в глухом месте и возвращались оттуда, не оглядываясь.

Иногда жертва предназначалась для гадания. Такие жертвы приносились перед сражениями. Зарезав животное, смотрели, как горит на алтаре его мясо, особенно хвост: если хвост скручивался, это предвещало трудности, если конец его опускался вниз — неудачу, если поднимался вверх

— удачу. Выпотрошив животное, смотрели на его внутренности, особенно на печень: если вид их казался необычным, это значило, что животное нездорово и, стало быть, неугодно богам — боги не насытились и требуют новой жертвы. Чтобы добиться добрых знамений, приходилось иной раз закалывать не один десяток баранов или овец. При каждом войске гнали на всякий случай целое небольшое жертвенное стадо.

Были и другие способы гадания. Гадали по полету птиц, по крику птиц, по грому и молнии, по кометам и затмениям, по плеску воды и дыму ладана. В Додонском лесу гадали по шелесту листьев священного Зевсова дуба. А в ахейском городе Фарах гадали так: на рыночной площади стояла статуя Гермеса, перед ней — курильница, рядом с ней — урна-копилка. Гадающий подходил к статуе, воскурял ладан, опускал монету в урну, говорил на ухо статуе свой вопрос, поворачивался, затыкал уши и шел прочь. Дойдя до конца рынка, он открывал уши и первое слово, которое слышал, считал божьим знамением.

В особенном почете были гадания по вещим снам. В Эпидавре был храм бога-целителя Асклепия; больные приходили сюда, приносили жертвы и оставались ночевать; утром жрецы выслушивали, что им снилось, и назначали лечение. А однажды было даже так. Бог Асклепий явился во сне бедной женщине Аните и сказал: «Ступай к слепому Фалисию и передай ему это письмо!» Она проснулась — рядом лежали восковые таблички. Она пошла искать слепого Фалисия, нашла его, рассказала ему свой сон и подала таблички. С одного взгляда на них он прозрел и прочел письмо. В нем было написано: «Дать Аните две тысячи золотых монет». Так бог Асклепий одним сном сделал два добрых дела.

Когда греков спрашивали: «Кто ваш бог?», они отвечали: «Богов у нас много». Когда спрашивали: «А кто главный?», они отвечали: «Двенадцать олимпийцев:

Гестия, Гера, Гермес, Деметра, Арес, Артемида,Зевс, Афродита, Гефест, Аполлон, Посейдон и Афина».
Список этот был нетвердый: то и дело в него включался, например, Дионис вместо Ареса или Гефеста. И список этот был неполный: в нем не были названы бесчисленные божества природы, часто гораздо более близкие человеку. В каждой речке жила своя наяда, в каждом дереве — дриада, в каждой скале — ореада. И много веков спустя, когда императоры и церковь приказали людям быть христианами, крестьяне со вздохом отрекались от Зевса и Аполлона, но долго еще тайком ходили в рощи молиться деревьям и ручьям.

У богов были разные имена и прозвища. Аполлон был также и Феб-Сияющий, и Локсий-Вещающий, и Пеан-Врачующий, и Гекаэрг-Далекоразящий, и Пифий-Драконоубийца, и Мусагет — Вождь Муз, и Делий — Рожденный на Делосе, и Ликей — то ли «Светлый», то ли «Волчий», и, может быть, даже Гелиос-Солнце. Дионис — это и Вакх, и Иакх, и Лиэй, и Бассарей, и Бромий, и Эвий. Артемида была и Селеной, богиней луны, и Илифией, помощницей рожающих женщин, и Гекатой, покровительницей колдуний; впрочем иногда Геката отождествлялась с Деметрой, а иногда почиталась отдельно. Мы видим: прозвище бога могло превратиться в имя самостоятельного бога и, наоборот, самостоятельный бог мог слиться с другим и его имя превратиться в прозвище.

Даже один и тот же бог в разных местах изображался и почитался настолько по-разному, что можно было задуматься: да точно ли он один и тот же? На острове Крите чтили пещеру, где вырос Зевс-младенец, и чтили могилу, где погребен Зевс-покойник. Когда критянам говорили: «Но ведь Зевс бессмертен!», они отвечали: «Не умирает только тот, кто не рождался». В Аркадии в одном храме чтили сразу трех Гер: Геру-девицу, Геру-царицу и Геру-вдовицу. Когда аркадянам говорили: «Не может быть Гера сразу и девицей и вдовицей», они отвечали: «Не знаем, но так чтили ее наши предки». В Спарте стояли статуи Ареса в оковах и Афродиты в оковах; спартанцы объясняли: «Это чтобы бог войны не покидал нашего государства, а богиня любви — наших семейств», но, кажется, сами не очень доверяли своим объяснениям.

Кроме богов, почитали и обожествленных героев. Тут тем более один город другому не указчик. Аяксу Саламинскому приносили жертвы на Саламине, Елене и Менелаю — в Спарте, Гераклу — повсюду, но по-разному. Например, в городе Эрифрах Геракла почитали только женщины-рабыни, потому что когда-то кумир Геракла приплыл сюда по морю на плоту, подтянуть плот к берегу (сказали гадатели) можно было только канатом из женских волос, свободные женщины пожалели обрезать свои волосы, а рабыни обрезали. А были герои и еще более неожиданные. Так, в городе Аканфе почитали умершего здесь перса Артахея, начальника строительства Ксерксова канала, за то, что он был ростом в пять локтей без четырех пальцев (это значит: 2 м 23 см) и имел голос громче всех на свете.

Все это причудливое разнообразие имело очень важные последствия. Оно учило греков терпимости. Никто, даже афиняне, не могли сказать: «Только мы чтим Афину правильно, а все остальные — неправильно; только наша Афина настоящая, а все остальные — не настоящие». Все были настоящие, потому что все почитались по заветам предков: значит, сама богиня хотела, чтобы ее почитали по-разному и чтобы не знали, какова она на самом деле. «Каковы боги на самом деле?» — спросил мудрого поэта Симонида царь Гиерон Сиракузский. Симонид попросил день на размышление, потом еще два, потом еще четыре и так далее; Гиерон удивился, а Симонид сказал: «Чем больше я думаю, тем труднее мне ответить».

По этой же причине греки не удивлялись и не возмущались, что у других народов есть свои собственные боги. Они просто говорили: «В Египте чтят Диониса под именем Осириса, в Финикии — Геракла под именем Мелькарта, в Сирии — Афродиту под именем Астарты, в Риме — Зевса под именем Юпитера, у германцев — Гермеса под именем Вотана» и т. д. А если рассказы об этих богах не всегда похожи на греческие, то ведь и греческие рассказы о них не везде одинаковы.

Если бы Греция была единым государством, то, вероятно, жрецы различных храмов организовались бы в единую церковь и стали следить не только за тем, правильно ли люди поклоняются богам, но и за тем, правильно ли люди думают о богах. К счастью, этого не случилось. Жрецы в Греции не были самостоятельным сословием, как, например, в Египте. Это были государственные должностные лица, избиравшиеся всенародным голосованием и следившие, чтобы государство не обидело своих богов и не лишилось их покровительства. Для этого нужно было соблюдать обряды: каждый гражданин обязан был участвовать в шествиях, молебствиях, жертвоприношениях, какими бы странными они ему ни казались. А верил он или не верил в то, что об этих богах рассказывалось, и если не верил, то во что он верил вместо этого, — в это жрецы не вмешивались. Потому что они помнили: каковы боги на самом деле — не знает никто.

А когда о вере спрашивали ученых людей, то они отвечали: «Есть вера гражданина, вера философа и вера поэта. Гражданин говорит: „Зевс — это покровитель нашего города, которого мы должны чтить так-то и так-то“. Философ говорит: „Зевс — это мировой закон, вида и облика не имеющий“. Поэт говорит: „Зевс — это небесный царь, то и дело сбегающий от своей небесной царицы к земным женщинам, то в виде быка, то в виде лебедя, то еще в каком-нибудь“. И все правы. Только не нужно эти три вещи смешивать».

Кто помнит миф об Одиссее, тот не забыл трогательного эпизода: Одиссей в образе нищего, неузнанный приходит в свой дом, ему омывает ноги старая ключница и вдруг вскрикивает, нащупав шрам на ноге: она узнала его, это шрам Одиссея — ему в молодости нанес эту рану кабан на охоте.

Так вот, греки тоже не забыли этого кабана: невдалеке от Дельфов показывали место, где когда-то родился тот кабан, который потом когда-то нанес Одиссею ту рану, по шраму от которой потом когда-то Одиссей был узнан.

А по дороге в Дельфы, в местечке Панопее, показывали остатки той глины, из которой Прометей лепил когда-то первых людей. Это были две глыбы, каждая величиною с воз, а пахли они, как человеческое тело.

В Элиде было гнилое заразное болото. Говорили, что оно образовалось на том месте, где кентавры, раненные Гераклом, пытались промыть раны от его отравленных стрел.

На Делосе во время празднеств Аполлона юноши пляшут «журавлиную пляску» вокруг алтаря, целиком сложенного из левых рогов жертвенных животных. Они движутся вереницей, делающей причудливые изгибы. Эту пляску учредил Тесей, возвращаясь с Крита, и ее повороты — это изгибы Лабиринта, по которому он шел со спутниками навстречу Минотавру.

Корабль, на котором Тесей плавал на Крит, хранился на афинском Акрополе. Когда какая-нибудь доска сгнивала, ее заменяли новой: под конец в корабле не осталось ни одного первоначального куска. Философы показывали на него и говорили: «Вот образец диалектического противоречия: это и тот корабль, и не тот корабль».

Там же на Акрополе показывали и еще более древние достопримечательности. Когда-то за покровительство Аттике спорили Посейдон и Афина. Посейдон ударил трезубцем, и из земли забил источник соленой воды; Афина ударила копьем, и из земли выросло оливковое дерево; боги решили, что дар Афины полезнее, и присудили ей победу. Этот колодец с соленой водой показывали в храме Эрехтея, а эту оливу — в храме Афины-Градодержицы.

Точно известна была не только первая в мире олива, но и вторая: она росла невдалеке от Афин в священной роще Академа, где учил философ Платон. Только два дерева на свете были старше этих двух: священная ива Геры на Самосе и священный дуб Зевса в Додоне. А следующими по старшинству после двух олив были лавр Аполлона на острове Спросе и тополь, посаженный в Аркадии царем Менелаем перед походом на Трою. Им поклонялись и приносили жертвы.

В пелопоннесском городе Лепрее ничего особенного не показывали. Зато сам город носил имя царя Лепрея, соперника Геракла. Лепрей вызвал Геракла на спор, кто больше съест, и остался победителем в этом нелегком состязании. Тогда, возрадовавшись, он вызвал Геракла на спор, кто кого поборет, и из этого спора уже живым не вышел. Не знаю, есть ли здесь чем гордиться, но лепрейцы гордились.

Такие местные предания рассказывались повсюду. Сказка отошла в прошлое, но следы ее оберегались и чтились. Часто эти рассказы противоречили друг другу, но никто этим не смущался. На Крите рассказывали, что Минос, сын Зевса, был мудрый и справедливый царь, давший людям первые законы; в Афинах рассказывали, что Минос был жестокий угнетатель, бравший с Афин дань живыми людьми в жертву чудовищу Минотавру. Греки помнили рассказы критян, но охотнее пересказывали рассказы афинян: они были интереснее. «Вот как опасно враждовать с городом, где есть хорошие поэты и ораторы!» — замечает по этому поводу писатель Плутарх.

Эти предания служили даже доводами в политических спорах. Между Афинами и Мегарой лежал остров Саламин (впоследствии знаменитый); оба города долго воевали за него друг с другом, а потом, изнемогши, решили отдать свой спор на третейский суд Спарте. Выдвинули доводы. Мегаряне сказали: «В Афинах жрица Афины-Градодержицы не имеет права есть афинский сыр, а саламинский сыр ест; стало быть, Саламин — земля не афинская». Афиняне возразили: «В Мегаре покойников хоронят головой на восток, в Афинах — на запад, на Саламине — как в Афинах; стало быть, Саламин — земля афинская». Этот довод показался спартанцам более веским: Саламин остался за Афинами.

Поэтому неудивительно, что, когда античный человек Действительно сталкивался с диковинкой природы, он прежде всего объяснял ее каким-нибудь мифологическим воспоминанием, так что нам даже трудно понять, что же это было на самом деле. Вы думаете, что козлоногие сатиры перевелись, когда бог Дионис перестал показываться людям? Нет. Последнего сатира поймали римские солдаты, когда их полководец Сулла, трезвый, жестокий и ни в каких сатиров не веривший, воевал в Греции с царем Митридатом Понтийским. Сатира связали, притащили в лагерь и стали допрашивать через переводчиков на всех языках, но он, большой, лохматый и грязный, только испуганно озирался и жалобно блеял по-козлиному. Сулле стало страшно, и он приказал отпустить сатира. И все это было лет через пятьсот после тех времен, о которых мы рассказываем, когда сказка, казалось бы, давно уже отошла в прошлое.

Сказка сказке рознь. Одни сказки рассказывают и верят, что так оно и было; это — мифы. Другие — рассказывают и знают, что все это придумано, а на самом деле такого не бывает; это — сказка в полном смысле слова. Мифы могут превращаться в сказки: какая-нибудь баба-яга для совсем маленького ребенка — миф, а для ребенка постарше — сказка. Рассказ о том, как Геракл вывел из преисподней трехголового пса Кербера, для греков времен Гомера был мифом, для нас это сказка. Когда произошла эта перемена? Для кого как. Люди темные до конца античности, да и много позже, верили и в Кербера, и в еще более сказочных чудовищ. Люди вдумчивые начинали оставлять эту веру как раз в пору, до которой дошел наш рассказ.

В самом деле. С виду мы представляем себе богов как людей, только лучше; стало быть, и нрав и поступки у богов должны быть как у людей, только лучше. Между тем в мифах боги ведут себя так, как не позволил бы себе ни один человек. Кронос, отец богов, пожирал своих детей; Аполлон и Артемида за гордость Ниобы перебили всех ее сыновей и дочерей; Афродита, изменяла своему мужу, хромому Гефесту, с воинственным Аресом; Гермес, едва родившись, украл коров у Аполлона, и так далее, без конца. Можно ли все это понимать буквально? Очевидно, нет. Понимать это нужно иносказательно.

Иносказания могут быть двоякого рода. Можно сказать: Зевс — это молния, Гера — небо; если в «Илиаде» сказано, что Зевс бил Геру, это значит, что была гроза и молнии полосовали небо. Или можно сказать: Геракл — это разум, дикие чудовища — это страсти; подвигами своими Геракл учит нас властвовать нашими страстями.

До таких сложных выдумок пока еще было далеко. Но что привычные гомеровские сказания нужно воспринимать не как миф, а как наивную сказку и что представлять себе богов толпой бессмертных исполинов, у которых все, как у людей, уже всерьез нельзя — это многим становилось понятно. И уже ходил по Греции поэт-философ Ксенофан, дразня слушателей вызывающе смелыми стихами:

Все Гесиод и Гомер на богов возвели понапрасну,Что меж людьми позорным слывет и клеймится хулою —Красть, и жен отбивать, и друг друга обманывать хитро...
И еще:

Для эфиопа все боги, как сам он, черны и курносы, А для фракийца они, как он сам, синеоки и русы... Если бы руки имели быки, или львы, или кони,То и они бы придали богам свой собственный облик:Бык быку, конь коню написал бы подобного бога...
И слушатели восклицали «Он прав! Лучше вообще не верить в богов, чем верить в таких, как у Гомера: меньше грешит неверующий, чем суеверный. Что бы ты предпочел: чтобы о тебе говорили: „Такого человека нет" или „Такой человек есть, но он зол, коварен, драчлив и глуп"? Уж, пожалуй, лучше первое!»

Если мифы о богах усложнялись в толкованиях, то мифы о героях упрощались. Собственно, начал это еще Гомер. Каждый знает выражение «ахиллесова пята», которое значит «слабое место»: богиня — мать Ахилла омыла его младенцем в волшебной воде, и он стал неуязвим повсюду, кроме пятки, за которую она его держала. Но если перечитать «Илиаду», то ни единого упоминания об Ахиллесовой пяте там нет: Ахиллу защита — не волшебство, а его смелость и ратное искусство. Вот таким же образом стали перетолковывать слишком неправдоподобные места и в других мифах. Дедал с Икаром сделали себе крылья и улетели по воздуху от царя Миноса? Нет, это значит: Дедал изобрел первые паруса, и непривычным к этому людям они показались крыльями. Ревнивая Медея подарила невесте Ясона плащ, намазанный волшебным зельем, и та в нем сгорела? Медея была с Кавказа, на Кавказе из земли бьет горючая нефть, ею-то и был намазан плащ, а когда невеста подошла в нем к зажженному алтарю, он воспламенился. На Крите был Лабиринт, куда заключали пленников на съедение Минотавру? Просто это была очень большая тюрьма под таким названием. Ниоба, оплакивающая своих детей, обратилась в камень? Просто она умерла, и над могилой ее поставили каменную статую. Таких объяснений набралась впоследствии целая книга — по правде сказать, довольно-таки скучная.

Всерьез ли относились греки к таким прозаическим толкованиям? Вряд ли. Просто они понимали, что если сказочно-поэтическое объяснение и разумно-практическое объяснение поставить рядом, то от этого и поэзия и разум станут каждый по-своему выразительнее.

Эта глава — только для тех, кто хорошо помнит миф о Троянской войне: от похищения Елены до падения Трои. Греки этот миф знали отлично, потому что один из его эпизодов излагался в национальной поэме греческого народа — в «Илиаде» легендарного Гомера. А сейчас вы узнаете, как один из греков с самым серьезным видом — чтобы было забавнее — доказывал, что «на самом деле» все должно было быть иначе: Елена не была похищена и Троя не была взята. Этого грека звали Дион Златоуст. Он жил уже во времена Римской империи. Он был странствующим философом и оратором: разъезжал по греческим городам и произносил речи на самые разнообразные темы. Он был умный человек и, как мы увидим, не лишенный чувства юмора. Эту свою речь он произнес перед жителями Трои. Да, Трои: на месте легендарной столицы царя Приама через несколько веков был построен греческий городок. Он был маленький и захудалый, но гордо носил свое славное имя. Итак, слово предоставляется философу Диону по прозвищу Златоуст.

«Друзья мои троянцы, человека легко обманывать, трудно учить, а еще трудней — переучивать. Гомер своим рассказом о Троянской войне обманывал человечество почти тысячу лет. Я докажу это с совершенной убедительностью; и все-таки я предчувствую, что вы не захотите мне поверить. Жаль! Когда мне не хотят верить аргосцы, это понятно: я отнимаю у их предков славу победы над Троей. Но когда мне не хотят верить троянцы, это обидно: им же должно быть приятно, что я восстанавливаю честь их предков-победителей. Что делать! Люди падки до славы — даже когда она дурная. Люди не хотят быть, но любят слыть страдальцами.

Может быть, мне скажут, что такой великий поэт, как Гомер, не мог быть обманщиком? Напротив! Гомер был слепым нищим-певцом, он бродил по Греции, пел свои песни на пирах перед греческими князьями и питался их подаянием. И, конечно, все, о чем он пел, он перетолковывал так, чтобы это было приятнее его слушателям. Да и то ведь — заметьте! — он описывает лишь один эпизод войны, от гнева Ахилла до смерти Гектора. Описать такие бредни, как похищение Елены или разорение Трои, — на это даже у него не хватило духу. Это сделали обманутые им более поздние поэты.

Как же все было на самом деле? Давайте посмотрим на историю Троянской войны: что в ней правдоподобно, а что нет.

Нам говорят, что у спартанской царевны Елены Прекрасной было много женихов; она выбрала из них Менелая и стала его женой; но прошло несколько лет, в Спарту приехал троянский царевич Парис, обольстил ее, похитил и увез в Трою; Менелай и остальные бывшие женихи Елены двинулись походом на Трою, и так началась война. Правдоподобно ли это? Нет! Неужели чужеземец, приезжий мог так легко увлечь за собой греческую царицу? Неужели муж. отец, братья так плохо следили за Еленой, что позволили ее похитить? Неужели троянцы, увидев у своих стен греческое войско, не захотели выдать Елену, а предпочли долгую и погибельную войну? Допустим, их склонил на это Парис. Но ведь потом Парис погиб, а троянцы все-таки не выдали Елену — она стала женой его брата Деифоба. Нет, скорее всего, все было иначе. Действительно, у Елены было много женихов. И одним из этих женихов был Парис. Что было за душой у греческих вождей, сватавшихся к Елене? Клочок земли да громкое звание царя. А Парис был царевичем Трои, а Троя владела почти всей Азией, а в Азии были несметные богатства. Что же удивительного, что родители Елены предпочли всем грекам-женихам троянца Париса? Елену выдали за Париса, и он увез ее в Трою как законную жену. Греки, конечно, были недовольны: во-первых, было обидно, во-вторых, уплывало из рук богатое приданое, в-третьих, было опасно, что могучая Троя начинает вмешиваться в греческие дела. Оскорбленные женихи (конечно, каждый был оскорблен за себя; за обиду одного лишь Менелая они бы и пальцем не шевельнули!) двинулись походом на Трою и потребовали выдачи Елены. Троянцы отказались, потому что они знали: правда на их стороне и боги будут за них. Тогда началась война.

Теперь подумаем: велико ли было греческое войско под Троей? Конечно, нет: много ли народу увезешь на кораблях за тридевять земель? Это был, так сказать, небольшой десантный отряд, достаточный, чтобы грабить окрестные берега, но недостаточный, чтобы взять город. И действительно: девять лет стоят греки под Троей, но ни о каких победах и подвигах мы ничего не слышим. Вот разве что Ахилл убивает троянского мальчика-царевича Троила, когда тот выходит к ручью за водой. Хорош подвиг — могучий герой убивает мальчишку! И разве не видно из этого рассказа, как слабы в действительности были греки: даже мальчик, царский сын, безбоязненно выходит по воду за городские ворота.

Но вот приходит десятый год войны — начинается действие «Илиады» Гомера. С чего оно начинается? Лучший греческий герой Ахилл ссорится с главным греческим вождем Агамемноном; Агамемнон созывает войско на сходку, и оказывается, что войско так и рвется бросить осаду и пуститься в обратный путь. Что ж, это вполне правдоподобно: ссоры начальников и ропот солдат — самое естественное дело на десятом году неудачной войны. Затем троянцы наступают, теснят греков, отбрасывают их к самому лагерю, потом к самым кораблям, — что ж, и это правдоподобно, даже Гомер не смог здесь извратить действительного хода событий. Правда, он старается отвлечь внимание читателя описанием поединков Менелая с Парисом, Аякса с Гектором — поединков, доблестно закончившихся вничью. Но ведь это известный прием: когда на войне дела плохи и армия отступает, то в донесениях всегда кратенько, мимоходом пишут об отступлении, а зато очень пространно — о каком-нибудь подвиге такого-то и такого-то удалого солдата.

Теперь — самое главное. Слушайте внимательно, друзья мои троянцы: я буду перечислять только факты, а вы сами судите, какое их толкование убедительней. В первый день троянского натиска Ахилл не участвует в бою: он еще сердит на Агамемнона. Но вот во второй день навстречу троянцам выходит могучий греческий герой в доспехах Ахилла. Он храбро сражается, убивает нескольких троянских воинов, а потом сходится с Гектором и гибнет. В знак победы Гектор снимает и уносит его доспехи. Кто был этот воин в доспехах Ахилла? Каждому понятно, это был сам Ахилл, это он выступил на помощь своим, и это он погиб от руки Гектора. Но грекам обидно было это признать — и вот Гомер изобретает самую фантастическую из своих выдумок. Он говорит: в доспехах был не Ахилл, а его друг Патрокл; Гектор убил Патрокла, а Ахилл на следующий день вышел на бой и отомстил за друга, убив Гектора. Но кто же поверит, чтобы Ахилл послал своего лучшего друга на верную смерть? Кто поверит, что Патрокл пал в бою, когда курганы всех героев Троянской войны до сих пор стоят недалеко от Трои, а кургана Патрокла среди них нет? Наконец, кто поверит, что сам Гефест ковал для Ахилла новые доспехи, что сама Афина помогала Ахиллу убить Гектора, а вокруг бились друг с другом остальные боги — кто за греков, кто за троянцев? Все это детские сказки!

Итак, Ахилл погиб, сраженный Гектором. После этого дела греков пошли совсем плохо. Между тем к троянцам подходили все новые и новые подкрепления: то Мемнон с эфиопами, то Пенфесилея с амазонками. (А союзники, известное дело, помогают только тем, кто побеждает: если бы троянцы терпели поражения, все бы их давно покинули!) Наконец греки попросили мира. Договорились, что в искупление несправедливой войны они поставят на берегу деревянную статую коня в дар Афине Палладе. Так и сделали, а потом греки отплыли по домам. Что же касается истории о том, будто в деревянном коне сидели лучшие греческие герои и будто отплывшие греки вернулись под покровом ночи, проникли в Трою, овладели ею и разорили ее, — все это настолько неправдоподобно, что даже не нуждается в опровержении. Греки выдумали это, чтобы не так стыдно было возвращаться на родину. А как по-вашему, когда царь Ксеркс, разбитый греками, возвращался к себе в Персию, о чем он объявил своим подданным? Он объявил, что ходил походом на заморское племя греков, разбил их войско при Фермопилах, убил их царя Леонида, разорил их столичный город Афины (и все это была святая правда!), наложил на них дань и возвращается с победою. Вот и все; персы были очень довольны.

Наконец, посмотрим, как вели себя греки и троянцы после войны. Греки отплывают от Трои наспех, в бурную пору года, не все вместе, а порознь: так бывает после поражений и раздоров. А что ждало их на родине? Агамемнон был убит, Диомед — изгнан, у Одиссея женихи разграбили все имущество, — так встречают не победителей, а побежденных. Недаром Менелай на обратном пути столько мешкал в Египте, а Одиссей — по всем концам света: они просто боялись показаться дома после бесславного поражения. А троянцы? Проходит совсем немного времени после мнимого падения Трои — и мы видим, что троянец Эней с друзьями завоевывает Италию, троянец Гелен — Эпир, троянец Антенор — Венецию. Право же, они совсем не похожи на побежденных, а скорее на победителей. И это не выдумка: во всех этих местах до сих пор стоят города, основанные, по преданию, троянскими героями, и среди этих городов — основанный потомками Энея великий Рим.

Вы не верите мне, друзья мои троянцы? Рассказ Гомера кажется вам красивее и интереснее? Что ж, я этого ожидал: выдумка всегда красивее правды. Но подумайте о том, как ужасна война, как неистовы зверства победителей, представьте себе, как Неоптолем убивает старца Приама и малютку Астианакта, как отрывают от алтаря Кассандру, как царевну Поликсену приносят в жертву на могиле Ахилла, — и вы сами согласитесь, что куда лучше тот исход войны, который описал я, куда лучше, что греки так и не взяли Трою!»

Вы помните: в Паросской хронологической таблице стояли рядом имена двух самых древних греческих поэтов — Гомера и Гесиода. Имя Гомера нам уже знакомо, а с Гесиодом мы еще не встречались. Это был такой же народный певец, как Гомер, но пел он совсем о другом: не о сказке, а о жизни. Его самая известная поэма называлась «Труды и дни». Это были стихотворные советы крестьянам: когда пахать землю, когда сеять, как хозяйничать, чтобы иметь доход и пользоваться уважением. «Малопоэтическая тема!» — скажете вы. Пожалуй; однако слушатели у Гесиода были. И однажды ему даже присудили победу в состязании с самим Гомером. Это тоже было признаком времени: время сказки начинало отходить в прошлое.

За честь зваться родиной Гомера спорили семь городов; о родине Гесиода споров не было, потому что он сам ее называет в своей поэме. Он был крестьянином из беотийской деревушки Аскры; у него был злой брат, который оттягал у Гесиода его законный участок земли; в поучение этому брату и написал Гесиод свою наставительную поэму.

Встретились два певца на большом народном празднике в городе Халкиде. Зачинщиком состязания был Гесиод. Чтоб легче одержать победу, он вызвал Гомера на сочинение стихов не героических, а поучительных:

О песнопевец Гомер, осененный мудростью свыше,Молви, какая на свете для смертных лучшая доля?Ответ Гомера был мрачный:Лучшая доля для смертных — совсем на свет не родиться, А для того, кто рожден, — скорей отойти к преисподним.Гесиод спросил снова:Молви, прошу, еще об одном, Гомер богоравный: Есть ли для смертных для нас какая на свете услада?Ответ Гомера был бодрый:Лучшее в жизни — за полным столом, в блаженстве и в мире Звонкие чаши вздымать и слушать веселые песни.Гесиод сократил вопрос с двух стихов до одного:Молви в коротких словах, чего нам молить у бессмертных?Гомер сделал то же самое:Сильного тела и бодрого духа: не в этом ли счастье?Гесиод ухватился за последнее слово:Что же у нас, кратковечных людей, называется счастьем?Гомер ответил:Жизнь без невзгод, услады без боли и смерть без страданий.
Увидев, что Гомер слагает поучительные стихи не хуже, чем он, Гесиод решил одолеть соперника хитростью. Он стал запевать загадочные или прямо бессмысленные строки, а Гомер должен был их подхватывать и на ходу распутывать все непонятности. Гесиод начал:

Спой нам песню, о Муза, но спой не обычную песню: Не говори в ней о том, что бывало, что есть и что будет.Гомер тотчас откликнулся:Истинно так: никогда не помчатся в бегу колесничномСмертные люди, справляя помин по бессмертному Зевсу.Гесиод начал описание какого-то странного пира: Сели они, чтобы вволю поесть коней быстроногих...
Гомер подхватил:

... коней быстрого них Мирно пустили пастись: довольно они воевали.Гесиод продолжал:Так пировали они целый день, ничего не вкушая...
Гомер подхватил:

... ничего не вкушая Из своего добра: но все им давал Агамемнон.Гесиод продолжал:После свершили они возлиянья и выпили море...
Гомер и тут вышел из положения:

... море Стали они бороздить на своем корабле крутобоком.
Тогда Гесиод увидел, что Гомера не возьмешь и на загадках. Оставалось одно: чтобы каждый спел перед судьями тот отрывок своей поэмы, который он считает лучшим. Гомер запел о битве:

Щит со щитом, шишак с шишаком, человек с человеком Тесно смыкался; касалися светлыми бляхами шлемы,Зыблясь на воинах: так аргивяне, сгустяся, стояли;Копья змеилися, грозно колеблемы храбрых руками; Прямо они на троян устремляясь, пылали сразиться...Грозно кругом зачернелося ратное поле от копий,Длинных, убийственных, частых, как лес; ослеплялися очи Медным сияньем от выпуклых шлемов, безмерно сверкавших,Панцирей, вновь уясненных, и круглых щитов лучезарных Воинов, к бою сходящихся...
А Гесиод запел о посеве:

Вечным законом бессмертных положено людям трудиться: Делай, что я говорю, за работой работу свершая! Лишь на востоке начнут восходить семизвездьем Плеяды, Жать поспешай; а начнут заходить — за посев принимайся. Влажная почва ль, сухая ль — паши, передышки не зная, С ранней вставая зарею, чтоб пышная выросла нива. Семя землею засыпь. Для смертных порядок и точность В жизни полезней всего, а вреднее всего беспорядок. Склонятся так до земли наливные колосья на ниве — Только бы добрый исход пожелал даровать Олимпиец!..
Народ рукоплескал Гомеру. Однако судьи, посовещавшись, объявили: «Победитель — Гесиод». Почему? «Потому что Гомер воспевает войну, а Гесиод — мирный труд, Гомер учит убийству и разрушению, Гесиод — созиданию и справедливости. Кто же достойней?» С этим всем пришлось согласиться. Награду получил Гесиод.

О том, как Гомер умер, рассказывали вот что. Мы видели, как он разгадал все загадочные стихи, предложенные ему Гесиодом. Гордый своей проницательностью, он приехал на островок Иос. На берегу Иоса сидели два рыбака и обирали вшей с одежды. Гомер не видел этого: он был слепой. Он сказал им:

Доброго здравья, друзья-рыбаки! Велика ли добыча?
Рыбаки ответили:

Все, что поймаем, — отбросим, чего не поймаем — уносим.
Это тоже была загадка, и Гомер не смог ее отгадать. Он попросил объяснения. А узнав, как проста была разгадка, он загрустил, затосковал и скоро от горя умер. Его могилу показывали на острове Иосе. Из-за нее даже не спорили семь городов.

О том, как умер Гесиод, рассказывали по-другому. Одержав победу, он решил обойти всю Грецию и научить народ справедливости. Это оказалось нелегким делом. Гесиод уже одряхлел, а научить народ справедливости все никак не удавалось. Тогда он взмолился богам, и боги сделали чудо: вернули ему молодость. Со свежими силами он взялся вновь за свое доброе дело. Однако вместе с юной силой к нему вернулась юная красота, и это его погубило. Дело было опять в Халкиде, где когда-то он победил Гомера. В него влюбилась одна из самых знатных девушек города. Братья девушки возмутились. Что они сделали с сестрою, неизвестно, но Гесиода они подстерегли и убили. Тело его бросили в море, и море вынесло его на берег его родной Беотии. Надпись на его могиле сочинил другой великий беотийский поэт — Пиндар:

Дважды ты юношей был и дважды изведал кончину. — Будь же для нас, Гесиод, мудрости вечный пример!

Прощаться с прошлым можно в слезах, а можно с улыбкой. Последним прощанием греков с царством сказки была улыбка. Самым полным итогом мифологического века были поэмы Гомера, и вот на поэмы Гомера была сочинена веселая пародия под заглавием «Война мышей и лягушек», по-гречески— «Батрахомиомахия». Она вся состоит из привычных гомеровских строк и оборотов, только имена и предметы названы в них совсем не героические, потому что воюют не ахейцы с троянцами, а мыши с лягушками. Греки уверяли, что сочинил эту поэму сам Гомер в веселую минуту.

В жаркий летний полдень мышиный царевич Крохобор пил воду из болотца и встретил там лягушиного царя Вздуломорда. Тот обратился к нему с теми же словами, с какими не раз обращались к скитальцу Одиссею:

Странник, ты кто? из какого ты рода? и прибыл откуда?
Слово за слово, они познакомились, лягушка посадила мышь себе на спину и повезла показывать чудеса земноводного царства. Плыли мирно, как вдруг лягушонок увидел впереди водяную змею, пришел в ужас и нырнул в воду из-под товарища. Несчастный мышонок утонул, но успел произнести страшное проклятие:

... Грозного не избежишь ты возмездья от рати мышиной!
И действительно, мыши, узнав о смерти своего царевича, взволновались. Царь Хлебогрыз произнес трогательную речь:

Други, хотя и один я теперь претерпел от лягушек, Лютая может беда приключиться внезапно со всяким! Жалкий, несчастный родитель, троих сыновей я лишился:Первого сына сгубила, свирепо похитив из норки,Нашему роду враждебная, неукротимая кошка.Сына второго жестокие люди на смерть натолкнули,С необычайным искусством из дерева хитрость устроив, —Эту пагубу нашу ловушкой они называют.Третий же сын, был и мой он любимец и матери нежной, —Ах, и его погубил Вздуломорд, сманивши в пучину!Но ополчимся, друзья, и грянем в поход на лягушек,Тело, как должно, свое облачив в боевые доспехи!..Мыши вооружаются по всем эпическим правилам:Прежде всего облекли они ноги и гибкие бедра,Ловко для этого стручья зеленых бобов приспособив, —Их же в течение ночи немало они понагрызли.А с камышей прибережных сняв шкуру растерзанной кошки,Мыши, ее разодравши, искусно сготовили латы.Вместо щита был блестящий кружочек светильни, а иглы(Всякою медью владеет Арес!) им как копья служили.Шлемом надежным для них оказалась скорлупка ореха.Во всеоружье таком на войну ополчились мышата.
Лягушки — тоже:

Голени прежде всего они листьями мальвы покрыли, Крепкие панцири соорудили из свеклы зеленой, А для щитов подобрали искусно капустные листья. Вместо копья был тростник у них длинный и остроконечный. Шлем же для них заменяла улитки открытой ракушка. Так на высоком прибрежье стояли, сомкнувшись, лягушки,Копьями все потрясали, и каждый был полон отваги.
Зевс, как в «Илиаде», созывает богов и предлагает им помогать, кто кому хочет. Но боги осторожны. «Не люблю я ни мышей, ни лягушек, — говорит Афина, — мыши грызут мои ткани и вводят в расходы на починку, а лягушки кваканьем мешают мне спать;

Да и зачем вообще помогать нам мышам, иль лягушкам? Острой стрелою, поди, и бессмертного могут поранить!Бой у них ожесточенный, пощады и богу не будет; Лучше, пожалуй, нам издали распрей чужой наслаждаться».
А на берегу болота уже начинается битва и уже гибнут (в безукоризненно гомеровских выражениях) первые герои:

Первым Квакун Сластолиза (тот в передних рядах подвизался)Метким копьем поражает в самую печень по чреву:С грохотом страшным он пал, и доспехи на нем зазвенели.Этому вслед Норолаз поражает копьем ГрязевогоПрямо в могучую грудь: отлетела от мертвого телаЖиво душа, и упавшего черная смерть осеняет...Соне Болотному смерть причинил Блюдолиз безупречный,Дротик свой бросив, — и тьма ему взоры навеки покрыла.Это увидел Чесночник и, за ноги труп расторопноКрепкой рукою схвативши, в болото Болотного бросил.Тут за убитого друга герой Крохоед заступился —Ранил жестоко Чесночника в печень, под самое чрево: Тело простерлось бессильно, душа же в Аид отлетела...
Мыши одолевают. Особенно среди них отличается

... Славный герой Блюдоцап, знаменитого сын Хлебоскреба.
Сам Зевс, глядя на его подвиги, говорит, «головой сокрушенно качая»:

Боги! великое диво я вижу своими глазами —Скоро, пожалуй, побьет и меня самого сей разбойник...
Зевс бросает с небес молнию — мыши и лягушки содрогаются, но не перестают воевать. Приходится применить другое средство:

Вдруг появились создания странные: кривоклешневы,В латы закованы, винтообразны, с походкой кривою,Рот — словно ножницы, кожа — как кости, а плечи лоснятся,Станом искривлены, спины горбаты, глядят из-под груди,Рук у них нет, зато восьмеро ног, и к тому ж двухголовы.Раками их называют... И тотчас они начинаютМышьи хвосты отгрызать, а с хвостами и ноги и руки.Струсили жалкие мыши и, копья назад повернувши, -В бегство пустились постыдное... Солнце меж тем закатилось,И однодневной войне волей Зевса конец наступает.
Двести лет назад вы прочли бы в учебниках, что «Войну мышей и лягушек» написал, конечно, сам Гомер. Сто лет назад вы прочли бы, что ее сочинили на два-три века позже, во время греко-персидских войн (сухопутные персы, земноводные греки — чем не повод для пародии?). Теперь вы прочтете, что она сочинена еще двумя веками позже, в александрийскую эпоху, когда люди уже научились думать и писать не по-гомеровски и посмеиваться над гомеровской манерой стало нетрудно. А впервые усомнились ученые в авторстве Гомера вот почему. В «Войне мышей и лягушек» богиня Афина жалуется, что кваканье лягушек не дает ей спать до петушьего пения. А петухи и куры появились в Греции только через двести лет после Гомера: когда Гомер описывает богатые дома и дворы, там еще нет кур, а есть только гуси. Разведение кур пришло из Азии, и курица еще долго называлась «персидской птицей». А домашние кошки, приученные ловить мышей, появились в Европе совсем поздно, уже в римскую эпоху. Кошки, о которых упоминается в «Войне мышей и лягушек», — только дикие (лесные или камышовые) и очень хищные.

В Паросской хронологической таблице было сказано: «Царь Кадм пришел из Финикии и научил греков письменности». Здесь миф сохранил память о действительности: в самом деле, греки заимствовали и очертания, и названия своих букв у финикийцев. А от греков их переняли, по-разному видоизменив, с одной стороны, римляне с их латинским языком (и за ними все народы новой Европы), а с другой — славяне, в том числе мы.

С буквами греческой азбуки можно встретиться и в математике, и в физике, и в астрономии. Поэтому вот вам весь греческий алфавит: двадцать четыре буквы плюс три добавочных. Слева написаны названия этих букв в финикийском языке и значения этих названий.

В греческом языке было легкое придыхание, вроде Л в начале английского house или немецкого Haus (хюдор — вода), и были три придыхательных согласных звука, вроде тх , пх и кх. Но что значат эти стрелки и что значат эти цифры?

Стрелки значат, что некоторые буквы в разные эпохи произносились по-разному: например, бета в древности произносилась б, а в средние века стала произноситься в (и называться вита; отсюда наше слово «алфа-вит»). У этих перемен были некоторые неожиданные последствия. В старину в русском алфавите было целых три буквы для звука и — «И», «И с точкой» и «ижица» (писалась V); почему? Потому что русский алфавит вышел из старославянского, а старославянский был создан в средние века по образцу греческого, а в греческом тогда для и было как раз три буквы: эта (ита), йота и ипсилон. В русском алфавите было две буквы для звука ф: «Ф» и «фита»; почему? По тому же самому: русская буква «Ф» передавала греческое фи, а русская «фита» — греческую тэту. Одни и те же имена перешли в латинский язык (и оттуда в европейские), когда в них звучали еще древние звуки, а в славянский (и оттуда в русский), когда эти звуки стали звучать по-новому. Поэтому одно и то же имя по-немецки или по-французски звучит Теодор, а по-русски Феодор, Федор; по-итальянски Базилио, а по-русски Василий.

И не только имена. Можно сказать киник, и тогда ато будет означать философа одной греческой философской школы; можно сказать циник, и тогда это будет означать человека умного, но грубого и не желающего знать приличий. Почему так переосмыслилось это слово, вы прочтете в этой книге дальше.

Поэтому на всякий случай помните: на самом деле древнегреческие названия часто звучали совсем не так, как их произносим мы. Мы говорим Фивы, а грек говорил Тхэбай; мы говорим Афины, грек говорил Атхэнай; мы говорим Сиракузы, грек говорил Сюракосай. Впрочем, с названиями это дело обычное: точно так мы называем город Пари Парижем, Рома — Римом, Ландон — Лондоном, а Вин — Веной.

А цифры значат вот что. У греков не было особых знаков для Цифр: числа обозначались буквами. Чтобы написать 1994, писали А' E PD: 1000+900+90+4. От 1 до 999 хватало букв алфавита (правда, к ним пришлось добавить три старинные и малоупотребительные; на таблице они в скобках), тысячу обозначали А` , десять тысяч I `, а с очень большими числами греки почти не имели дела. Поэтому слова и числа выглядели очень похоже. Буквы ХIА можно было прочитать как слово хиа (женщина с острова Хиоса), и можно — как число: 600+10+1=611. Такой игрой в числовые значения слов увлекались еще много веков спустя после того, как перешли к более удобной записи чисел. Так, у Льва Толстого в «Войне и мире» Пьер Безухов, обнаружив, что сумма букв-чисел в его имени и в имени Наполеона одна и та же, делает из этого вывод, что именно ему предназначено судьбой убить Наполеона.

И не удивляйтесь, что одни и те же знаки «Н», «Р», «X» в русской и латинской азбуке значат разные звуки. Русский алфавит восходит к восточногреческому, а латинский к западногреческому, а между ними были небольшие отличия. Что же касается букв «П» и «Р», то просто они первоначально писались Г и R, и потом в одном алфавите упростились в «П» и «Р», а в другом в «Р» и «R».

Заодно с буквами вот вам кое-что и о числах. Корень одно— будет моно-, перво— прото-, дву — ди-, трех — три, четырех — тетра, пяти — пента, шести — гекса, семи -гепта-, восьми — окто-; десяти — дека-, сто — гекато-, тысяча — хили-, десять тысяч — мирна-. Многие из этих корней вам знакомы: мон-арх, едино-властник; прото-н, перво-частица; ди-лемма, выбор между двумя решениями; три-гоно-метрия, наука о соотношении сторон тре-угольников; тетра-дъ, то есть попросту «четвертка», лист, сложенный вчетверо; пента-гон, «пятиугольник», так называется здание американского военного министерства, построенное в форме пяти-угольника. Гекато— исказилось в гект— и вошло в слово «гектар» (сто соток); хили— исказилось в кило— и присутствует в таких употребительных словах, как «килограмм» и «километр». А мириада (сто сотен) стало выражением неопределенно большого числа: «на темном небе лучились мириады звезд...»

Разрастается доблесть,

Как дерево, мечущее зеленые ветви,

Возносясь во влажный эфир

Меж мудрыми и праведными мужами...

Что сказано хорошо,

То звучит, не умирая,

И ложится на всеродящую землю и море

Светлых дел

Негаснущий луч.

Пиндар
Древнейшие греки представляли себе мир и мировой порядок очень просто. Мир для них был похож на удобное родовое хозяйство, которое сообща вела большая семья олимпийских богов с ее домочадцами — низшими божествами, вела собственноручно, заботливо и деловито. Каждый бог успевал всюду поспеть, каждый знал свое дело, но в случае необходимости мог исполнить и чужое; каждый, завидев непорядок, тотчас вмешивался сам и восстанавливал положение. Случались недоразумения и ссоры, как во всяком доме, но быстро улаживались. О законах никто не думал: когда вы живете в семье, разве вам нужны законы? Здесь все кажется простым, привычным и само собой разумеющимся: и что кому делать, и кому кого слушаться.

Время шло, жизнь становилась сложнее. Люди жили уже не родовыми поселками, а городами и государствами, общих дел стало гораздо больше, споров и несогласий вокруг этих дел — тоже. Раньше все дела были привычные, Повторяющиеся из поколения в поколение; теперь все чаще приходилось сталкиваться с делами новыми и самим придумывать, как с ними сообща управляться. В дополнение к старым обычаям понадобились новые законы. Но если государство не может держаться без законов, то тем более не может держаться без законов огромный мир: никакому олимпийскому семейству сразу всюду не поспеть, Всего не решить и обо всем не договориться. Очевидно, и в Мире действуют какие-то общие законы, которым подчиняются и боги, и звезды, и земля, и люди. Каковы же они?

С этих пор мысль о всеобщих законах, управляющих и природой, и человеческим обществом, овладела умом грека и уже не покидала его.

Законы природы были предметом теоретическим, до них приходилось доходить умом. Законы общества приходилось осваивать практически: их нужно было составлять самим. И здесь начиналась жестокая борьба. Знать говорила: «Мы потомки богов и героев, наши деды и прадеды правили этим государством и передали свой опыт нам, мы богаты, крепки телом, даже грамотны — по справедливости власть должна принадлежать нам». Народ говорил: «Нас много, на войне наш строй спасает государство, в мирное время наш труд кормит государство, без нас знатные правители бессильны — по справедливости власть должна принадлежать нам». Справедливость спорила со справедливостью: решать спор должен был закон.

Пока спор происходил в старых городах, борющихся сдерживала старая сила: обычай, ссылка на заветы отцов. Но когда воздвигались новые города на новых местах, то здесь обычаев не было. Старались, конечно, сохранить и на новых местах обычаи тех старых мест, откуда явились основатели и поселенцы. Но их нужно было согласовать, нужно было отбросить что-то устарелое и добавить что-то непредусмотренное; не приложив ума, с этим было не справиться. Так появились первые записанные и — что важнее — первые продуманные законы.

А новых городов на новых местах именно в эту пору строилось очень много. Это были колонии.

Греция — каменистая бесхлебная страна, край пастухов и рыбаков. Плодородных долин было мало. Перенаселение грозило ей голодом. Спасаясь от голода, Греция искала новых земель для заселения. Мы видели, как были заселены ближние заморские земли — малоазиатский берег Эгейского моря. Теперь пришел черед и для дальних заморских земель.

Есть старинное русское слово «выселки» — когда часть жителей селения снимается с места, перебирается на новое и там ставит отдельное селение. Именно таковы были новые заморские города греков. Мы их называем латинским словом «колонии». Но не надо понимать его в современном смысле слова: «зависимые и эксплуатируемые земли». Новые города были независимы от старых, откуда выселились их жители, и нимало не эксплуатировались ими. Это было отношение взрослых детей к родителям: независимое, но с почтением. Государство, основавшее колонию, так и называлось по-гречески: «метрополия», то есть «город-мать».

У греческой колонизации было три направления. Первое — на запад: там были заселены берега Южной Италии и Сицилии (где вырос город Сиракузы), а передовые поселения продвинулись еще дальше. Второе — на север: через Мраморное море в Черное море и по его берегам, вплоть до нынешних Ольвии, Херсонеса, Керчи и Риони. Третье — на юг: через Средиземное море, в Кирену и окрестные места. Все колонии были приморские. «Греки живут вокруг моря, как лягушки вокруг болота», — говорил философ Платон. Отправляясь в путь, переселенцы обращались к дельфийскому Аполлону за советом, куда ехать, зажигали факел от священного огня «города-матери», садились на суда с женами и детьми и плыли к чужим берегам. Там договорами или силой отбирали у местных племен кусок прибрежной земли, ставили храмы, возводили дома и засевали поля.

Иногда целые города бросали старые места и переправлялись на новые. Когда персы осадили ионийский город Фокею, то фокейцы всем народом сели на корабли, бросили в море кусок железа, сказали: «Когда это железо всплывет из моря, тогда и мы вернемся под власть персов!» — и отплыли в западные моря.

Иногда отплывал не целый народ, а целое поколение. Тарент, самый большой греческий город в Италии, был основан так. Шла первая Мессенская война. Десять лет спартанцы осаждали мессенцев на горе Ифоме, поклявшись не возвращаться в Спарту до победного конца; десять лет спартанки в Спарте ждали мужей и не рождали детей. Спартанцы забеспокоились, что останутся без потомства, и позволили женам взять в наложники илотов. Родились дети, выросли, потребовали гражданских прав, но война уже кончилась, и им отказали. Тогда они всем поколением выселились в Италию и основали там Тарент. Во главе переселенцев был сын того спартайнца, который подал совет завести детей от илотов.

Потомок аргонавтов Батт с острова Феры был заикою. Он отправился в Дельфы спросить, как ему избавиться от заикания. Оракул сказал: «Выведи поселение в Ливию». Батт удивился, потому что спрашивал он совсем не об этом, но послушался оракула. Греки высадились на песчаном ливийском берегу, и Батт вышел в степь вознести молитву Аполлону. Вдруг он услышал страшное рычание: перед ним стоял лев. Батт взмолился к Аполлону, чтобы бог охранил его, безоружного, и от потрясения молитва слетела с его губ внятная и незаикающаяся. Так Батт избавился от недуга, а в Ливии была основана Кирена.

Новые города росли и богатели. Из колоний везли в Грецию зерно, металлы, рабов, из Греции в колонии — вино, оливковое масло, изделия кузнецов и гончаров. Греческие города в Италии величали себя «Великой Грецией», и о привольной жизни в них рассказывались чудеса. В Таренте было больше праздников в году, чем будней; тарентинцы говорили: «Мы одни живем по-настоящему, а все другие лишь учатся». В сицилийском Акраганте дома и обеды были так роскошны, что философ Эмпедокл сказал: «Здешние люди строятся так, словно им жить вечно, а едят так, словно им завтра умереть». А в Сибарисе были такие богачи, которые спали на розовых лепестках и еще жаловались, что им жестко. Слово «сибарит» с тех пор стало означать лентяя и неженку:

Червонцев я себе повытаскаю груду — Так завтра же богат я буду И заживу, как сибарит.(И. А. Крылов, «Бедный богач»)
Здесь, в новых городах, раньше всего явились писаные законы. Для городов Италии и Сицилии их писали мудрецы Залевк и Харонд, такие полусказочные, что сами греки их часто путали. Потом уже появились в Афинах законы Дракона, в Митиленах законы Питтака и т. д.

Греки помнили: что имеет начало, то имеет и конец. Старинные неписаные законы не имели начала, они восходили к незапамятным временам и потому соблюдались. Законодатели боялись, что к новым законам такого уважения не будет, что их станут менять и отменять. А иметь меняющиеся законы — это все равно что не иметь никаких. Поэтому прежде всего они заботились о нерушимости своих предписаний.

Кто захочет внести в закон хоть какое-нибудь изменение, постановили Залевк и Харонд, тот должен явиться в народное собрание с петлей на шее и сделать свое предложение. Если его отвергнут — он должен тут же на месте удавиться. Если при разбирательстве какого-нибудь дела одна сторона будет толковать закон так, а другая иначе, то оба спорящих должны явиться в суд с веревками на шее, и чье толкование будет отвергнуто, тот должен на месте удавиться.

Говорят, что эти меры помогли, и за триста лет в законы Залевка и Харонда внесены были только два улучшения. Первое было такое. В первоначальном законе говорилось: «Если кто кому выколет глаз, то сам должен лишится глаза»; к этому было добавлено: «...а если выколет одноглазому, то должен лишиться обоих». Все согласились, что это справедливо. Второе было такое. В первоначальном законе говорилось: «Кто развелся бездетным, тому дозволяется взять новую жену»; к этому было добавлено: «...но не моложе прежней». С этим тоже все согласились.

Если же от первого брака у человека были дети, то второй брак ему не разрешался совсем. У Харонда об этом сказано: «Кто в первом браке сумел быть счастлив, тот не порти себе счастья; кто не сумел, тот не повторяй несчастья».

Закон требовал слушаться всех, кто имел право приказывать. Если врач запрещал больному пить вино, а больной пил и выздоравливал, больного казнили за неповиновение врачу. Потому что, кто не слушается приказов, тот не будет слушаться и законов.

За клевету, за трусость, за роскошь наказывали стыдом. Кто уличен в клевете, тот должен носить, не снимая, миртовый венок, чтобы все видели, с кем имеют дело. Кто уличен в трусости, тот должен три дня сидеть на площади в женском платье. А о роскоши закон гласил: «Тонкие ткани и золотые украшения лицам хорошего поведения носить воспрещается, лицам дурного поведения — разрешается».

Не все законы были такие мягкие. В Афинах первые писаные законы составил Дракон: в них за все проступки, малые и большие, назначалось только одно наказание — смерть. Его спрашивали, почему так строго. Он отвечал: «Ни меньшего, ни большего наказания я придумать не мог». Потомки говорили: «Драконовы законы писаны не чернилами, а кровью».

Встречались, конечно, и такие случаи, которые точно под закон не подходили. Законодателей спрашивали: «Чем пожертвовать: законом или человеком?» Законодатели отвечали: «Законом. Лучше, чтобы остался безнаказанным виновный, чем оказался наказанным невинный: первое — ошибка, второе — грех».

Вообще же законы следовало соблюдать во что бы то ни стало. «Лучше дурные законы, которые соблюдаются, чем хорошие, которые не соблюдаются», — говорили греки. Оба древнейших законодателя показали это своим примером. У Залевка сын совершил преступление, за которое по закону полагалось выколоть оба глаза. Залевк не стал его оправдывать и только попросил суд, чтобы один глаз выкололи у сына, а второй — у него самого. Что сказали на это судьи, мы не знаем. Харонд запретил в законе появляться в народном собрании при оружии, а сам однажды, преследуя врага, вбежал в собрание с мечом на боку. «Ты нарушаешь собственный закон, Харонд!» — крикнули ему. «Нет, подтверждаю!» — ответил он, выхватил меч и пронзил себе грудь.

Самым мудрым из законодателей этого времени считался афинянин Солон.

Он был не только мудрец, но и воин и поэт. Первую свою славу он приобрел вот как. Афины вели войну с Мегарою за остров Саламин. Афиняне потерпели такое поражение, что в отчаянии собрались и постановили: от Саламина отказаться навсегда, а если кто вновь заговорит о войне за Саламин, того казнить смертью. Но Солон придумал, как заговорить о запретном. Он притворился сумасшедшим, который не может отвечать за свои слова. Всклокоченный, в рваном плаще, он выбежал на площадь, вскочил на камень, с которого выступали глашатаи, и заговорил с народом стихами. В стихах говорилось:

... Лучше бы мне не в Афинах родиться, а в месте безвестном,Чтобы не слышать укор: «Сдал он врагам Саламин!»Если ж афиняне мы, то вперед — и на остров желанный!Смело на бой, чтобы смыть с родины черный позор!
Услышав эти стихи, народ словно сам обезумел: люди схватили оружие, бросились в поход, одержали победу и заключили мир. Доводы, которыми помогла им получить Саламин «сказка на каждом шагу», мы уже пересказали в другом месте.

Когда в Афинах внутренние раздоры дошли до предела, Солон был избран архонтом для составления новых законов. Он сделал, говорят, очень многое. Он запретил в Афинах долговое рабство и вернул кабальным должникам отнятые у них наделы. Он допустил к участию в народном собрании не только богатых «всадников» (у которых хватало средств на боевого коня), не только зажиточных «латников» (у которых хватало средств на тяжелый доспех для пешего строя), но и неимущих «поденщиков», которых было очень много. Для предварительного рассмотрения дел он поставил во главе народного собрания «совет четырехсот». Солон говорил, что новый совет и старый ареопаг — это два якоря государственного корабля, на которых он вдвое крепче будет держаться в бурю. Но греки гораздо лучше запомнили не эти, а другие законы Солона — те, которые служили воспитанию гражданских нравов.

До Солона был закон: «Кто терпит обиду, тот может жаловаться в суд». Солон его изменил: «Кто видит обиду, тот может жаловаться в суд». Это учило граждан чувствовать себя хозяевами своего государства — заботиться не только о себе, но и о других.

До Солона считалось, что междоусобные раздоры — это зло, и сам Солон так считал. Однако он издал закон: «Кто во время междоусобных раздоров не примкнет ни к одной из сторон, тот лишается гражданских прав». Это учило граждан быть хозяевами своего государства не только в мыслях, но и на деле: где все привыкли быть недовольными, сложа руки, там властью легко овладеет жестокий тиран.

Власти не любили, когда народ в разговорах обсуждал и осуждал их действия, а народ не любил, когда ему это запрещали. Солон издал закон: «Бранить живых людей запрещается в правительственных зданиях, в суде, в храмах, в торжественных процессиях» (а разрешается, стало быть, и на улице, и на площади, и дома). И добавил: «Бранить же мертвых запрещается везде» — потому что мертвые бессильны защищаться.

Законы Солона учили трудолюбию. Был закон: «Кто не может указать, на какие средства он живет, тот лишается гражданских прав». Говорили, что этот закон Солон заимствовал у египтян. Был другой закон: «Если отец не научил сына никакому делу, то такого отца такой сын не обязан содержать в старости». Этот закон Солон ввел сам.

Законы учили уважать трудолюбие даже в животных. Запрещалось убивать пахотного быка, «потому что, — говорилось в законе, — он товарищ человеку по работе».

Солон больше всего гордился тем, что не дал своими законами перевеса ни богатым и ни бедным, ни знатным и ни безродным, ни землевладельцам и ни торговцам:

Я меж народом и знатью, щитом прикрывая обоих,Стал, — и ни тем ни другим кривдой не дал побеждать.
Конечно, это ему только казалось: там, где он видел справедливое равновесие, мы бы вряд ли это увидели. Но его убеждение, что главное в мире — закон и главное в законе — чувство меры, осталось грекам близко во все века.

На стенах дельфийского храма было написано семь коротких изречений — уроков жизненной мудрости. Они гласили: «Познай себя самого»; «Ничего сверх меры»; «Мера — важнее всего»; «Всему свое время»; «Главное в жизни — конец»; «В многолюдстве нет добра»; «Ручайся только за себя».

Греки говорили, что оставили их семь мудрецов — семь политиков и законодателей того времени, о котором мы рассказываем. Это были: Фалес Милетский, Биант Приенский, Питтак Митиленский, Клеобул Линдский, Периандр Коринфский, Хилон Спартанский, Солон Афинский. Впрочем, иногда в числе семерых называли и других мудрецов, иногда приписывали им и другие изречения. Стихотворение неизвестного поэта говорит об этом так:

Семь мудрецов называю: их родину, имя, реченье. «Мера важнее всего!» — Клеобул говаривал Линдский; В Спарте — «Познай себя самого!» — проповедовал Хилон; «Сдерживай гнев», — увещал Периандр, уроженец Коринфа; «Лишку ни в чем», — поговорка была митиленца Питтака; «Жизни конец наблюдай», — повторялось Солоном Афинским; «Худших везде большинство», — говорилось Биантом Приенским;«Ни за кого не ручайся», — Фалеса Милетского слово.
Говорили, что однажды рыбаки на острове Кос вытащили из моря великолепный золотой треножник. Оракул ведел отдать его самому мудрому человеку в Греции. Его отнесли Фалесу. Фалес сказал: «Я не самый мудрый» — и отослал треножник Бианту в Приену. Биант переслал его Питтаку, Питтак — Клеобулу, Клеобул — Периандру, Периандр — Хилону, Хилон — Солону, Солон — обратно Фа-лесу. Тогда Фалес отослал его в Дельфы с надписью: «Аполлону посвящает этот треножник Фалес, дважды признанный мудрейшим среди эллинов».

Над Фалесом смеялись: «Он не может справиться с простыми земными заботами и оттого притворяется, что занят сложными небесными!» Чтобы доказать, что это не так, Фалес рассчитал по приметам, когда будет большой урожай на оливки, скупил заранее все маслодавильни в округе, и, когда урожай настал и маслодавильни понадобились всем, он нажил на этом много денег. «Видите, — сказал он, — разбогатеть философу легко, но неинтересно».

Биант с другими горожанами уходил из взятой неприятелем Приены. Каждый тащил с собою все, что мог, один Биант шел налегке. «Где твое добро?» — спросили его. «Все мое — во мне», — отвечал Биант.

Питтак справедливо правил Мити ленами десять лет, потом сложил власть. Народ наградил его большим земельным наделом. Питтак принял только половину и сказал: «Половина больше целого».

Клеобул и его дочь Клеобулина первыми в Греции стали сочинять загадки. Вот одна из них, ее разгадает всякий:

Есть на свете отец, двенадцать сынов ему служат;Каждый из них родил дочерей два раза по тридцать; Черные сестры и белые сестры, друг с другом несхожи; Все умирают одна за другой, и все же бессмертны.
Хилон говорил: «Лучше решать спор двух врагов, чем двух друзей: здесь сделаешь одного из врагов другом, там — одного из друзей врагом». Кто-то похвалился: «У меня нет врагов». — «Значит, нет и друзей», — сказал Хилон.

Солона спросили, почему он не установил для афинян закона против отцеубийства. «Чтобы он не был нужен», — ответил Солон.

Кроме того, семерым мудрецам, вместе и порознь, приписывали и другие уроки жизненной мудрости. Вот некоторые их советы:

Не делай того, за что бранишь других.О мертвых говори или хорошо, или ничего.Чем ты сильнее, тем будь добрее.Пусть язык не опережает мысли.Не спеши решать, спеши выполнять решенное.У друзей все общее.Кто выходит из дома, спроси: зачем? Кто возвращается, спроси: с чем?Не чванься в счастье, не унижайся в несчастье.Суди о словах по делам, а не о делах по словам.Вы скажете, что это и так все знают? Да, но все ли так и поступают?
Впрочем, ведь и сами мудрецы, когда их спросили, что на свете труднее всего и что легче всего, ответили: «Труднее всего — познать самого себя, а легче всего — давать советы другим».

У писателя Плутарха есть сочинение под заглавием «Пир семи мудрецов». Там описывается, как однажды Периандр, управлявший Коринфом, созвал у себя всех мудрецов и других ученых мужей, как они угощались и вели между собою умные речи.

Среди гостей были двое, с которыми мы скоро познакомимся поближе: скиф Анахарсис и фригиец Эзоп — дикарь-мудрец и раб-мудрец. Грекам приятно было оттенять высокую мудрость своих знатных законодателей простым здравым смыслом пришельца из варваров и выходца из народа.

Повод для беседы был такой. Эфиопский царь и египетский царь спорили за одну пограничную область; и вот, чтобы не воевать, они решили состязаться, задавая друг другу загадки. Египтянин задал девять вопросов: что всего старше, что всего прекрасней, что всего больше, что всего разумней, что всего неотъемлемей, что всего полезнее, что всего вреднее, что всего сильнее и что всего легче? Эфиоп ответил: «Старше всего время; прекраснее всего свет; больше всего мироздание; разумнее всего истина; неотъемлемей всего смерть; полезнее всего бог; вреднее всего демон; сильнее всего удача; легче всего сладость». Периандр спросил гостей: «Удачные это ответы или нет?»

Мудрецы порассуждали и решили — не очень удачные. Нельзя сказать, что время всего старше: ведь время есть и прошедшее, и настоящее, и будущее, причем будущее, несомненно, моложе настоящего. Нельзя сказать, что удача всего сильнее: ведь то, что крепко и сильно, не бывает так изменчиво. Нельзя далее сказать, что смерть всего неотъемлемей: в тех, кто жив, смерти нет.

«А как же ответить лучше?» И Фалес Милетский ответил так: «Старше всего — бог, ибо он вечен. Прекраснее всего — мир, ибо в нем все согласованно и стройно. Больше всего — пространство, ибо в нем мир, а в мире все остальное. Разумнее всего — время, ибо оно всему учит. Неотъемлемей всего — надежда, ибо она есть и у тех, у кого больше ничего нет. Полезнее всего — добродетель: с нею все на свете хорошо. Вреднее всего — порок: с ним все на свете плохо. Сильнее всего — неизбежность: она всем властвует. Легче всего — мера: без меры даже наслаждение бывает в тягость».

Ответы понравились; тогда Периандр попросил каждого ответить на три вопроса: каким должен быть дом, каким должен быть город и каким должен быть правитель?

На вопрос, какой дом — лучший, Солон ответил: «Тот, где добро приобретается без несправедливости, сохраняется без недоверчивости и тратится без раскаянья». Питтак ответил: «Где нет ни потребности в излишнем, ни нехватки в необходимом». Хилон ответил: «Где хозяин — как мудрый царь». Биант ответил: «Где хозяин ведет себя по Доброй воле точно так же, как вне дома — по воле закона». Клеобул ответил: «Где хозяина больше любят, чем боятся». А Фалес ответил: «Где хозяину не о чем заботиться». Что сказал скиф Анахарсис, вы узнаете на следующей странице.

И Периандр, послушав, сказал: «Видно, недаром говорят: кто-то Ликургу посоветовал устроить в Спарте народовластие, а Ликург ответил: „Сперва сумей устроить народовластие в собственном доме!“

На вопрос, какой город — лучший», Солон ответил: «Тот, где обидчика требует к ответу не только обиженный, но и необиженный». Фалес ответил: «Где нет ни слишком бедных, ни слишком богатых». Анахарсис ответил: «Где лучшее воздается добродетели, худшее — пороку, а все остальное — поровну». Питтак ответил: «Где дурным людям нельзя править, а хорошим нельзя не править». Биант ответил: «Где закона боятся больше, чем правителя». Клеобул ответил: «Где порицания боятся больше, чем закона». А Хилон ответил: «Где больше слушают законы, чем ораторов».

И Периандр, послушав, сказал: «Видимо, значит это, что народовластие тем лучше, чем больше похоже оно на единовластие!»

Наконец, на вопрос, какой правитель — лучший, Фалес ответил: «Тот, который сможет дожить до старости и умереть своей смертью». Хилон ответил: «Тот, который думает не о смертном, а о бессмертном». Питтак ответил: «Тот, кто приучит подданных бояться не его, а за него». Анахарсис ответил: «Кто всех более разумен». Клеобул ответил: «Кто всех менее легковерен». Биант ответил: «Кто дает пример покорности законам». А Солон ответил: «Кто сам отречется от своего единовластия».

И Периандр, послушав, сказал: «Видимо, значит это, что и единовластие тем лучше, чем больше похожа на народовластие?»

«Мера — важнее всего!» — ответили ему мудрецы.

Анахарсис, восьмой при семи мудрецах, был скиф. Скифы жили в причерноморских степях: одни кочевали, другие сеяли хлеб и продавали в греческие города. Анахарсис был сын скифского царя, он часто бывал в греческих городах на Черном море. Ему нравилось, как живут греки; он построил себе в их городе дом, подолгу там жил, носил греческое платье и молился греческим богам. Скифы, узнав про это, возроптали, и однажды, когда Анахарсис устроил праздник греческим богам не дома, а в степи, они убили его стрелой из лука.

Этот Анахарсис, говорят, ездил в Грецию, был учеником Солона и своею мудростью вызывал всеобщее удивление. Он явился к дому Солона и велел рабу сказать хозяину, что скиф Анахарсис хочет видеть Солона и стать ему другом. Солон ответил: «Друзей обычно заводят у себя на родине». Анахарсис сказал: «Ты как раз у себя на родине — так почему бы тебе не завести друга». Со лону это понравилось, и они стали друзьями.

Грекам казалось смешно, что скиф занимается греческой мудростью. Какой-то афинянин попрекал его варварской родиной; Анахарсис ответил: «Мне позор моя родина, а ты позор твоей родине». Смеялись, что он нечисто говорит по-гречески; он ответил: «А греки нечисто говорят по-скифски». Смеялись, что он, варвар, вздумал учить мудрости греков; он сказал: «Привозным скифским хлебом вы довольны; чем же хуже скифская мудрость?» Смеялись: «У вас нет даже домов, одни кибитки; как же можешь ты судить о порядке в доме, а тем более — в государстве?» Анахарсис отвечал: «Разве дом — это стены? Дом — это люди; а где они живут лучше, можно и поспорить».

Скифы живут лучше, говорил Анахарсис, потому что у них все общее, ничего нет лишнего, каждый довольствуется малым, никто никому не завидует. «А у вас, греков, — продолжал он, — даже боги начали с того, что поделили весь мир: одному небо, другому море, третьему подземное царство. Но землю даже они не стали делить: ее поделили вы сами и вечно из-за нее ссоритесь».

Его спрашивали: «Правду ли говорят, что вы, скифы, умеете ходить по морозу голыми?» Анахарсис отвечал: «Ты ведь ходишь по морозу с открытым лицом? Ну вот, а у меня все тело — как лицо».

В греческой жизни он больше всего удивлялся мореходству и вину. Узнав, что корабельные доски делаются толщиной в четыре пальца, он сказал: «Корабельщики плывут на четыре пальца от смерти». На вопрос, кого на свете больше, живых или мертвых, он переспросил: «А кем считать плывущих?» На вопрос, какие корабли безопаснее — длинные военные или широкие торговые, он ответил: «Вытащенные на сушу».

О вине он говорил: «Первые три чаши на пиру — это чаша наслаждения, чаша опьянения и чаша омерзения». А на вопрос, как не стать пьяницей, он сказал: «Почаще смотреть на пьяниц».

Его спросили, что ему показалось в Греции самым удивительным. «Многое, — ответил он. — То, что греки осуждают драки, а сами рукоплещут борцам на состязаниях; осуждают обман, а сами устраивают рынки нарочно, чтобы обманывать друг друга; и что в народных собраниях у них вносят предложения люди умные, а обсуждают и утверждают люди глупые».

И когда Солон гордился своими законами, Анахарсис говорил: «А по-моему, всякий закон похож на паутину: слабый в нем запутается, а сильный его прорвет; или на канат поперек дороги: маленький под него пролезет, а большой его перешагнет».

Так, чтобы не зазнаваться в своей мудрости, семеро мудрецов оглядывались на скифа Анахарсиса.

Эзоп был сочинителем басен. Считалось, что все басенные рассказы, которые потом на разный лад пересказывались в течение многих веков, впервые были придуманы Эзопом: и про волка и ягненка, и про лису и виноград, и про лягушек, просящих царя. Его имя так срослось со словом «басня», что, когда какой-нибудь писатель брался за сочинение басен, он писал на своей книге: «Эзоповы басни такого-то писателя».

Эзоп сочинял басни потому, что он был раб и говорить прямо то, что он думал, было для него опасно. Это был его иносказательный, «эзоповский язык». А о том, как он был рабом, и у кого, и что из этого получалось, в народе рассказывали множество веселых историй.

Рабом он был, так сказать, от природы: во-первых, он был варвар, во-вторых, урод. Он был фригиец, из Малой Азии, а фригийцы, по твердому греческому убеждению, только и годились, чтобы быть рабами. А вид его был такой: голова как котел, нос курносый, губы толстые, руки короткие, спина горбатая, брюхо вспученное. Зато боги его наградили даром слова, острым умом и искусством сочинять басни.

От речистого раба хозяин сразу поспешил отделаться, и повел работорговец Эзопа с партией других рабов на рабский рынок на остров Самос. Стали разбирать дорожную поклажу, Эзоп просит товарищей: «Я здесь новый, слабый, дайте мне вон ту хлебную корзину» — и показывает на самую большую и тяжелую. Посмеялись над ним, но дали. Однако на первом же привале, когда все поели хлеба, Эзопова корзина сразу стала легче, а у остальных рабов их мешки и ящики как были тяжелы, так и остались. Тут-то и стало ясно, что ум у уродца не промах.

На острове Самосе жил простак-философ Ксанф. Увидел он трех рабов на продаже: двое были красавцы, а третий — Эзоп. Спросил он: «Что умеете делать?» Первый сказал: «Все!» , второй сказал: «Все!», а Эзоп сказал: «Ничего!» — «Как так?» — «Да вот мои товарищи все уже умеют, мне ничего не оставили». — «Хочешь, я куплю тебя?» — «А тебе не все равно, чего я хочу? Купи меня в советники, тогда и спрашивай». — «Ты всегда такой разговорчивый?» — «За говорящих птиц дороже платят». — «Да ты-то ведь не птица, а урод». — «Бочки в погребе тоже уродливы, а вино в них на славу». Подивился Ксанф и купил Эзопа.

Устроил Ксанф угощение ученикам, послал Эзопа на рынок: «Купи нам всего лучшего, что есть на свете!» Пришли гости — Эзоп подает одни только языки: жареные, вареные, соленые. «Что это значит?» — «А разве язык не самое лучшее на свете? Языком люди договариваются, устанавливают законы, рассуждают о мудрых вещах — ничего нет лучше языка!» — «Ну так на завтра купи нам всего худшего, что есть на свете!» Назавтра Эзоп опять подает одни только языки: «Что это значит?» — «А разве язык не самое худшее на свете? Языком люди обманывают друг друга, начинают споры, раздоры, войну — ничего нет хуже языка!» Рассердился Ксанф, но придраться не мог.

После обеда стали пить вино. Ксанф напился пьян, стал говорить: «Человек все может сделать!» — «А море выпьешь?» — «Выпью!» Побились об заклад. Утром Ксанф протрезвел, в ужас пришел от такого позора. Эзоп ему: «Хочешь, помогу?» — «Помоги!» — «Как выйдете вы с судьями и зрителями на берег моря, так ты и скажи: море выпить я обещал, а рек, что в. него впадают, не обещал; пусть мой соперник запрудит все реки, впадающие в море, тогда я его и выпью!» Ксанф так и сделал, и все только и дивились его мудрости.

Послал Ксанф Эзопа за покупками, встретил Эзоп на улице самосского градоначальника. «Куда идешь, Эзоп?» — «Не знаю!» — «Как так не знаешь? Говори!» — «Не знаю!» Рассердился градоначальник: «В тюрьму упрямца!» Повели Эзопа, а он оборачивается и говорит: «Видишь, начальник, я тебе правду сказал: разве я знал, что в тюрьму иду?» Рассмеялся начальник и отпустил Эзопа.

Собрался Ксанф в баню, говорит Эзопу: «Ступай вперед, посмотри, много ли в бане народу?» Эзоп возвращается и говорит: «Только один человек». Ксанф обрадовался, идет и видит: в бане полным-полно. «Что же ты мне вздор говорил?» — «Не вздор я тебе говорил: лежал перед баней на дороге камень, все об него спотыкались, ругались и шли дальше, и только один нашелся, который как споткнулся, так тут же взял камень и отбросил с пути. Я и подумал, что народу тут много, а настоящий человек — один».

Созвал Ксанф в гости друзей и учеников, а Эзопа поставил у ворот и велел: «Смотри, чтобы никто из простых людей не прошел, а только одни ученые!» Подошел гость, Эзоп его спрашивает: «Чем собака поводит?» Гость не понял, подумал, что его собакой обзывают, обиделся, пошел прочь. За ним другой, третий, десятый; наконец нашелся один и ответил: «Хвостом и ушами!» Эзоп обрадовался: «Вот тебе, хозяин, ученый гость, а больше не было!» На другой день ученики жалуются Ксанфу на Эзопа, а тот объясняет: «Какие же они ученые, если на такой простой вопрос ответить не могли?»

Много раз просил Эзоп Ксанфа освободить его, а Ксанф не хотел. Но случилась на Самосе тревога: заседал перед народом государственный совет, а с неба налетел орел, схватил государственную печать, взмыл ввысь и оттуда уронил ее за пазуху рабу. Позвали Ксанфа истолковать знамение. Ксанф, по своему обычаю, гвоорит: «Это ниже моего философского достоинства, а вот есть у меня раб, он вам все растолкует». Вышел Эзоп: «Растолковать могу, да не к лицу рабу давать советы свободным: освободите меня!» Освободил народ Эзопа; Эзоп говорит: «Орел — птица царская; не иначе, царь Крез решил покорить Самос и обратить его в рабство». Огорчился народ и отправил Эзопа к царю Крезу просить снисхождения. Щедрому царю умный урод понравился, с самосцами он помирился, а Эзопа сделал своим советником.

Долго еще жил Эзоп, сочинял басни, побывал и у вавилонского царя, и у египетского, и на пиру семи мудрецов. А погиб он в Дельфах. Посмотрел он, как живут дельфийцы, которые не сеют, не жнут, а кормятся от жертв, приносимых Аполлону всеми эллинами, и очень ему это не понравилось. Дельфийцы испугались, что он разнесет о них по свету дурную молву, и пошли на обман: подбросили ему в мешок золотую чашу из храма, а потом схватили, обвинили в краже и приговорили к смерти. Эзоп припал к алтарю Муз — его оторвали и повели на казнь. Он сказал:

«Не к добру вы обидели Муз! Так же вот спасался однажды заяц от орла и попросил помощи у навозного жука.

Посмеялся орел над таким заступником и растерзал зайца. Жук стал мстить: высмотрел орлиное гнездо, вытолкнул оттуда орлиные яйца, а сам улетел. Где ни вил орел гнездо, всюду жук разбивал его яйца; наконец положил их орел за пазуху к самому Зевсу. А жук скатал навозный ком, взлетел к Зевсу и тоже бросил его богу за пазуху; возмутился Зевс, вскочил, чтобы отряхнуться, и орлиные яйца опять упали и разбились. И пришлось Зевсу, чтобы не перевелся орлиный род, устроить так, чтобы орлы несли яйца в ту пору, когда жуки не летают. Не обижайте слабых, дельфийцы!»

Но дельфийцы не послушались и сбросили Эзопа со скалы. За это их город постигла чума, и еще долго пришлось им расплачиваться за Эзопову смерть.

Так рассказывали о народном мудреце Эзопе.

Большинство эзоповских басен вам хорошо знакомо: они пересказывались на всех языках и в стихах и в прозе, в том числе и нашим Крыловым. Но есть среди них и такие, которые меньше известны; вот некоторые из них.

Волк увидел огромную собаку в ошейнике дна цепи и спросил: «Кто это тебя так приковал и так откормил?» Ответила собака: «Хозяин!» — «Нет, — сказал волк, — не для волка такая судьба! Мне и голод милей, чем рабский ошейник».

Свинья смеялась над львицей, что та рождает только одного детеныша. Львица ответила: «Одного, но льва!»

Задумались зайцы, какие они трусливые, и порешили, что лучше всем им разом утопиться. Подошли к пруду, а лягушки, заслышав их, одна за другой попрыгали в воду и спрятались. Увидели это зайцы и сказали: «Подождем топиться: видно, есть на свете кто-то и трусливее нас».

Волы тянули телегу, а немазанная ось скрипела. Обернулись они и сказали ей: «Эх, ты! Мы везем, а ты стонешь?»

Шел осел через реку с грузом соли, поскользнулся и упал; соль подтаяла, и ему стало легче. Он обрадовался и в следующий раз, подойдя к реке, упал уже нарочно. Но на этот раз был на нем груз губок, губки от воды разбухли, отяжелели, и осел утонул.

Зевс устроил праздник и для всех животных выставил угощение. Не пришла одна черепаха, сказавши: «В гостях хорошо, а дома лучше». Рассердился Зевс и заставил ее вечно таскать на спине свой собственный дом.

Шел человек зимой по лесу и заблудился. Пожалел его лесной сатир, привел в свою пещеру, предложил горячей похлебки. Вошел человек, стал дышать себе на руки. «Что ты делаешь?» — «Отогреваю их». Сел человек, стал дуть на похлебку. «Что ты делаешь?» — «Стужу ее». Помрачнел сатир, вывел гостя и прочь послал. «Видно, — говорит, — двуличный ты человек, если у тебя из одних и тех же губ и тепло идет, и холод».

У отца было две дочери. Одну он выдал за огородника, другую — за горшечника. Пришел навестить первую, спросил, как дела; та отвечала: «Да вот молим богов, чтобы дождь пошел и овощи напились». Пришел навестить вторую, спросил, как дела; та ответила: «Да вот молим богов, чтобы солнышко светило и горшки хорошенько просохли». Сказал отец: «Если так, то с кем же из вас молиться мне?».

Сделал мастер статую Гермеса и понес на рынок. Никто не подходил; тогда он стал кричать: «Вот продается бог, податель благ, хранитель прибыли!» Спросил его прохожий: «Что же ты такого полезного бога не у себя держишь, а на рынке продаешь?» Мастер ответил: «От него польза нескорая, а мне нужна скорая».

Был человек бегун и прыгун, только неудачливый. От досады он уехал из родных мест, а потом вернулся и стал рассказывать, как хорошо выступал он в других городах, а на Родосе сделал такой прыжок, какого никто не делал; все, кто там был, это видели! Но на это сказал один из земляков: «Дорогой мой, если ты правду говоришь, зачем тебе свидетелей звать? Вот тебе Родос, тут ты и прыгай!»

«Закон — это мера», — говорили греки, и повторяем мы. Но ведь у слова «мера» есть и прямое значение — единица измерения. Греки его не забывали и даже, как мы помним, называли, кто у них первый завел точные меры, вес и монету: аргосский царь Фидон. Это была первая система мер в Европе; посмотрим же на нее.

Стадий = 100 охватов ~ 185 м.

Охват = 4 локтя = 6 ступней ~ 1 м 85 см.

Локоть = 2 пяди ~ 46 см 2 мм.

Ступня = 4 ладони ~ 30 см 8 мм.

Пядь = 12 пальцев ~ 23 см 1 мм.

Ладонь = 4 пальца ~ 7 см 7 мм.

Палец ~ 1 см 9 мм.

И удобство и неудобство этой системы сразу бросаются в глаза. Удобство — в том, что все единицы почти точно соответствуют размерам человеческого тела, от пальца до охвата рук (по-русски — «сажень», «сяжень», насколько можно «досягнуть» руками), — смерьте! — незачем и линейку с собой носить. Неудобство — в том, что пересчет из одних единиц в другие очень громоздок: попробуйте быстро сказать, сколько ладоней в охвате? Ничего не поделаешь, так уж сложено человеческое тело. Зато нетрудно представить, какой хорошей школой изучения пропорций были эти меры для художников и скульпторов.

Почему греческий стадий был именно такой длины, этому я читал два объяснения. Первое: это расстояние, которое может пройти пахарь за плугом от передышки до передышки (само слово «стадий» приблизительно и значит «стоянка»). Второе: это расстояние, которое может пробежать бегун на самой высокой скорости. Я спросил моего знакомого специалиста по античному спорту, так ли это. Он посчитал данные современных олимпийских рекордов, и оказалось: да, так, самую высокую скорость бегун развивает не на стометровке, а на двухсотметровке! Разница, конечно, маленькая-маленькая; какова же была, зоркость греков, что они это заметили!

Бочка для зерна (медимн) = 48 дневных пайков ~ 52,2 л.

Дневной паек (зерновой) = 4 кружки ~ 1,1 л.

Бочонок для вина (амфора) = 12 кувшинов « 39,3 л.

Кувшин = 12 кружек ~ 3,3 л.

Кружка = 6 черпаков ~ 0,27 л.

Черпак (киаф) ~ 0,045 л.

Здесь тоже легко понять систему мер: в основе ее — кружка, которую удобно держать в руке, паек, который человек съедает в день, и другие столь же практичные меры. Греческая кружка — чуть цоболыпе нашего стакана, а греческий черпак — точь-в-точь такой, каким и сейчас хозяйки пользуются на кухне.

Талант = 60 мин ~ 26,2 кг.

Мина (фунт) = 100 драхм ~ 436,6 г.

Драхма (горсть) = 6 оболов ~ 4,4 г.

Обол (прут) ~ 0,7 г.

Происхождение мер веса немного более запутанно. Талант (нагрузка, полный вес) — это тяжесть, которую может нести на себе один носильщик; это можно себе представить. Обол — это столько, сколько весят 12 ячменных зерен, этих простейших подручных разновесков. А соотношения и названия установились лишь тогда, когда греки приступили к чеканке монеты. Монеты обычно чеканились из серебра, потому что золота в Греции почти нету. Такое количество серебра, на которое можно было купить барана или бочку ячменя, стало главной монетой и весовой единицей — драхмой. А названия «драхма» и «обол» перешли на эти монеты с тех времен, когда и серебро еще не было в ходу, а вместо денег служили бронзовые и железные прутья (такие, какие еще долго ходили в Спарте). Промежуточная же единица «мина» была заимствована с Востока, и название ее — не греческое. Мина — это примерно столько бронзы, сколько можно купить за один обол серебра.

Сперва денег чеканилось мало, и поэтому ценились они дорого: баран стоил драхму, бык — пять драхм. Но так как чеканить деньги все-таки легче, чем разводить скот и сеять хлеб, то количество денег в обороте росло быстрее, чем количество быков, баранов и бочек ячменя. Поэтому деньги постепенно дешевели, а товары дорожали: через полтораста лет бык уже стоил 50 драхм, а баран 10 драхм. Поэтому подсчитывать, скольким рублям и копейкам равняется драхма, мы не будем: в разные времена это было по-разному.

Монеты в одну драхму и меньше были маленькие, как серебряные чешуйки; вместо кошелька их носили во рту за щекой. Чеканить предпочитали тетрадрахмы — монеты по четыре драхмы. Величиной они были с наши прежние пятнадцати-, двадцатикопеечники. В Афинах на лицевой стороне тетрадрахм изображалась голова богини Афины, на оборотной — ее священная птица, сова. («Не носи сов в Афины», — говорила греческая пословица; это значило: в Афинах и так денег много.) В Коринфе изображали на монетах крылатого Пегаса, в Эфесе — пчелу, в Фокее — тюленя (по-гречески тюлень — «фока»), в Эгине — черепаху (морскую, пока Эгина была великой морской державой, и сухопутную — потом). Впоследствии, когда деньги подешевели, монеты пришлось делать крупнее, и на них стало возможно изображать целые мифологические сцены; по тонкости чеканного рисунка они часто замечательны.

По-гречески «закон» будет «номос». Слово это многозначно, и одно из его значений неожиданно. Оно значит: «музыкальное произведение строгой формы». Почему? Потому что для грека музыка была самым совершенным выражением порядка. Когда все звуки согласованы со всеми, они звучат прекрасно; когда хоть один выбивается из согласия — вся гармония гибнет. Там, где в мире все упорядочено до совершенства, сама собой возникает музыка: глядя на мерное круговое движение небесных светил, греки верили, что они издают дивно гармонические звуки, «музыку сфер», и мы ее не слышим только потому, что с младенчества к ней привыкли. И наоборот, там, где возникает музыка, все вокруг из беспорядка приходит в порядок: когда мифический Орфей играл на лире, то слушавшие его дикари переставали быть дикарями, подавали друг другу руки, договаривались об общих законах и начинали жить семьями, городами и государствами.


В самых древних лирах нижней частью корпуса служил панцирь черепахи (хороший резонатор для звука!), а верхней — два рога козы. В более поздних кифарах полый корпус изготовлялся из дерева или металла. Лиры изображены в верхнем ряду, кифары — в нижнем

Орфей погиб, растерзанный вакханками — неистовыми служительницами бога Диониса, которые хотели жить не по закону, а по природе, как ветер дует и трава растет. Его голову и лиру бросили в море. Их понесло волнами и вынесло по другую сторону моря — на остров Лесбос. И Лесбос стал колыбелью греческой музыки. На нем родились Терпандр и Арион.

Спарта была сильна мужами и крепка оружием. Но два раза это не могло выручить ее из беды — и тогда ее спасало не оружие, а песня. Один раз это было во время внешней войны — с Мессенией: тогда Спарту спас афинский гость — поэт Тиртей. Другой раз это было опаснее — во время внутренних раздоров: тогда Спарту спас лесбосский гость — Терпандр.

Из-за чего возникли раздоры, никто не помнил, но они были страшные: город был как безумный, люди бросались друг на друга с мечами и на улицах и в застольях. Обратились в Дельфы; оракул сказал: «Призовите Терпандра и почтите Аполлона». Призвали Терпандра. В руках у него была невиданная лира — не четырехструнная, какую знали раньше, а семиструнная, какой она и осталась с тех пор. Он ударил по струнам — и, слушая его мерную игру, люди стали ровнее дышать, добрее друг на друга смотреть, побросали оружие, взялись за руки и, ступая в лад, повели хоровод в честь бога Аполлона. Он играл перед советом и народным собранием — и несогласные приходили к согласию, непримиримые мирились, непонимающие находили общий язык. Он играл в застольях и домах — ив застольях воцарялась дружба, а в домах — любовь. Потомки ничего не запомнили из песен Терпандра — разве что несколько строчек. Но память его благоговейно чтили во все века.

Как Терпандр приплыл с Лесбоса в Спарту, так Арион прибыл с Лесбоса в Коринф — учить греков закону гармонии. Это было уже при тиране Периандре. Угождая народу, Периандр завел в Коринфе праздники в честь Диониса, бога вечно возрождающейся природы. На праздниках выступали хоры; участники хоров были одеты сатирами — веселыми козлоногими спутниками Диониса; они пели песни о его деяниях — не такие торжественные, но такие же стройные, как и в честь Аполлона, а сочинял эти песни Арион.

Отслужив Периандру, Арион поехал с песнями в другие города, заработал там много денег и пустился обратно в Коринф. Корабельщики, с которыми он плыл, увидели его богатство и решили Ариона убить, а деньги его поделить. Разжалобить их было невозможно. Тогда Арион попросил об одном: он споет свою последнюю песню и сам бросится в море. Ему позволили. Он надел свой лучший наряд, взял в руки лиру, встал на носу корабля, громким голосом пропел высокую песнь и бросился в море. И случилось чудо: из моря вынырнул дельфин, принял Ариона на свою крутую спину и после долгого плавания вынес его на греческий берег. Изумленный Периандр воздал Ариону почести, как любимцу богов, корабельщики были наказаны, а на том берегу поставили медную статую человека верхом на дельфине.

Двадцать пять веков спустя от имени этого Ариона написал свое аллегорическое стихотворение Пушкин — о том, что, несмотря ни на какие бедствия, он верен своим идеалам:

Я гимны прежние ною И ризу влажную мою Сушу на солнце под скалою.

Благо было тем городам, в которых закону удавалось примирить народ и знать! Но случалось это редко. То тут, то там вспыхивали усобицы, дело доходило до оружия, и пощады не было никому. В городе Милете народ выгнал аристократов, а детей их бросил на ток и растоптал бычьими копытами. А когда аристократы вернулись, они схватили детей своих противников, вымазали в смоле и заживо сожгли.

Собираясь у алтарей богов, аристократы произносили присягу: «Клянусь быть черни врагом и умышлять против нее только злое...» На пирах они под звуки флейт повторяли стихи Феогнида Мегарского: «Крепкой пятою топчи пустодумный народ беспощадно, бей его острым бодцом, тяжким ярмом придави!..» А народ отвечал им такою же ненавистью.

Знать была сильна единством. Но иногда это единство нарушалось. Или род ссорился с родом, или находился талантливый одиночка, считавший, что строгие нравы аристократического равенства сковывают его силы. Тогда он мог обратиться к народу: «Я ваш друг; соперники мои — ваши угнетатели; помогите мне против них — и я помогу против них вам». Если такой человек показал себя удачливым на войне и щедрым в мире, то народ за ним шел. Он захватывал власть, расправлялся с врагами, и враги называли его тираном.

В наше время слово «тиран» значит просто «жестокий правитель». У греков это слово значило «правитель, незаконно захвативший власть». Нашего Павла I, хоть он и был жесток, греки тираном не назвали бы. А Наполеона назвали бы.

Знать ненавидела тиранов, народ им не доверял. Со знатью тираны расправлялись, народ они привлекали добычами от войн и доходами от торговли. Расправы были действительно страшные, а рассказы о них — еще страшней...

Самым знаменитым был рассказ о медном быке Фаларида, тирана из Акраганта в Сицилии. Медник Перилл сделал для него статую быка, пустую внутри; в боку была дверца, а под медным брюхом разжигали костер. Кого Фаларид хотел казнить, того он бросал внутрь быка и сжигал заживо. Крики умирающих гудели в полой меди, и казалось, что бык мычит.

Перилл не самостоятельно изобрел эту смертельную машину. У сицилийских греков был опасный сосед: карфагеняне. Город Карфаген, колония финикиян, стоял напротив Сицилии на африканском берегу. Рассказывали, что когда-то финикийская царица Дидона, изгнанная из родных мест, приплыла сюда и попросила африканцев продать ей столько земли, сколько обнимет бычья шкура. Они согласились. Тогда Дидона разрезала бычью шкуру на тонкие ремни, оцепила ими крутой прибрежный холм и на этом холме выстроила крепость Бирсу: по-финикийски это слово означает «крепость», а по-гречески — «бычья шкура». Вокруг крепости вырос город Карфаген. В нем молились финикийским богам, а в трудные времена приносили им человеческие жертвы. Говорили, будто в их храме стояла медная статуя бога с пустым туловищем и в ней сжигали в дар богу детей-первенцев, а родители должны были смотреть на это с радостными улыбками. Вот этому карфагенскому изобретению и подражал Перилл, когда делал своего медного быка. Смертоносную технику часто перенимают охотнее и раньше, чем технику, полезную для жизни.

Впрочем, не все верили этим рассказам о Фалариде. Говорили, будто Перилл действительно сделал и поднес ему страшного быка, но Фаларид этому так ужаснулся, что приказал схватить Перилла и самого сжечь в его медном чудовище. (Судьба его стала примером пословицы: «Не рой другому яму, сам в нее попадешь».) А потом над медной статуей совершили очищение, как после убийства, и отправили ее в Дельфы, в дар Аполлону.

Тиран Фаларид, сжигавший людей в медном быке, имел еще одну удивительную славу. Очень долгое время он считался самым первым в Греции писателем-прозаиком. Первый поэт — Гомер, а первый прозаик — Фаларид. Получилось это вот как.

В древнегреческих школах — много позже, уже после Александра Македонского и потом при римских императорах, — были упражнения по развитию речи. Одним из них было сочинение писем от имени старинных исторических лиц. Что написал бы Анахарсис Салону, предлагая стать его другом? Что ответил бы ему Солон? Что написал бы мудрец Фалес царю Крезу, когда тот решил воевать с персами? Как оправдывался бы Фемистокл, когда ему пришлось — вы об этом еще прочитаете — бежать в Персию? Какие письма разослал бы друзьям перед смертью Сократ? И, конечно: как оправдывался бы тиран Фаларид в своих злодействах? Может быть, ссылался бы на то, что и другие тираны не лучше его? А может быть, уверял бы, что все — клевета, быка он посвятил богам и никого в нем не сжигал?

Таких писем-упражнений сочинялось очень много. Лучшие из них переписывались по многу раз, собирались в сборники. Проходили столетия, прошлое забывалось, люди становились легковернее и думали, что эти письма и вправду писали Анахарсис, Солон, Фалес, Фемистокл, Сократ, Фаларид. Фаларид был из них самым древним, письма его были написаны не менее красиво, чем другие, поэтому к ним относились с уважением. Отсюда и слава тирана-литератора.

Только в XVII в. один английский филолог написал разбор, в котором показал, что в «письмах Фаларида» и события упоминаются такие, о которых он еще не мог знать, и слова употребляются такие, которые появились в языке лишь много позже. В истории науки о древности это стало большим событием.

Самыми знаменитыми тиранами этой поры были Кип-сел с Периандром в Коринфе, Поликрат на Самосе и Писистрат с сыновьями в Афинах. Но прежде чем рассказывать о них, нужно рассказать о Килоне, которому так и не удалось стать тираном.

Это было еще за поколение до Солона. Знатный афинянин Килон одержал победу на Олимпийских играх и почувствовал себя избранником богов. Он решил стать тираном в Афинах. Друзей у него было много, соседние тираны обещали ему поддержку, а народ мог легко увлечься славой олимпийского победителя. Килон дождался летнего праздника Зевса Олимпийского и с отрядом товарищей захватил афинскую крепость — акрополь.

Но народ не пошел за Килоном. Афиняне сбежались с оружием и осадили акрополь. Осаду возглавил архонт Мегакл из рода Алкмеонидов. Осада затянулась, осажденные начали страдать от голода и жажды. Килон пал духом и бежал из акрополя, оставив товарищей на произвол судьбы. Тогда они прекратили сопротивление, а сами сели вокруг алтаря перед храмом Афины. Здесь они были под защитой богини. Но сидеть там без конца тоже было нельзя: если бы кто-нибудь из них умер от голода, это стало бы осквернением святыни.

Мегакл и его родичи Алкмеониды предложили пленным выйти из храма и явиться на суд ареопага. Им обещали не делать ничего дурного. Но пленники мало доверяли этим обещаниям. Они взяли длинную веревку, привязали конец ее к алтарю Афины и, держась за другой ее конец, сошли нетвердыми шагами с Акрополя. Это значило, что и здесь они остаются под покровительством Афины.

Тут и совершилось злодеяние, запятнавшее весь род Алкмеонидов. Когда пленники были уже на полпути между холмом акрополя и холмом ареопага, веревка вдруг разорвалась — или кто-то ее перерезал. «Бейте их: богиня от них отрекается!» — крикнул архонт Мегакл. Толпа бросилась на кучку беззащитных и растерзала их.

Потом, как водится, пришла расплата: моровые болезни, неудачи в битвах, дурные знамения со всех сторон. Решили, что это гнев Афины и нужно произвести великое очищение всего города от скверны убийства. Для этого был приглашен самый святой человек в Греции — критский гадатель Эпименид.

Вы не читали американскую сказку о Рип ван Винкле? Точно такой рассказ был у греков об Эпимениде. Когда он был еще юношей, отец послал его в поле за пропавшей овцой. Его застиг полдень, он прилег переждать жару и проспал пятьдесят семь лет. Проснувшись, он стал искать овцу, не нашел, вернулся в усадьбу и увидел, что там все переменилось и хозяин новый; пошел в город, там незнакомые люди стали спрашивать его, кто он такой; и, только отыскав своего младшего брата, уже седого и дряхлого, он понял, в чем дело. После этого чуда его стали почитать любимцем богов. А всего, говорят, он прожил сто пятьдесят семь лет, из которых пятьдесят семь — во сне.

Великое очищение Эпименид совершил так. Он велел согнать на место преступления стадо черных и белых овец, дать им разбрестись, куда хочется, и, где какая ляжет, там принести жертву и воздвигнуть жертвенник с надписью: «Неведомому богу». А Мегакл, зачинщик скверны, был изгнан из Афин, и с тех пор угроза изгнания вечно висела над каждым его потомком.

Афиняне хотели дать Эпимениду талант денег, но он отказался и попросил только ветвь от их священной оливы — той, которую взрастила сама богиня Афина. С нею он и вернулся на Крит. А по разным концам Аттики еще долго стояли алтари с загадочной надписью: «Неведомому богу». И когда семь веков спустя (так рассказывают христиане) в Афины пришел с проповедью новой веры апостол Павел и его привели на Ареопаг и спросили: «О каком новом боге говоришь ты нам?» — он будто бы показал афинянам на такой алтарь и сказал: «Вот об этом, которого вы, сами не зная, чтите».

На перешейке между средней и южной Грецией, между двух морей стоял город Коринф с гаванями на обоих морях. Крепость его возносилась на неприступной скале так высоко, что с нее можно было видеть с одной стороны Афины за широким проливом, с другой — Парнас над дальними Дельфами. Через город шли пути и сухопутные — с юга на север, и морские — на запад и восток. Коринф был могуч и богат.

Правил Коринфом знатный род Бакхиадов. Каждый год они выбирали градоправителя из членов своего рода, а чтобы крепче держать власть, они по старинному обычаю выдавали дочерей замуж только внутри рода. Но у одного из Бакхиадов была хромая дочь — Лабда. Ее никто не хотел брать в жены, и поэтому ее выдали, в нарушение обычая, за простого крестьянина. У Лабды родился сын. Она Послала к оракулу спросить о его судьбе. Оракул сказал:

Камень тобою рожден, и раздавит он лучших в Коринфе.
Об этом оракуле прослышали правители и забеспокоились. Решили, что младенца нужно убить. За ним послали Десять человек в деревню к Лабде. Посланные сговорились: кому первому она даст ребенка, тот и ударит его головой о камень. Молодая женщина радостно вынесла им спеленутого младенца: она думала, что это ее отец хочет Увидеть внука. Один из посланных взял младенца на руки и, перед тем как ударить его о камень, заглянул ему в лицо. Младенец тоже взглянул в лицо нагнувшемуся надним воину и доверчиво улыбнулся. У воина дрогнули руки — вместо того чтобы бросить ребенка оземь, он быстро передал его другому и отошел в сторону. Второй посмотрел на малютку и отдал его третьему, третий — четвертому, а когда он дошел до последнего, тот поколебался мгновение и вернул дитя матери. Лабда, недоумевая, унесла ребенка в дом, а десятеро посланных набросились друг на друга, упрекая в малодушии. Наконец решили войти в дом все сразу и умертвить малютку вместе. Но Лабда стояла за дверью и слышала их разговор. Она испугалась и спрятала младенца в ларец. Воины вошли в дом, обыскали все комнаты, но в ларец не заглянули. Мальчик остался жив, и звали его с этих пор Кипсел, что по-гречески значит «ларец».

Когда он вырос и узнал об оракуле, полученном при его рождении, он решил захватить власть в Коринфе. На всякий случай он еще раз обратился к оракулу. Оракул сказал:

Благословен, о Кипсел, ты и дети твои, но не внуки!
Но Кипсел был молод и о внуках своих не задумывался. Он захватил власть и стал тираном: со знатью расправлялся, а народ задабривал. Правил он тридцать лет и оставил власть своему сыну Периандру — тому самому, который считался седьмым из семи мудрецов.

Получив власть, Периандр задумался, продолжать ли ему расправу со знатью или уже можно вести себя милостивей. Он послал гонца в Милет — спросить совета у старого милетского тирана Фрасибула. Фрасибул выслушал вопрос и вдруг сказал гонцу: «Хочешь посмотреть, как у меня хлеба в поле растут?» Недоумевающий гонец шел следом и смотрел, как Фрасибул помахивает посохом: где тот видел колос повыше и получше, он сбивал его посохом и вминал в землю. Закончив прогулку, Фрасибул сказал: «Ступай назад и расскажи, что ты видел». Периандр понял урок и стал так суров ко всем, кто выделялся в его городе знатностью или богатством, что далеко превзошел своего отца Кипсела.

Привычка к казням и расправам тяжела. Периандр делался вспыльчив и подозрителен даже к друзьям. У него была жена Мелисса, дочь соседнего правителя, которую он очень любил. Однажды в припадке гнева он ударил ее. Она умерла. Периандр похоронил ее по-царски, а в гробницу положил лучшие украшения и одежды. Ночью Мелисса явилась к нему во сне и грустно сказала: «Мне холодно в царстве мертвых: ведь тени человека нужна тень одежды!» На следующий день Периандр устроил великий женский праздник в храме Геры. Знатнейшие коринфянки явились в храм в лучших нарядах. И тогда Периандр приказал своей страже храм оцепить, женщин раздеть, а наряды их сжечь на огромном костре, чтобы жене его Мелиссе не было холодно в царстве мертвых.

У Периандра от Мелиссы остался сын Ликофрон. Он перестал говорить с отцом, ходил по дворцу молча, смотрел на всех с ненавистью. Периандр рассердился, выгнал сына из дому и под страхом штрафа запретил кому-нибудь принимать его и даже говорить с ним. Исхудалый и оборванный, бродил Ликофрон по улицам, питаясь отбросами. Наконец сердце Периандра не выдержало, он подошел и спросил: «Неужели мне меньше жаль твою мать, чем тебе? Перестань упорствовать, вернись домой». Но Ликофрон только мрачно ответил: «Теперь, Периандр, сам плати штраф за то, что говорил с отверженным».

На западном море у Коринфа была колония Керкира. Туда отправил Периандр Ликофрона, там он и жил, пока Периандр не состарился и не попросил его вернуться и принять власть. «Ноги моей не будет в городе, где ты живешь!» — ответил Ликофрон. «Хорошо, — написал ему Периандр, — приезжай в Коринф и правь Коринфом, а я уеду на твое место и буду править Керкирой». Ликофрон согласился, но керкиряне от одной мысли иметь своим правителем Периандра пришли в ужас. Они убили Ликофрона, а Периандру написали, что сын его умер и что Периандру нет никакой нужды перебираться на Керкиру. Периандр пришел в ярость. Он пошел на Керкиру войной, разгромил ее, а триста знатных юношей продал в рабство в Лидию, мстя за сына. Им удалось спастись почти чудом: их пожалел самосский тиран Поликрат и предоставил им убежище в храме Геры.

Старый и всеми ненавидимый, доживал Периандр свой век. Он боялся, что, когда умрет, граждане разроют могилу и осквернят его прах. И он решил умереть так, чтобы никто никогда не узнал, где его могила. Он вызвал к себе двух воинов и отдал им тайный приказ: в полночь выйти из дворца по Сикионской дороге, первого встречного путника убить и похоронить тут же на месте. Потом он вызвал четверых воинов и отдал приказ: через час после полуночи выйти на Сикионскую дорогу, настичь двух воинов и умертвить их. Потом вызвал восьмерых воинов и приказал: через два часа после полуночи выйти вслед четверым и умертвить их. А когда настала полночь, Периандр закутался в плащ, незаметно вышел из дворца и пошел по Сикионской дороге навстречу двум солдатам. Была тьма, узнать его никто не мог. Через полчаса он был убит двоими, еще через час эти двое были убиты четырьмя, еще через час эти четверо были убиты восемью. Так исполнилось последнее желание Периандра: никто никому не мог указать место его погребения.

Остров Самос, где спаслись триста пленников тирана Периандра, лежит у берега Ионии напротив Милета. Он красив и богат. Три самые большие постройки, какие были у греков, находились на Самосе. Первая — храм Геры, величайший из греческих храмов. Вторая — мол-волнолом возле гавани, в триста шагов длиной. Третья — туннель с водопроводом, пробитый в каменной горе, в тысячу шагов длиной; пробивали его с двух сторон сразу и сошлись в середине горы почти точно. (Туннель этот сохранился до наших дней, и нынешние инженеры дивятся ему не меньше, чем древние.)

На Самосе правил тиран Поликрат. Не было на свете более удачливого правителя. Флот его плавал по всем морям. Войско его покоряло все города на суше. Афинский тиран Писистрат и египетский царь Амасис были его друзьями и союзниками. Двор его блистал пышностью, и веселый старик Анакреонт слагал там свои радостные песни.

И вот однажды Поликрат получил письмо от своего друга Амасиса. Египетский царь, знавший в жизни и удачи и невзгоды, писал Поликрату: «Друг, я рад твоему счастью. Но я помню, что судьба изменчива, а боги завистливы. И я боюсь, что чем безоблачней твое счастье, тем грознее будет потом твое несчастье. Во всем нужна мера, и радости должны уравновешиваться печалями. Поэтому послушайся моего совета: возьми то, что ты больше всего любишь, и откажись от него. Может быть, малой горестью ты отвратишь от себя большую беду».

Поликрат был тиран, но он помнил, что миром правит закон, а закон — это мера, и он понял, что друг его прав. У него был любимый изумрудный перстень в золотой оправе с печатью изумительной резьбы. Он надел этот перстень на палец, взошел на корабль и выплыл в открытое море. Здесь он снял перстень с пальца, взмахнул рукой и на глазах у спутников бросил его в волны.

Прошло несколько дней, и ко двору Поликрата пришел рыбак. «Я поймал рыбу небывалой величины и решил принести ее тебе в подарок, Поликрат!» Поликрат щедро одарил рыбака, а рыбу отправил на кухню. И вдруг раб, разрезавший рыбу, радостно вскрикнул: из живота рыбы сверкнул изумрудный перстень Поликрата. Он вернулся к своему хозяину.

Пораженный Поликрат написал об этом Амасису и получил такой ответ: «Друг, я вижу, что боги против тебя: они не принимают твоих жертв. Малое несчастье тебя не постигло — поэтому жди большого. А я отныне порываю с тобой дружбу, чтобы не терзаться, видя, как будет страдать друг, которому я бессилен помочь».

И большое несчастье скоро пришло к Поликрату. Его замыслил погубить персидский наместник, правивший в Сардах, по имени Оройт. Он позвал Поликрата в гости, чтобы договориться о тайном союзе: Поликрат поможет Оройту восстать против царя, Оройт поможет Поликрату подчинить себе всех греков. Дочь Поликрата умоляла отца не ездить. «У меня был дурной сон, — говорила она, — я видела, будто ты паришь между небом и землей и Солнце тебя умащает, а Зевс омывает». Но Поликрат не верил женским снам. «Берегись, — сказал он дочери, — вот вернусь я как ни в чем не бывало и продержу тебя в девках всю жизнь за то, что твердишь мне на дорогу недобрые слова!» — «Ах, если бы это так и обошлось!» — отвечала дочь.

Оройт казнил Поликрата такой жестокой казнью, что греческие историки не решились ее описать. Труп его был распят на кресте, и под солнечными лучами из него выступала влага, а Зевсовы дожди смывали с него пыль. Так сбылся сон дочери Поликрата.

А Поликратов перстень пятьсот лет спустя показывали в коллекции римского императора Августа. Времена были другие, и он казался в ней одним из самых простых и дешевых.

Сделаем передышку в нашем странствии по мрачным судьбам греческих тиранов. Мы упомянули веселого старика Анакреонта, который слагал свои песни при дворе тирана Поликрата. Его имя стало знаменитым: до сих пор словами «анакреонтическая лирика» называются беззаботные стихи про вино и любовь. Сам Анакреонт тоже представляется потомкам как бы мудрецом, учителем жизни Доброй, простой и радостной. Таким его изображали и позднейшие поэты. Вот стихотворение пятнадцатилетнего Пушкина, которое называется «Гроб Анакреона» (при Пушкине произносили не «Анакреонт», а «Анакреон»).

Все в таинственном молчаньи;Холм оделся темнотой;Ходит в облачном сияньиПолумесяц молодой.Вижу: лира над могилойДремлет в сладкой тишине;Лишь порою звон унылый,Будто лени голос милый,В мертвой слышится струне.Вижу: горлица на лире,В розах кубок и венец...Други, здесь почиет в миреСладострастия мудрец.Посмотрите: на порфиреОживил его резец!Здесь он в зеркало глядится,Говоря: «Я сед и стар,Жизнью дайте ж насладиться;Жизнь, увы, не вечный дар!»Здесь, подняв на лиру дланиИ нахмуря важно бровь,Хочет петь он бога брани,Но поет одну любовь.Здесь готовится природеДолг последний заплатить:Старец пляшет в хороводе,Жажду просит утолить.Вкруг любовника седогоДевы скачут и поют;Он у времени скупогоКрадет несколько минут.Вот и музы, и харитыВ гроб любимца увели;Плющем, розами увиты,Игры вслед за ним пошли...Он исчез, как наслажденье,Как веселый сон любви. Смертный, век твой — привиденье:Счастье резвое лови;Наслаждайся, наслаждайся;Чаще кубок наливай;Страстью пылкой утомляйсяИ за чашей отдыхай!
А вот несколько стихотворений самого Анакреонта — те самые, которые имел в виду Пушкин, изображая все три сцены на его надгробном барельефе. Правда, теперь считается, что это не подлинные стихи Анакреонта, а произведения его позднейших подражателей. Но именно по таким стихам, коротеньким, бесхитростным и как будто игрушечным, представляло его себе потомство.

Мне девушки сказали:«Анакреон, стареешь!Вот зеркало, взгляни-ка:Твои опали кудри,И темя облысело».А я, растут ли кудри,Или давно их нету, —Не знаю, только знаю,Что старику не стыдноТем веселей резвиться,Чем ближе смертный жребий.Хочу запеть о Трое, Хочу о древнем Кадме, А лира моя, лира Звенит мне про Эрота. Я струны перестроил, Я лиру переладил, Я начал петь Геракла, А лира мне — Эрота. Прощайте же, герои:Как видно, петь могу я Эрота, лишь Эрота.Как пьет земля сырая, Так из земли — деревья,А море пьет из речек,А солнце пьет из моря,А месяц пьет из солнца. Друзья мои, за что же Вы пить мне не даете?
Стихотворение про гроб Анакреона Пушкин написал еще на школьной скамье; но и потом, возмужав, он не раз Возвращался мыслью к старому утешителю. Он перевел несколько его стихотворений. Вот одно из них, на этот раз — не позднейшее подражание, а настоящий Анакреонт. Пушкин только переименовал «фракийскую» лошадку Анакреонта в «кавказскую»:

Кобылица молодая,Честь кавказского тавра,Что ты мчишься, удалая?И тебе пришла пора;Не косись пугливым оком,Ног на воздух не мечи,В поле гладком и широкомСвоенравно не скачи.Погоди; тебя заставлюЯ смириться подо мной:В мерный круг твой бег направлюУкороченной уздой.
Греки любили составлять списки знаменитостей. Великих эпиков было двое: Гомер и Гесиод; великих трагиков трое: Эсхил, Софокл и Бврипид; великих ораторов десятеро, и перечислять мы их сейчас не будем; чудес света семь, с ними мы еще встретимся. А великих лириков, преемников Терпандра и Ариона? Конечно, их было девять — по числу девяти Муз:

Муз провозвестник священный, Пиндар; Вакхилид, как сирена,Пеньем пленявший; Сафо, цвет эолийских харит;Анакреонтовы песни; и ты, из Гомерова руслаДля вдохновений своих бравший струи Стесихор; Прелесть стихов Симонида; и снятая Ивиком жатваЮности первых цветов, сладостных песен любви;Меч беспощадный Алкея, что кровью тиранов нередкоБыл обагряем, права края родного храня;Женственно-нежные песни Алкмана, — хвала вам! СобоюЛирику начали вы и положили ей грань.
Не обо всех этих поэтах сохранились такие же яркие рассказы, как о Терпандре и Арионе. Молчат предания и о старшем из девяти, благодушном Алкмане, и о младшем, благодушном Вакхилиде; молчат о буйном Алкее, всю жизнь проведшем в междоусобных войнах на Лесбосе, и о мирном старике Анакреонте, развлекавшем застолье Поликрата на Самосе. А об остальных рассказы были.

Самый сказочный из них — о Сафо. Среди девятерых она была единственная женщина; «десятая Муза», — называли ее. Конечно, это не давало покоя сочинителям красивых легенд. Они не могли вообразить Сафо невлюбленной и только думали: в кого? Наконец придумали. Между островом Лесбосом и материком, рассказывали они, плавал паром, а паромщиком на нем был юноша Фаон. Однажды случилось ему перевозить одну старушку, такую слабую и убогую, что он ее пожалел и не взял с нее платы. А старушка та была сама богиня Афродита, следовавшая куда-то по тайным своим делам. За доброе сердце она одарила Фаона дорогим, но опасным даром: приворотным зельем, внушавшим любовь всем женщинам. В этого любимца Афродиты и влюбилась Сафо. Но он от нее отвернулся: как соловей поет дивные песни, а сам невзрачен, так Сафо сочиняла прекрасные стихи, а сама была некрасивой, маленькой и смуглой. Отвергнутая им, Сафо взбежала на Белую Скалу на Лесбосе и бросилась в море. А Фаона потом убили мужья тех женщин, которые были в него влюблены. Сафо написала много замечательных стихов, но их забыли, а легенду о Фаоне помнили.

О Стесихоре рассказывали, что однажды он написал песнопение о похищении Елены и начале Троянской войны. В ту же ночь он ослеп. Он взмолился богам. Тогда в сновидении ему явилась обожествленная Елена и сказала: это наказание за то, что он сочинил про нее такие недобрые стихи. Стесихор сложил тогда новое песнопение — о том, что Парис увез в Трою совсем не Елену, а только призрак ее, настоящую же Елену боги перенесли в Египет, и она пребывала там, верная Менелаю, до самого конца войны. И этот странный миф умилостивил героиню: Стесихор прозрел.

Ивик был странствующим певцом. Однажды он шел лесной дорогой, спеша на состязания, и на него напали разбойники. Умирая, он взглянул в небо — там летела вереница журавлей. «Будьте моими мстителями!» — воззвал он к ним. Разбойники только посмеялись. Убив певца и поделив его добро, они пошли в город — посмотреть на те состязания, до которых так и не дошел Ивик. Неслись колесницы, бились кулачные бойцы, соревновались певцы — и вдруг в небе над полем показались журавли. «Вот они, Ивиковы мстители!» — сказал убийца убийце. Эти слова были услышаны. Народ заволновался. Сказавшего схватили, начался допрос, а за допросом — признание и казнь. По этому рассказу о заговорившей совести Фридрих Шиллер написал (а В. А. Жуковский перевел) знаменитую балладу «Ивиковы журавли».

Симониду один борец заказал песню в честь своей олимпийской победы. Обычно эти песни писались так: в Начале и в конце — хвала победителю, его городу и роду, а в середине — какой-нибудь миф. Симонид вставил в середину миф о героях-борцах Касторе и Полидевке, сыновьях Зевса. На пиру в честь победы хор пропел эту песню. Но заказчику показалось, что миф занял слишком Много места, а хвала — слишком мало, и он заплатил Симониду только треть обещанной награды, «а остальное пусть заплатят Кастор и Полидевк». Пир продолжался; вдруг вошел раб и сказал, что поэта Симонида хотят видеть двое могучих юношей, явившихся неведомо откуда. Симонид вышел — никого не было. И тут за спиною у него раздался грохот, и пиршественный чертог рухнул на пирующих. Погибли все, кроме Симонида. Так расплатились Кастор и Полидевк.

Пиндар был самым знаменитым из девяти лириков — недаром в стихотворном перечне он назван первым. Сами боги пели его стихи: один путник, заблудившийся в горах, встретил там бога Пана, который распевал песню Пиндара. И рождение и смерть Пиндара были чудесны. Когда он, новорожденный, лежал в колыбели, пчелы слетелись к его устам и наполнили их медом — в знак, что речь его будет сладкой как мед. Когда он умирал, ему явилась во сне Персефона и сказала: «Ты воспел всех богов, кроме меня, но скоро воспоешь и меня». Прошло десять дней, и он умер; прошло еще десять дней, он явился во сне своей родственнице-старушке и продиктовал ей гимн в честь Персефоны. Так и за гробом он слагал стихи.

Попробуйте представить себе страшную картину: во всем мире вдруг исчезли все издания сочинений Пушкина. И собрания сочинений, и отдельные издания, и давние, и недавние — все до одного. Что было бы тогда? Так и осталось бы человечество без Пушкина?

На первый взгляд — да. А если подумать — нет. Загляните в ваш учебник русского языка. Там к каждому правилу даны примеры и упражнения; по большей части это фразы из сочинений русских классиков. Выберите оттуда все фразы Пушкина — вы сами удивитесь, как их много. А теперь представьте себе, что точно так же вы пересмотрели и все учебники прошлых лет, все существующие книги по языкознанию, все словари и извлекли оттуда все цитаты из Пушкина. Это будет еще больше. Теперь перейдем к учебникам литературы: как много в них написано о Пушкине, как много там цитат; а кроме того, там есть пересказы многих произведений — это, конечно, не пушкинские слова, но они тоже помогают понять Пушкина и, что важнее, догадаться, какие цитаты взяты из каких произведении. А ведь, кроме учебников, о Пушкине написано великое множество книг, из которых можно извлечь очень много материала. Потом возьмемся за хрестоматии и сборники: ведь по нашему условию они не погибли. Они наверняка дадут нам в общей сложности несколько десятков законченных стихотворений и отрывков из поэм. Наконец, кроме русских хрестоматий, есть и иностранные; большинство стихов в них, конечно, те же самые, но вдруг в них найдется английский или испанский перевод какого-нибудь стихотворения, нам еще незнакомого. А потом, собрав этот пестрый материал, филолог будет долго и бережно его сортировать и группировать и после этого издаст отдельной книгой, на которой будет написано: «А.С. Пушкин. Отрывки». Уверяю вас, что получить общее представление о Пушкине по такой книге все же будет возможно.

Вот так, без всякого «если бы», приходится ученым составлять издания очень многих древнегреческих писателей. Целые произведения их не дошли до нас, а цитаты из них дошли. Мы только что перечислили девятерых лириков; из них законченные произведения — и то далеко не все! — сохранились лишь от великого Пиндара да от веселого Анакреонта. Всех остальных мы смогли представить вебе лишь тогда, когда были собраны их отрывки, — лет двести—триста тому назад. Сперва такая возможность казалась странной: великий насмешник Свифт, автор «Гулливера», издевательски писал: «Как сообщает такой-то писатель в такой-то главе и параграфе своего полностью утраченного сочинения...» Потом привыкли, и теперь в чтении отрывков мы умеем находить не только пользу, а и удовольствие.

В самом деле: отрывки — это ведь по большей части цитаты, а в цитаты попадают обычно самые яркие строки поэта. Раскроем сборник отрывков неистового Алкея — и видим:

Медью воинской весь блестит,весь оружием убран дом —Аресу в честь. Тут шеломы как жар горят,и колышутся белыеНа них хвосты.Там медяные поножина гвоздях поразвешены;Кольчуги там.Вот холстинные панцири;вот и полые, круглыеЛежат щиты. Есть булаты халкидские, есть и пояс, и перевязь, —Готово все.Ничего не забыто здесь —не забудем и мы, друзья,За что взялись!
У отрывка нет ни начала, ни конца, но все видно и все Понятно, а «за что взялись», мы догадываемся по биографий Алкея: за мятеж против митиленского тирана. Раскроем теперь Сафо:

Я негу люблю,юность люблю,радость люблю и солнце.Жребий мой — бытьв солнечный свет и в красоту влюбленной.
Весь отрывок — две строки, и в них все сказано. Раскроем Пиндара, высочайшего из поэтов; самый знаменитый из его отрывков — даже не два, а один стих:

Что есть бог? Бог есть все!
Раскроем Архилоха — бродячего воина, которого греки считали вторым после Гомера начинателем поэзии, потому что он первый стал сочинять стихи не для пения, а просто для громкого чтения:

Сердце, сердце! Грозным строем встали беды пред тобой. Ободрись и встреть их грудью, и ударим на врагов! Пусть везде кругом засады — твердо стой, не трепещи! Победишь — своей победы напоказ не выставляй, Победят — не огорчайся, запершись в дому, не плачь! В меру радуйся удаче, в меру в бедствиях горюй: Смену волн познай, что в жизни человеческой царит.
Раскроем Гиппонакта — нищего насмешника, выдумавшего «хромой стих» с забавным перебоем ритма на конце:

Богатства бог — недаром говорят:слеп он! Ведь нет чтобы к поэту заглянутьв гости Да молвить: «На, мол, тридцать серебрафунтов, А там и больше». Нет ведь, не зайдет:трусит!
Пять поэтов, пять отрывков, один короче другого; и ни одного не спутаешь с другим. Простимся на этом с девятью лириками и поблагодарим собирателей их отрывков.

В Афинах явилось новое зрелище: трагедия. Поэт Феспис, сочинявший песнопения для сельских праздников в честь бога Диониса, решил не только рассказывать в песнях, но и представлять в лицах мифы о героях. Например, хор одевался товарищами Геракла и пел тревожную песню, что Геракл ушел на подвиг и неизвестно, жив ли; а потом выходил актер, одетый вестником, и рассказывал стихами, что случилось с Гераклом, и хор отвечал на это новой песней, радостной или скорбной.

Афиняне были в восторге от нового зрелища. Недоволен был только старый Солон. Он спросил Фесписа: «И тебе не стыдно притворяться при всех и лгать, будто ты — Гераклов вестник?» Феспис ответил: «Да ведь это игра!» Солон покачал головой: «Скоро для нас все будет игрою».

У Солона был молодой родственник по имени Писистрат. Когда-то отец Писистрата приносил жертву в Олимпии — и случилось чудо: котел с жертвенным мясом закипел без огня, и вода полилась через край. Мудрец Хилон сказал ему: «Это значит, что сыну твоему тесны будут законы твоего города. Поэтому не заводи сына, а если завел — отрекись!» Но отец не решился отречься от сына. Писистрат вырос, стал хорошим полководцем, народ его любил, и вот законы города стали для него тесны.

Однажды Писистрат изранил сам себя мечом, изранил мулов, запряженных в его повозку, выехал в таком виде на площадь и стал жаловаться народу, что на него напали его враги и он с трудом от них ускользнул. Его стали жалеть. Только Солон мрачно сказал: «Не верьте ему, граждане: это он играет трагедию». Но Солона не послушали.

Писистрат попросил, чтобы ему позволили держать при себе телохранителей. Ему позволили. Правда, не копьеносцев — это было бы слишком похоже на царскую власть, — а только дубиноносцев. Но Писистрату и этого было достаточно. Прошло немного времени, и со своими дубиноносцами он захватил акрополь и стал править как тиран.

Солон сказал афинянам: «Писистрат умнее одних из вас и храбрее других: умнее тех, кто не понял его хитрости, храбрее тех, кто понял, да смолчал. Встаньте на защиту закона!» Но народ остался спокоен: Писистрата любили. Тогда дряхлый Солон надел оружие и сел на своем пороге: «Если вы не хотите уберечь ваш город — я хочу уберечь свой дом». Его спросили: «На что ты надеешься?» Он ответил: «На мою старость».

В этот раз Писистрат недолго был у власти: против него соединились двое знатных соперников, тоже мечтавших о тирании, и изгнали его. Но скоро они поссорились друг с другом, и Писистрат сумел вернуться из изгнания. Возвращение устроили необычное. В деревне близ Афин нашли крестьянку, рослую и красивую, на нее надели шлем и Панцирь, дали копье и щит, поставили на колесницу и повезли в город. Глашатаи кричали: «Богиня Афина сама едет в свой город и ведет за собой Писистрата!» Народ сбегался и преклонялся перед богиней. Если бы это увидел Солон, он сказал бы: «Писистрат опять играет трагедию».

Это был еще не конец. На Писистрата восстал его соперник Мегакл Алкмеонид (внук виновника «килоновой скверны»), и дело дошло до сражения. Но войска Мегакла отказались биться с Писистратом и разбежались, а вслед бегущим поскакали на фракийских конях два сына Писистрата, громким голосом крича, чтобы никто ничего не боялся и каждый возвращался к своему очагу: Писистрат не мстит никому. Уйти в изгнание пришлось теперь Мегаклу с его Алкмеонидами. Вслед за ними собрались было прочь и некоторые другие знатные люди, опасаясь Писистрата. Но Писистрат вышел вслед им сам с мешком за плечами. «Что это значит?» — спросили они его. «Это значит, что или я уговорю вас остаться со мной, или уйду с вами». Они остались.

В Афинах сохранилась добрая память о правлении Писистрата. Он был мягок и щедр, старался угождать народу. Однажды кто-то, обидевшись на него, вызвал его в суд, и Писистрат исправно пришел держать ответ, но обвинитель оробел и сам не явился. А пока был жив Солон, Писистрат оказывал ему великое почтение и во всем спрашивал его совета.

Один юноша влюбился в дочь Писистрата и до того дошел в своей страсти, что поцеловал ее на улице. Жена Писистрата возмутилась и попросила мужа наказать дерзкого. Писистрат ответил: «Если мы будем наказывать тех, кто нас любит, то что же нам делать с теми, кто нас не любит?» —и выдал дочь замуж за этого юношу.

Когда-то мудреца Питтака спросили: «Что на свете самое удивительное?» Он ответил: «Тиран, доживший до старости». Таким удивительным тираном оказался Писистрат. Он дожил до преклонных лет, народ его слушался, и враги его не тревожили. По за него расплатились его сыновья.

Пифия недаром сказала когда-то Кипселу:

Благословен, о Кипсел, ты и дети твои, но не внуки.
Тираны не удерживались у власти дольше двух поколений. Тот, кто захватывал власть при поддержке народа, обычно пользовался этой поддержкой и дальше; но дети его, получившие власть по наследству, такой поддержки уже не имели. Знать их ненавидела, а народ к ним был равнодушен. Он уже получил от них все вольности, какие мог, и не собирался их отдавать.

После смерти Писистрата править Афинами стали два его сына: Гиппий и Гиппарх. Они твердо держались обычаев отца: граждан не обижали и не обирали, город украшали постройками, празднества для народа справляли с великой пышностью. Но чувствовалось, что их не любят, и вскоре это стало явным.

В Афинах жили два друга: Гармодий и Аристогитон. Тиран Гиппарх влюбился в сестру Гармодия и преследовал ее, уговаривая стать его любовницей. Девушка отвергла тирана. Гиппарх не простил ей этого: когда в Афинах был праздник и девушки лучших семейств должны были идти с корзинами на головах в торжественной процессии к храму Афины, Гиппарх запретил сестре Гармодия участвовать в этом шествии, заявив, что она недостойна такой чести.

Гармодий решил отомстить за унижение сестры. В заговоре с ним было лишь несколько человек, среди них — одна женщина, по имени Леэна. Приближался праздник Панафиней, когда юноши должны участвовать в процессии с щитами и копьями в руках. Заговорщики явились на этот праздник и с мечами, скрыв их ветками мирного мирта. Здесь Гармодий и Аристогитон бросились на Гиппарха и убили его. Но Гиппий спасся. Началась расправа. Заговорщиков жестоко пытали, выведывая имена соучастников. Тверже всех держалась женщина, Леэна. Чтобы не заговорить под пытками, она сама откусила себе язык: Аристогитон поступил иначе: на допросе он назвал своими соучастниками всех лучших друзей тиранов, чтобы Гиппий их погубил и остался одинок.

Все заговорщики погибли. Афиняне потом чтили их как героев. О Гармодии и Аристогитоне сложили песню и на городской площади воздвигли им памятник. Это был первый памятник не богу, не мифическому герою, не олимпийскому победителю, а гражданам, совершившим подвиг на благо отечества. А в честь Леэны, чье имя значит «львица», была поставлена бронзовая статуя львицы, у которой в раскрытой пасти не было языка.

Гиппий, лишившись брата, стал подозрителен и суров. До сих пор его не любили — теперь стали ненавидеть. И на это тотчас откликнулись вечные враги Писистратова рода — изгнанники Алкмеониды.

Золото их предка Алкмеона очень пригодилось им на чужбине. В Дельфах случился пожар и сгорел знаменитый храм. Алкмеониды явились в Дельфы и подрядились за свой счет выстроить новый храм. Обещали храм из известняка, а выстроили из мрамора, не в пример богаче и красивее прежнего. Дельфийские жрецы не могли прийти в себя от восторга. Не приходится удивляться, что после этого какое бы государство ни присылало к оракулу послов, все они получали от пифии один и тот же ответ: «Помогите Алкмеонидам изгнать тиранов из Афин, и тогда во всем вам будет удача».

Получали такой ответ и спартанцы, к тому же не раз и не два. Наконец им это надоело. Они уже подавили тиранию и в Сикионе, и в Коринфе; теперь спартанский царь осадил Гиппия в афинском акрополе. Случилось так, что два сына Гиппия, пытаясь проскользнуть из акрополя и спастись, попались в руки осаждающих. Отцу пришлось вступить в переговоры. Ему вернули сыновей, а он сдал акрополь и удалился в изгнание за море — в Персию. Здесь он ждал случая восстановить в Афинах свою власть. Мы еще встретимся с ним.

Навести порядок в Афинах взялся сын Мегакла Алкмеонида Клисфен. И он это сделал. У власти вновь встало народное собрание; во главе его вместо прежнего «совета четырехсот» стал новый — «совет пятисот», а выборы в него были устроены так, что простой народ всегда имел перевес над знатью.

Царство произвола кончилось, царство закона восстановилось. Но закон, как все убедились, тоже можно было понимать по-разному. «Равнозаконие!» — говорили поборники народа. «Благозаконие!» — говорили поборники знати. Борьба будет еще долгой, но сейчас перевес был на стороне «равнозакония». В песне в честь тираноборцев пелось:

Буду меч я носить под веткой мирта, Как Гармодий и как Аристогитон, Когда пал тиран, ими сражен, И процвело в стране равнозаконие.
Когда семеро мудрецов изрекали свои правила поведения, им не нужно было придумывать что-то новое: все эти мысли давно были выношены народной мудростью, им оставалось лишь высказать их коротко и ярко. Когда же один из этих мудрецов, а потом его ученики стали задумываться не о законах человеческой жизни, а о законах мирового устройства, то мысль их пошла по нехоженым путям. Правила семи мудрецов были проверены веками: это была мудрость. Новые, неиспытанные домыслы никто не решался назвать мудростью: это было лишь «стремление к мудрости», «искание мудрости». И новые мыслители сами стали себя называть не «мудрецы», а «любомудры»: по-гречески — «философы».

Над первыми философами смеялись. Зачем искать неизвестное и ненадежное, когда есть известное и надежное? Зачем думать об устройстве мира, когда и устройство земной жизни приносит столько хлопот? Все с удовольствием рассказывали, как однажды Фалес Милетский вышел ночью наблюдать светила, но не посмотрел под ноги и упал в колодец, а служанка сказала ему: «Что в небе, ты видишь, а что под ногами, не видишь?»

Впрочем, учения первых философов звучали с непривычки так странно, что посмеяться было легко.

На одном конце греческого мира, в Милете, философ Фалес (тот самый, один из семи мудрецов) говорил ученикам: «Все на свете создалось из воды». Его ученик Анаксимандр не соглашался с ним: «Все на свете создалось из неопределенности». Ученик Анаксимандра Анаксимен не соглашался и с этим: «Все на свете создалось из воздуха». А в соседнем городе Эфесе Гераклит откликался по-своему: «Все на свете создалось из огня».

На другом конце греческого мира, в городе Кротоне, философ Пифагор говорил ученикам совсем непохожее: «Все на свете создалось из числа. Единица — это точка, двойка — линия, тройка — плоскость, четверка — тело. Кроме того, двойка — число женское, тройка — число мужское, пятерка — число супружества, восьмерка — (Число дружбы, десятка — число мудрости и совершенства. Пирамида есть знак огня, куб — земли, восьмигранник — воздуха, двенадцатигранник — воды. Семь струн на лире, семь светил на небе, каждое из них звучит, как струна, и звуки их слагаются в музыку сфер».

Странно? Странно. Но если подумать, то окажется, что мысль первых философов была удивительно разумна и последовательна.

Фалес и его ученики рассуждали так. Давайте для каждого понятия подбирать другое понятие, более широкое и общее. Что такое Фалес? Житель Милета. Что такое житель Милета? Грек. Что такое грек? Человек. Что такое Человек? Живое существо. А что такое живое существо? Тут, пожалуй, и не ответишь: такого общего понятия еще Нет в языке. Начнем с другого конца. Что такое вот эта Штучка в перстне? Аметист. Что такое аметист? Камень. Что такое камень? Вещество. А что такое вещество? Опять нельзя дать ответа: опять мы пришли к тому самому общему понятию, которого еще нет в языке. Как же назвать это понятие, которое должно охватывать все, что есть на свете, — и человека, и камень, и траву, и ветер? «Назовем его водой», — говорил Фалес. Почему он так говорил? Можег быть, потому, что воду легче всего видеть и твердой, и жидкой, и газообразной; а может быть, потому, что он вспоминал древний миф, по которому прародителем всего, что есть на свете, был старец Океан, объемлющий весь мир. Последователи Фалеса соглашались с этим ходом мысли, но не соглашались с названием и предлагали другие. Какое же из этих названий победило? То, которое два века спустя предложил философ Аристотель. Он предложил для самого общего понятия обо всем, что есть на свете, слово «лес» — лес как строительный материал, из которого делаются любые постройки. Римляне, перенимая греческую философию, перевели это слово на свой язык: по-латыни «строительный лес» будет «материес». А отсюда пошло то слово, которым и до наших дней философы обозначают все вместе взятое, что существует на свете, — слово «материя». Вам еще не приходилось встречать это слово в таком важном значении? Не беда, еще придется.

Пифагор рассуждал иначе. Хорошо, думал он, пусть человек и камень одинаково состоят из воды, огня или чего угодно, но ведь тем не менее человек и камень — это совсем не одно и то же! В чем же между ними разница? Очевидно, разница — в их внутреннем строении. А что такое строение? Это размеры и соотношение частей. А чем определяются размеры и соотношения? Числом! Стало быть, сущность любого предмета со всеми его качествами можно выразить числом: число — начало всего. Да вот и пример: кто из людей сильнее — мужчина или женщина? Мужчина. А какие из чисел сильнее — четные или нечетные? Нечетные: потому что четное можно разделить пополам, и от него ничего не останется, а нечетное нельзя разделить бесследно — от него всегда останется единица в остатке. Вот и получается, что числом женщины будет двойка, первое четное число, а числом мужчины — тройка, первое нечетное число (единица не в счет), а числом брака — пятерка, их сумма... и так далее, и так далее.

Нам незачем следить за ходом мысли первых философов во всех подробностях. Скажем одно: какого ни взять мыслителя в истории европейской мысли за две с половиной тысячи лет, взгляды его, бесконечно упрощая, всегда можно будет свести или к взглядам Фалеса, или к взглядам Пифагора: или к «материализму», или к «идеализму», как выражаются философы. Но это — уже за пределами нашей книги.

Пифагор был великим математиком и мудрецом, но этого ему было мало. Он хотел быть пророком и полубогом.

О нем рассказывали чудеса. Белый орел слетал к нему с неба и позволял себя гладить. Переходя вброд реку Сирис, он сказал: «Здравствуй, Сирис!» И все слышали, как река прошумела в ответ: «Здравствуй, Пифагор!» В один и тот же полдень его видели в городе Кротоне и в городе Метапонте, хотя между Кротоном и Метапонтом — неделя пути. Он говорил: «Я не учу мудрости, я исцеляю от невежества». Он разговаривал с медведицей, и медведица с тех пор не трогала ничего живого; он разговаривал с быком, и бык с тех пор не касался бобов. Однажды на берегу моря он увидел рыбаков, которые, надсаживаясь, тянули тяжелую сеть; он им сказал: «В сети будет пятьсот восемнадцать рыб». Так и оказалось, и пока рыб пересчитывали на сухом песке, ни одна из них не издохла.

Он говорил, что после смерти душа человека переселяется в новое тело и начинает новую жизнь. Например, его душа была когда-то душою Эталида, сына Гермеса. Гермес предложил сыну на выбор любой дар, кроме бессмертия. Эталид выбрал память о прошлых жизнях своей души. Поэтому Пифагор помнил, что после Эталида он был троянцем Евфорбом, которого ранил Менелай; потом — милетцем Гермотимом, который когда-то узнал щит Менелая среди полусгнивших щитов на стене храма Аполлона; потом — Пирром, рыбаком с острова Делоса; и наконец стал Пифагором.

Самое известное из открытий Пифагора — это, конечно, теорема о том, что в треугольнике квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов. Повод для этого открытия был самый прозаический. Нужно было решить задачу, с которой сталкивается любой землемер или строитель: как по данному квадрату построить квадрат, вдвое больший? Пифагор решил ее: нужно провести через данный квадрат диагональ и построить на ней квадрат, и он будет вдвое больше данного. А потом, разглядывая свой чертеж, он достиг и более общей формулировки теоремы. После этого он объявил, что сами боги подсказали ему это решение, и принес богам самую щедрую жертву, какую знало греческое благочестие, — гекатомбу, стадо из ста голов скота.

У Пифагора было много учеников. Их учение продолжалось пятнадцать лет. Первые пять лет ученик должен был молчать: это приучало его к сосредоточенности. Вторые пять лет ученики могли только слушать речи учителя, но не видеть его: Пифагор говорил с ними ночью и из-за занавеси. Только последние пять лет ученики могли беседовать с учителем лицом к лицу. Наставления Пифагора начинались словами: «Самое священное на свете — лист мальвы, самое мудрое — число, а после него — тот из людей, кто дал всем вещам имена».

Когда его ученики просыпались по утрам, они должны были произносить такие два стиха:

Прежде чем встать от сладостных снов, навеваемых ночью, Думой раскинь, какие дела тебе день приготовил.
А отходя ко сну — такие три стиха:

Не допускай ленивого сна на усталые очи,Прежде чем на три вопроса о деле дневном не ответишь:Что я сделал? чего я не сделал? и что мне осталось?
Пифагор говорил: «Главное — это отгонять от тела болезнь, от души — невежество, от утробы — сластолюбие, от государства — мятеж, от семьи — раздор, отовсюду — нарушение меры».

И еще: «Боги дали людям две благодати: говорить правду и делать добро».

Как и семь мудрецов, он давал наставления о том, как надо жить. Но у мудрецов все было сказано кратко и ясно, а Пифагор нарочно говорил загадочно и иносказательно. Что, например, могут значить такие заветы: «Не разгребай огонь ножом», «Не ходи по качающемуся бревну», «Не наступай на обрезки волос и ногтей», «Помогай ношу взваливать, а не сваливать», «Что упало, не поднимай», «Не разламывай хлеба надвое»? И даже: «Обувай первой правую ногу, а мой левую», «Не оставляй след горшка на золе» — и так далее, и так далее.

Некоторые отгадки сохранились. «Не разгребай огонь ножом» — это значит: человека вспыльчивого и надменного резкими словами не задевай. «Помогай ношу взваливать, а не сваливать» — поощряй людей не к праздности, а к добродетели и к труду. «Что упало, не поднимай» — перед смертью не цепляйся за жизнь. «Не разламывай хлеба надвое» — не разрушай дружбы. «Через весы не шагай» — соблюдай меру во всем. «Венка не обрывай» — не нарушай законов, ибо законы — это венец государства. «Не ешь сердца» — не удручай себя горем. «По торной дороге не ходи» — следуй не мнениям толпы, а мнениям немногих понимающих.

Самое же знаменитое его требование было — не есть бобов. Объяснений ему (и в древности, и в новое время) приводилось очень много: и потому-де, что это слишком насыщенная белками пища, и потому, что с виду они похожи на аидовы врата, и потому, что они состоят из двух половинок, точно так же, как человек, у которого всего по два: и рук, и ног, и так далее, и даже «потому, что они подобнее всего человеческому составу, и если во время цветения бобов взять цветок, уже потемневший, положить в глиняный сосуд, закопать в землю на девяносто дней, а потом откопать и открыть, то вместо боба в нем окажется человеческая голова». Не думаю, чтобы кто-нибудь в Греции проверял эти опыты.

Из-за бобов Пифагор и погиб. Он жил в городе Кротоне в Италии, знать его почитала и училась у него, а народ ненавидел. Против Пифагора и его учеников вспыхнуло восстание. Пифагор бежал, за ним гнались. Впереди было поле, засеянное бобами. Пифагор остановился: «Лучше погибнуть, чем потоптать бобы». Здесь его и убили.

Почему же Пифагор и его ученики так много занимались математикой? Почему потом Платон, многое перенявший от пифагорейцев, написал на дверях своей школы: «Не знающим геометрии вход воспрещен»? Потому что знание математики более всего приближает человека к богам. Чем? Тем, что даже бог не может сделать, например, чтобы дважды два не равнялось четырем, а сумма квадратов катетов — квадрату гипотенузы. Если есть в мире законы, которым повинуется все на свете — и люди, и боги, то это прежде всего законы математические. Кто знает математику, тот знает то, что выше бога.

776 — первые Олимпийские игры

VIII в. — расцвет поэтов Гомера и Гесиода

ок. 725 — первая Мессенская война

676 — музыкант Терпандр в Спарте

ок. 650 — вторая Мессенская война

ок. 632 — Килонова смута в Афинах

625—585 — тиран Периандр в Коринфе

621 — законы Дракона в Афинах

ок. 600 — поэтесса Сафо на Лесбосе, музыкант Арион в Коринфе

594 — законы Солона в Афинах

ок. 585 — расцвет философа Фалеса Милетского и «семи мудрецов», его современников

571—555 — тиран Фаларид в Акраганте

561—528 — (с перерывами) тиран Писистрат в Афинах

ок. 560 — победа Спарты над Тегеей

546 — лидийский царь Крез «переходит через Галис»

538—522 — тиран Поликрат на острове Самосе. Поэт Анакреонт при его дворе

ок. 530 — расцвет философа Пифагора в Южной Италии

514 — тираноубийцы Гармодий и Аристогитон

508 — падение тираний в Афинах; реформы Клисфена

ок. 475 — расцвет поэта Пиндара

У вас, вероятно, уже зарябило в глазах от множества греческих имен: все разные и все похожие. Как бы в них не запутаться? Поэтому — два слова о том, что эти имена значат. У нас в русском языке тоже есть значащие имена: Вера, Надежда, Любовь; Ярослав (яркий славой); Владимир (владеющий миром); Людмила (людям милая). Так вот, у греков почти все имена были значащие. Алекс-андр — защитник людей. Фил-ипп — любитель коней (конный спорт был делом знати, имена на -ипп были аристократическими). Геро-дот — богини Геры дар. Поли-крат — много-властный. Демо-сфен — народа сила. Пери-кл(ес) — «со всех сторон слава», вроде нашего Всеслав. Иеро-кл(ес) —святая слава, вроде нашего Святослав. И так далее. Зная небольшой набор корней, из которых составлялись такие имена, можно выкладывать из них новые, как из мозаики.

И в начале, и в конце имени можно встретить такие корни:

—агор— — говорить

—анакс-, -анакт— — владыка

—андр— — человек, муж

—арх(и)— — начальник

—дем-, -дам—народ

—(г)ипп— — конь

—крео(н) — царь

—крин-, -крит— — судить, судья

—кл(ес), -клео-, -клит— — слава

—ксен— — гость

—ник— — побеждать, победитель

—страт— — войско

—фил—любить

Преимущественно в начале имени встречаются корни:

алк — сила

алекс— — защита

ант(и)— — вместо, против

арист— — лучший

(г)иер— — святой, священный

ев-, эв— — хороший

еври-, эври— — широкий

исо— — равный

ифи— — сильный

калли— — красивый

левк— — белый

лик— — светлый или волчий

лиси—прекращать,

разрушать метро— — мать,

материнский

нео—новый, молодой

патро— — отец, отцовский

пери— — со всех сторон

пиф— — убеждать

ксанф-, ксант—рыжий

прахс— — дело

прот— — первый

тим— — почесть

поли—много

фраси— — храбрый

хрис— — золотой

эпи— — после

Кроме того, многие имена бывают производными от имен богов: аполло-, афино-, гермо-, геро-, гераклео-... Кончаются они обычно на -дор, -дот (что значит «дар») или -ген (что значит «рождение», «рожденный»). Зено— и Дио— одинаково значат «Зевсов», а фео— (или тео) — «божий» вообще.

Окончания имен обычно такие:

—анф, -ант — цвести

—бул — советовать

—ген, -гон — рожденный

—дор, -дот — дар

—дам(ант) — укротитель

—крат — власть

—лай — народ

—мах — борьба, война

—мед — мысль, забота

—сфен — сила

—фан — явленный, видный

—фрон — разумный

Теперь, кто хочет, пусть проверит себя: что значит Филодем? Каллиник? Протагор! Ификрат! Диоген! Аристипп! Андромаха! Поликсена! Как назвать по-гречески «дар Зевса»? «рыжую лошадь»? «отцовскую славу»? «убедительную речь»? «начальника мысли»? «прекратителя войны»?

Вот теперь, может быть, вам будет легче помнить такие имена.

Павшие в Фермопилах, —

Славна их участь, красен их жребий:

Курган их — алтарь, возлиянье — память,

скорбь о них — хвала,

И таких похорон

Не затмит всеукрощающее время.

Здесь свято место, где прах храбрецов,

А печется о нем

Добрая молва по всей Элладе.

И свидетель тому — спартанский Леонид,

Чей след на земле —

Вечная краса доблести и славы...

Симонид
При Гомере греки представляли себе Землю большим кругом, по краю которого течет Океан — не море-океан, а река-океан, граница вселенной. В середине этого круга находились Дельфы, вокруг них — Греция, рядом — Эгейское море, а дальше — неведомые пространства, по которым много лет скитался Одиссей.

С тех пор мир прояснился и раздвинулся. Средиземное море стало для греков своим, домашним, и о всех прибрежных его странах греки имели самые точные сведения. На западе был Карфаген, суровый город человеческих жертвоприношений, опасный сосед и частый враг. На юге был Египет, цари его охотно принимали в гавани греческих купцов, а на службу — греческих воинов. На восток от Средиземного моря была Финикия, за спиной у нее — Ассирия и Вавилония, а за спиной у них — Мидия и Персия. Эти страны были заняты внутренними войнами и до поры до времени неопасны. На восток от Эгейского моря была Лидия. Это была почти своя земля: цари ее приглашали в гости греческих мудрецов и дарили в Дельфы столько даров, сколько не дарили и сами греки. Наконец, на севере была Скифия — край степей и лесов, но и он был уже знаком, и Оттуда ездил в Грецию Анахарсис.

Половину мира занимала Азия, четверть — Европа, четверть — Африка.

Сказочные страны и народы, однако, не исчезли, они Только отодвинулись дальше к краю Земли. Греки до них не доходили, но с жадностью пересказывали все слухи о них. Слухи были все похожи друг на друга: всюду оказывалось, что страны там богатые, а народы дикие, золота и серебра много, но пользоваться ими люди не умеют.

На западе, в Испании, в земле столько золота, что при лесных пожарах оно плавится в жилах и само вытекает на поверхность. Реки там текут золотым песком. Но люди в тех местах, кельты и иберы, не умеют даже сеять хлеб и питаются желудями. Они жестоки и бесстрашны: когда им нужно гадать о будущем, они убивают человека ножом в спину и гадают по его судорогам. Бесстрашны они потому, что верят, будто в загробном ,мире будут жить, как жили здесь. Они даже дают друг другу в долг при условии отдачи на том свете. Правда, некоторые говорят, что по ту сторону кельтов и иберов, на берегу Океана, лежит страна Тартесс с богатыми городами и мудрыми царями. А еще дальше, в Океане, лежат Счастливые острова, где даже царей нет, а у людей все общее. Может быть, это уже рай?

На дальнем севере живут гипербореи. Это тоже край блаженных: там вечный день, и туда в зимнюю пору приходит гостить сам бог Аполлон. Страна эта отгорожена высокими горами, в горах глыбами лежит золото, а сторожат его хищные птицы — грифы. А у подножия гор живут племена сказочные и дикие. Это аримаспы, у которых один глаз всегда прищурен; исседоны, у которых сыновья поедают трупы отцов; иирки, лазающие по деревьям; невры, про которых говорят, будто каждый невр раз в году оборачивается волком; будины, чья пища — сосновые шишки; агафирсы, у которых жены общие, чтобы все люди были родней друг другу. Даже скифам приходится с этими народами разговаривать через семерых переводчиков.

На востоке крайняя страна — Индия. Здесь золото не в горах, а в пустынях, и стерегут его не грифы, а исполинские муравьи. Ростом они с собаку, а норы у них под землей. Копая норы, они задними ногами выбрасывают на поверхность песок, и он кучами лежит у входа в нору. Этот песок — золото. Местные жители ходят за ним в пустыню в самое жаркое время дня, когда муравьи сидят в норах. Ходят с тремя верблюдами, и среди них непременно одна самка, у которой дома остались верблюжата. Набивают мешки золотым песком и бросаются в бегство. Муравьи выскакивают из нор и гонятся за ними. Верблюды-самцы от них не ушли бы, но верблюдица-самка, стремясь к покинутым верблюжатам, убегает, а за нею кое-как поспевают и самцы. Так добывают индийское золото.

На юге крайняя страна — Эфиопия. Золота там тоже столько, что из него делают даже цепи для преступников. Люди там пьют только молоко, живут до ста лет, царем выбирают того, кто всех красивее и сильнее, а богов чтут двух: одного бессмертного, другого смертного, но неведомого. Но путь к эфиопам лежит через пустыню, где живут дикие кочевники, никому не покорные. Это псиллы, заклинатели змей, которые ходят с копьями наперевес в поход против южного ветра, за то что он засыпает песком их колодцы; это атаранты, у которых люди не имеют ни имен, ни прозвищ; это атланты, которые не едят ничего живого и не умеют видеть снов; а другие племена уже трудно было даже отличить друг от друга.

Таков был мир, лежавший вокруг Греции. Он манил богатствами и отпугивал дальними и дикими путями к ним. Этот большой мир был не страшен маленькой Греции, пока он был разобщен. Но за сто лет, которые прошли от Солона до Клисфена, половина этого мира сплотилась в одну великую державу — Персидское царство. Грецией правил закон, Персией — царский произвол. Кто будет сильнее?

Персия была не первым царством, объединившим в опасную силу весь Восток. До Персии была Ассирия, и ее царство держалось тридцать поколений — от Семирамиды до Сарданапала. И о той и о другом рассказывались легенды.

Ассирийская столица называлась Ниневия. Построил ее царь Нин. Стена Ниневии была в сто ступней высоты и такой ширины, что поверху могла проехать колесница на трех конях, а башен в этой стене было полторы тысячи. Нин не жил в Ниневии, он воевал в дальних краях. Вокруг Ниневии царские пастухи пасли стада, а царские воины собирали с них оброк и отвозили царю.

У одного пастуха была дочь Семирамида. Начальник царских воинов увидел ее, влюбился и взял за себя замуж. Он так ее любил, что, когда царь вызвал его к себе в поход, он велел Семирамиде ехать за ним. Чтобы никто не узнал в ней женщину, Семирамида придумала наряд, прикрывавший все тело: шаровары, куртка с рукавами и шапка с покрывалом. С тех самых пор этот наряд (казавшийся странным для греков с их открытыми руками, ногами и лицами) стал на Востоке общим для мужчин и для женщин. Но царя он не обманул. Нин узнал в Семирамиде женщину, увидел, что она прекрасна, и понял, что она умна. Он сказал ее мужу: «Отдай мне жену». Тот не мог послушаться и не смел ослушаться: он закололся мечом. Семирамида стала царицей.

Царь ее любил, но она его не любила. Однажды она сказала ему: «Обещай выполнить одну мою просьбу!» Царь обещал. Она сказала: «На один только день уступи мне царство, чтобы все меня слушались». Царь вручил ей скипетр и посадил на трон. Она хлопнула в ладоши и показала страже на царя: «Убейте его!» Так погиб царь Нин, а Семирамида стала владычицей Азии.

Чтобы не жить в Ниневии, она выстроила новую столицу, еще больше: Вавилон. Ниневия была на реке Тигре, а Вавилон на реке Евфрате. Стены его были втрое выше ниневийских, а проехать по ним могла колесница не в три, а в четыре коня. Через Евфрат был мост на каменных столбах; чтобы поставить эти столбы, воду из могучей реки пришлось отвести в огромный пруд. На берегу стоял не один, а два царских дворца, каждый за тройной стеной. Рядом был холм, а на склоне холма — висячие сады Семирамиды, раскинутые как бы на ступенях исполинской лестницы; каждая ступень была подперта колоннадою, и каждая колоннада была сама как дворец. Воду в гору подавали из Евфрата длинной цепью ведер. С вершины холма был виден весь Вавилон — город, похожий не на город, а на целую страну.

Так Ассирийское царство началось женщиной, сильной, как мужчина. А кончилось оно мужчиной, слабым, как женщина. Потомки Семирамиды решили, что людям свойственно бояться таинственного и неизвестного, и сделали себя таинственными и неизвестными. Они не выходили из дворца, показывались только ближайшим слугам, а приказы отдавали через вестников. Народ и впрямь недоумевал и боялся. Зато цари за тридцать поколений изнежились и изленились вконец.

Последнего ассирийского царя звали Сарданапал. Однажды его случайно увидел наместник горной Мидии Арбак. Царь сидел среди жен, безбородый, набеленный, нарумяненный, и под звуки песен расчесывал крашенную пурпуром шерсть. Суровый Арбак был потрясен. Мидия восстала, и мидяне осадили Ниневию. Сарданапал не умел бороться и не хотел сдаться. Он собрал вокруг себя все свои богатства и всех своих жен и детей, запер выходы и зажег дворец. Пламя бушевало пятнадцать дней. Народ видел дым из-за стен и думал, что это царь приносит жертвы богам. Когда мидяне вошли в город, на месте дворца была гора пепла. Ее выпросил себе вавилонский наместник и выплавил из нее сто тысяч талантов золота и серебра.

Ниневия была стерта с лица земли, но надгробный памятник Сарданапалу остался. Он изображал царя с пальцами, сложенными щелчком, и с надписью:

Все, что я съел, и все, что я выпил, осталось со мною; Все остальное, что есть, право, не стоит щелчка.
Мидяне, сокрушившие ассирийскую власть, жили в нагорьях, что высятся над долиной Тигра и Евфрата. Земли эти были просторные, но бедные, и на все царство был только один город — Экбатаны, окруженный семью стенами семи цветов: белой, черной, красной, синей, желтой, серебряной и золотой.

В Экбатане жил царь Астиаг, наследник Арбака. У него была дочь Мандана. Однажды царю приснился странный сон: будто бы у дочери его из тела выросла виноградная лоза и покрыла своей сенью всю Азию. Жрецы сказали царю: «Это значит: у твоей дочери родится сын, который отнимет у тебя власть над Азией».

Астиаг встревожился. Прежде всего он выдал Мандану замуж не за знатного человека, а за простого перса из Персиды. Персы жили рядом с мидянами, но мидяне правили, а персы им подчинялись. «Никогда сын перса, — думал Астиаг, — не будет править мидянами».

И все-таки Астиагу показалось, что этого мало. Когда у Манданы родился сын, он вызвал к себе своего родственника и советника по имени Гарпаг и приказал ему: «Убей новорожденного!» Гарпаг взял младенца, но убить его собственноручно не решился, а позвал царского пастуха, передал ему младенца и велел: «Брось его в горах, а когда он погибнет, принеси мне труп». Пастух взял младенца, но тоже не решился его убить: Жена пастуха только что родила мертвого ребенка, и пастух решил отдать его труп Гарпагу, а царского младенца оставить у себя вместо сына. Так и было сделано.

Младенца назвали Киром, и он вырос в пастушеском доме как пастушеский сын. Однажды он играл с деревенскими ребятами в цари. Ему выпало быть царем, и ребята с удивлением увидели, что он ведет себя, как настоящий царь: одних назначил своими телохранителями, других домоправителями, третьих осведомителями — никто не остался без дела. Один из ребят был не крестьянский сын, а сын придворного. Он отказался слушаться пастушонка. Кир приказал высечь его розгами за неповинование — ребята с удовольствием это исполнили. Высеченный мальчик в слезах пожаловался отцу, отец — царю. Царь Астиаг вызвал во дворец и Кира и его отца-пастуха. «Как ты смел?» — спросил царь. Кир ответил: «Ребята выбрали меня царем; этот мальчик не захотел меня слушаться; я велел его наказать. Разве не так должен поступать настоящий царь?»

Астиаг начал догадываться, что перед ним не простой крестьянский сын. Он стал допрашивать пастуха, и пастух признался. Он вызвал Гарпага, и Гарпаг признался. Он обратился к жрецам, и жрецы сказали: «Счастье твое, царь: мальчик стал царем над ребятами — значит, он уже не станет царем над Азией. Он тебе не опасен: отошли его к матери в Перейду». И тогда Астиаг отпустил мальчика к его настоящим отцу и матери, пастуха помиловал и отослал прочь, а Гарпага решил наказать страшной казнью, как ослушника. Он велел зарезать сына Гарпага и накормить отца его мясом на пиру в честь спасения Кира, а потом показал ему голову сына и сказал, чье мясо он ел. Гарпаг не дрогнул и не вскрикнул, но затаил в душе смертную ненависть к царю.

Кир жил у отца и матери в Персиде. Персы его любили и рассказывали сказки о его чудесном спасении. И вот однажды гонец от Гарпага принес Киру в подарок убитого зайца. В живот зайца была зашита глиняная табличка, а на ней было тайное письмо: «Астиаг хотел тебя убить; Астиаг убил моего сына; отомсти Астиагу, я помогу тебе, и ты станешь царем Мидии».

Кир созвал всех окрестных персов и сказал им: «Выкосите этот луг». Косили целый день, измучились, еле справились. Па следующий день Кир созвал их на тот же луг, выставил мяса, выкатил кадки вина, устроил пир. После пира он спросил: «Какая жизнь больше вам нравится: вчерашняя или сегодняшняя?» — «Конечно, сегодняшняя!» — «Ну так вот, — сказал Кир, — подчиняясь мидянам, мы будем жить по-вчерашнему, а восстав на мидян, — по-сегодняшнему». И тогда персы провозгласили Кира своим царем и пошли войною на мидян. Гарпаг изменил Астиагу и примкнул со своим войском к Киру. И Кир стал царем Мидии: вещий сон сбылся.

Три большие войны вел Кир, став царем: с вавилонским царем Лабинетом, с лидийским царем Крезом и с массагетской царицей Томиридой.

Неприступный Вавилон Киру удалось взять вот каким образом. Когда-то Семирамида, чтобы поставить мост через Евфрат, отвела воды реки в огромный пруд. Теперь то же самое сделал Кир. Он прорыл канал от реки до пруда, вода хлынула в пруд, и Евфрат обмелел. Тогда воины Кира спустились в Евфрат и по бедра в воде, неслышно ступая по илистому дну, вошли в город. И так велик был город, что когда завязались бои на окраинах, то в середине Вавилона жители еще долго ни о чем не знали и хватились, лишь Когда увидали себя окруженными со всех сторон.

А война с лидийским Крезом была еще более поучительна, и о ней нужен особый рассказ.

С лидийским царем Крезом, самым богатым человеком на свете, мы уже встречались в этой книге: это он варил черепаху, чтобы испытать дельфийский оракул. Он был добр, тщеславен и считал себя самым счастливым человеком на земле.

Однажды в гости к нему приехал знаменитый Солон Афинский. Крез устроил ему пышный пир, показал все свои богатства, а потом спросил его: «Друг Солон, ты мудр, ты объездил полсвета; скажи: кого ты считаешь самым счастливым человеком на земле?»

Солон ответил: «Афинянина Телла». Крез удивился: «А кто это такой?» Солон сказал: «Простой афинский гражданин. Но он видел, что родина его процветает, что дети и внуки его — хорошие люди, что добра у него достаточно, чтобы жить безбедно, а умер он смертью храбрых в таком бою, где его сограждане одержали победу. Разве не в этом счастье?»

Тогда Крез спросил: «Ну а после него кого ты считаешь самым счастливым человеком на земле?»

Солон ответил: «Аргосцев Клеобиса и Битона. Это были два молодых силача, сыновья жрицы богини Геры. На торжественном празднике их мать должна была подъехать к храму в повозке, запряженной быками. Быков вовремя не нашли, а праздник уже начинался; тогда Клеобис и Битон сами впряглись в повозку и везли ее восемь верст до самого храма. Народ прославлял мать за таких детей, а мать молила для них у богов самого лучшего счастья. И боги послали им это счастье: ночью после праздника они мирно заснули в этом храме и во сне скончались. Совершить лучшее дело в своей жизни и умереть — разве это не счастье?»

Тогда раздосадованный Крез спросил прямо: «Скажи, Солон, а мое счастье ты ни во что не ставишь?»

Солон ответил: «Я вижу, царь, что вчера ты был счастлив и сегодня счастлив, но будешь ли ты счастлив завтра? Если ты хочешь услышать мудрый совет, вот он: никакого человека не называй счастливым, пока он жив. Ибо счастье переменчиво, а в году 365 дней, а в жизни человеческой, считая ее за семьдесят лет, 25 550 дней, кроме високосных, и ни один из этих дней не похож на другой».

Но этот мудрый совет не пришелся по душе Крезу, и он предпочел его забыть. Однако прошло немного лет, и он его вспомнил.

Мы уже рассказывали, как царь Крез заручился двусмысленным предсказанием дельфийского оракула: «Крез, перейдя через Галис, разрушит великое царство» — и пошел на Персию. Было два сражения, и в обоих Крез был разбит. У него была хорошая конница, на которую он очень надеялся. Но Кир выставил против этой конницы своих верблюдов; от необычного вида и запаха диковинных зверей кони шарахнулись, всадники растерялись, и войско Креза обратилось в бегство.

Кир осадил Креза в его Сардах. Город был взят. Пленного Креза в цепях привели пред лицо Кира. Кир приказал сжечь его заживо на костре. Сложили большой костер, Креза привязали к столбу, мидийские воины с факелами уже нагибались, чтобы поджечь костер с четырех сторон. Крез подумал о своем былом счастье, о своем нынешнем несчастье, глубоко вздохнул и воскликнул: «Ах, Солон, Солон, Солон!»

«Что говоришь ты?» — спросил его Кир. «Я говорю о человеке, которому следовало бы сказать всем царям то, что он сказал мне», — ответил Крез. Кир стал его расспрашивать, и Крез рассказал ему о мудром совете: никакого человека не называть счастливым, пока он жив. Кир смутился. Он подумал, что вчера Крез был могуч, а сегодня — на краю гибели; он подумал, что сам он сегодня могуч, а что с ним будет завтра — неведомо; и он приказал свести Креза с костра, развязать, одеть в богатые одежды, а потом посадил рядом с собой и сказал ему: «Будь, прошу, моим другом и советником».

«Тогда позволь мне дать тебе два первых моих совета», — сказал Крез. Кир позволил. Крез сказал: «Посмотри, твои воины разоряют город. Ты думаешь, мой город? Нет, не мой, а твой — потому что у меня уже нет ни города, ни царства. Если хочешь сделать умное дело — останови их». Кир подумал и послушался. «А вот второй совет, — сказал Крез. — Если ты хочешь, чтобы лидийцы были тебе покорны и не бунтовали, сделай вот что: оставь им богатства и отбери у них оружие. Пройдет лишь одно поколение, и они настолько изнежатся в богатстве и роскоши, что никогда никому не будут опасны». Кир подумал и послушался. Вот как в самую трудную минуту царь Крез сумел спасти и свой город, и свой народ.

А спасти царя Кира он не смог: видно, каждый учится разуму не на чужом, а лишь на собственном опыте. Кир пошел войной на закаспийское племя массагетов, которые не сеют и не жнут, едят только мясо и рыбу, а молятся только солнцу. Массагетская царица Томирида послала сказать Киру: «Зачем ты хочешь войны, Кир? Царствуй над своим царством и не мешай нам царствовать над нашим. Если же ты упорствуешь, то, клянусь, я заставлю тебя вдоволь напиться крови, хоть ты и ненасытен». Но Кир решил, что если он был счастлив вчера, то будет счастлив и завтра, — и ошибся. Произошла битва, массагеты одолели, все персидское войско полегло, а мертвому Киру Томирида приказала отрубить голову, бросила ее в кожаный мешок, наполненный человеческой кровью, и сказала: «Пей досыта, кровожадный Кир!»

Так погиб царь Кир, основатель Персидского царства.

Когда Кир погиб, царствовать стал его сын Камбис. Он решил пойти войною на Египет — самую древнюю и самую удивительную страну на свете.

Земли Египта так плодородны, что их не нужно пахать. Каждое лето Нил разливается на сто дней, города на холмах стоят, как островки среди пресного моря, и суда плавают над поверхностью полей. Когда вода спадает, на полях остается слой ила такой толщины, что за столетие египетская земля делается выше на целую пядь. В ил бросают семена и ждут, пока заколосится хлеб. А дожди этот ил не смывают, потому что дождей в Египте не бывает никогда.

Нравы и обычаи египтян не такие, как у других народов, а наоборот. Женщины у них торгуют на площадях, а мужчины хозяйничают дома. Хлеб в Египте пекут не из пшеницы и ячменя, а из полбы. Тесто месят ногами, а глину руками. Пишут и считают не слева направо, а справа налево. Покойников не сжигают на костре, как греки, а бальзамируют и стараются сохранить как можно дольше. Самые большие постройки в Египте не храмы и не дворцы, а царские могилы — пирамиды. Самых больших пирамид — три; построили их цари Хеопс, Хефрен и Микерин. Когда строили пирамиду Хеопса, то работали на стройке сто тысяч человек, сменяясь каждые три месяца, а все другие работы в стране были запрещены. Строили ее тридцать лет, и на пирамиде написано, что только на редьку, лук и чеснок для рабочих издержано было две тысячи пудов серебра, а сколько на все остальное, не считал никто.

Хеопс и Хефрен были царями жестокими, а Микерин — добрым и справедливым; однако Хеопс и Хефрен правили по пятьдесят лет, а Микерину оракул предсказал только шесть лет. Микерин очень обиделся, но оракул ему объяснил: «Ты сам виноват: боги судили Египту страдать под злыми царями сто пятьдесят лет; Хеопс и Хефрен делали то, что хотели боги, и правили долго, а ты делаешь обратное и будешь править недолго». Тогда Микерин решил назло богам удвоить срок своей жизни: он перестал спать и по ночам пировал, веселился, охотился и жил, как днем, чтобы за эти шесть лет прожить вдвое больше.

Всего в Египте сменилось триста тридцать царей. Последнего из них звали Амасис. Он был человеком низкого рода, в молодости промышлял воровством и обманом, но царь из него получился очень хороший. Это он дружил с Поликратом, и это у него Солон заимствовал закон: кто не может доложить властям, на какие средства он живет, тот подлежит наказанию. А для тех, кто попрекал его низким происхождением, он сделал вот что. У него была золотая лохань, в которой гости на его пирах мыли ноги; он велел ее переплавить и отлить статую бога. Народ стал благоговейно поклоняться этой статуе, а Амасис сказал: «Вот так и я: сперва меня попирали ногами, а теперь передо мною все должны преклоняться». От своего темного прошлого он никогда не отрекался. Когда он был вором и его ловили, а он отпирался, то обкраденные тащили его к оракулам, и оракулы то признавали, то не признавали его вором. Когда он стал царем, то объявил все оракулы, обличавшие его, правдивыми, а оправдывавшие — лживыми и первые почитал, а вторые не ставил ни во что.

На этого Амасиса пошел войною царь Камбис. Но когда он вступил в страну, Амасиса уже не было в живых. Камбис разгромил в бою войско его сына, а тело Амасиса велел вытащить из гробницы, бить бичами, а потом сжечь на костре. И это было первым преступлением царя Камбиса, потому что персы почитали огонь божеством и никогда не оскверняли его мертвыми телами.

Камбису мало было Египта — он пошел вверх по Нилу на Эфиопию. Путь был труден, припасы кончились, изголодавшиеся воины начали по жребию поедать друг друга. Пришлось повернуть. Когда изможденное персидское войско дотащилось до египетской земли, там был праздник: рождение бога Аписа. Алис — это священный бык, шерсть у него черная, на лбу белый треугольник, на спине пятно в виде орла, под языком нарост в виде жука, рождается он раз во много лет, и тогда весь народ ликует. Камбис не поверил; ему показалось, что это все радуются его, Камбиса, неудаче. Он взглянул на маленького черного теленка, расхохотался и мечом ударил его в бедро, а жрецов и празднующих приказал бить плетьми и колоть копьями. И это было второе преступление царя Камбиса.

Расплата пришла скоро. У Камбиса был брат Смердис, наместник Мидии, большой и сильный. Все его любили, а Камбис ненавидел. Он приказал убить Смердиса. Но был в Мидии жрец, которого тоже звали Смердис. Он воспользовался смутой и поднял восстание против Камбиса, выдавая Себя за спасшегося царского брата. Камбис был еще в Египте; он приказал тотчас седлать коней в поход на самозванца. И тут, когда он вскакивал на коня, у ножен его отвалился наконечник и обнаженный меч ранил его острием в бедро — в то самое место, куда он поразил священного быка Аписа. Рана загноилась, нога омертвела, и Камбис понял, что пришла его смерть. Он сказал: «Вновь мидяне хотят властвовать над персами; не допустите, персы, их до этого, верните власть хитростью или силой!» С этим он умер.

Семь месяцев царствовал над персами самозванец, и никто не оспаривал его власти. Правил он так, как когда-то ассирийские цари: не выходя из своих палат, чтобы его не узнали. Наконец персидские вельможи заподозрили недоброе, вспомнили слова умиравшего Камбиса и сошлись на том, что нужно самозванца убить. Главных заговорщиков было трое: Отан, Мегабиз и Дарий, дальний родственник царя Камбиса.

Когда решение было принято, Дарий сказал: «Мало принять решение — нужно исполнить его сегодня же и сейчас же. Мы верим друг другу, но кто знает, не станет ли он сам завтра предателем? Идемте во дворец; нас впустят; я скажу, что принес важные вести из Персиды. А там будь что суждено».

Так и было сделано. Трое персов застигли царя в спальне, в тесной комнате началась схватка. Один из них схватился с царем врукопашную; Дарий не решался ударить мечом, чтобы не задеть друга. «Все равно: бей!» — прохрипел тот. Дарий ударил и пронзил самозванца.

Нужно было решать, как править дальше. И тут, уверяет греческий историк Геродот, три вельможи обменялись вот какими мнениями.

Отан сказал: «Не нужно царя. Все мы видели жестокого Камбиса, все мы знаем, как ужасен произвол самодержца. Кто владеет неограниченной властью, тот неминуемо поддастся соблазну пользоваться ею не для общего блага, а только для своего. И несчастны тогда будут все его подданные! Нет, пусть народ сам управляет собой, сам решает свои дела на собраниях, сам назначает и сменяет должностных лиц, — только тогда среди людей воцарится справедливость».

Мегабиз сказал: «Ты неправ, Отан. Народ невежествен и легкомыслен; он так же глух к добрым советам и так же падок на лесть, как и царь; не для того мы избавлялись от произвола деспота, чтобы отдаться произволу толпы. Нет, пусть правят немногие, но лучшие — самые умные, самые богатые, самые знатные. У них есть опыт и привычка к государственным делам; править они будут сообща и для всякой задачи сумеют найти лучшее решение».

Дарий сказал: «Ты неправ, Мегабиз. Такие люди недолго будут править сообща: каждому скоро захочется стать выше других, начнутся раздоры, вражда и междоусобные войны. Нет, если сравнивать власть народа, власть знати и власть царя, то как самым худшим будет власть дурного царя, так самым лучшим — власть хорошего царя. Как у тела одна голова, так у государства — один властелин; он не даст народу роптать на знать, а знати — угнетать народ; он будет блюсти справедливость среди подданных и сеять страх среди врагов».

Услышав эти речи, персидские вожди подумали и согласились с Дарием. Было решено: быть Персии царством, а Дарию — над нею царем.

Персы говорили, что Кир у них был царь-отец, Камбис — царь-господин, а Дарий — царь-торгаш. Это потому, что при Кире и Камбисе народы Персидского царства приносили царям такие подарки, какие хотели, а Дарий установил для них твердую и неизменную дань. Злые языки уверяли, будто он даже хотел обобрать гробницу царицы Семирамиды. На гробнице этой было написано: «Кому из будущих царей понадобятся деньги, пусть вскроет эту гробницу». Никто на это не решался, а Дарий будто бы решился, но вместо денег он нашел там лишь надпись: «Дурной ты, видно, человек, если корысти ради оскверняешь гробницы мертвых».

Впрочем, Дариева подать была не слишком велика. Говорили, что, назначив ее, он спросил своих наместников-сатрапов, в меру ли она. Сатрапы сказали: «В меру». Тогда Дарий убавил ее вдвое и в таком объеме приказал собирать. Но так велика была его держава, что с двадцати ее сатрапий и шестидесяти трех живущих в ней народов он получал 14 560 талантов золота и серебра в год. Его хранили в слитках в царской сокровищнице, а когда надо, топором отрубали часть металла и чеканили монеты. На монетах был изображен человек с луком; греки думали, что это изображение царя.

Свободны от подати были только персы, главный народ в державе. Народ этот храбр и честен. В мужчинах они больше всего ценят храбрость, в женщинах — многодетность. Детей они обучают только трем умениям: верховой езде, стрельбе из лука и правдивости. Самое позорное у них — лгать, а после этого — иметь долги, потому что должнику тоже всегда приходится лгать. Рынков и базаров у них нет. Когда царь Кир узнал, как торгуют греки, он сказал: «Никогда не испугаюсь я тех, кто отводит в городах особое место, чтобы сходиться и обманывать друг друга». На советах своих все важнейшие дела персы обсуждают дважды: или совещаются за вином, а решение принимают трезвыми, или совещаются трезвыми, а решение принимают во хмелю. И ни царь своих подданных, ни господин своих рабов никогда не наказывает за единожды совершенный проступок. Только проверив и убедившись, что проступков было много и что человек сделал больше дурного, чем хорошего, они предают его наказанию. Грекам этот обычай очень нравился..

Такова была эта держава, в которой не было граждан, а был царь и подданные, покорные ему, как рабы.

Кир ходил войной на восток, на массагетов; Камбис — на юг, на египтян; Дарий решил пойти на север, на скифов.

Скифы жили в степи над Черным морем. Было их четыре племени: скифы-пахари, которые сеют хлеб и едят хлеб; скифы-земледельцы, которые сеют хлеб, но не едят, а продают; скифы-кочевники, которые не сеют хлеба, а разводят скот; и царские скифы, которые властвуют над всеми. Много ли их, не считал никто; только один скифский царь приказал, чтобы каждый скиф принес ему наконечник боевой стрелы, но сосчитать эти наконечники он не смог и приказал отлить из них бронзовую чашу. Чаша получилась вместимостью в шестьсот амфор, а толщиной в шесть пальцев; она долго стояла на холме в степи между Днепром и Бугом.

У скифов нет ни городов, ни деревень, шатры их стоят на повозках, они снимаются с места, когда хотят, и останавливаются, где хотят. На привалах они раскладывают костры из бычьих костей и варят в них бычье мясо в бычьих желудках, потому что котлы в кочевье тяжелы, а дров в степи нет. Главное занятие их — война: кто больше убил врагов, тому больше почета. С убитых врагов снимают скальпы, а самым ненавистным разрубают голову и из черепов делают чаши для вина., А когда заключают мир, то разрезают себе руки, цедят кровь в вино, окунают в вино меч, стрелы, секиру и копье, а потом это вино пьют.

Когда скифский царь заболевает, он спрашивает гадателей, кто наслал на него эту болезнь. Гадатели называют ему человека, тот отпирается, тогда царь созывает новых гадателей, числом вдвое больше, и они повторяют гадание. Если они подтвердят обвинение, человека казнят, если нет, казнят первых гадателей. А когда царь все-таки умирает, тело его провозят на телеге по всей степи, чтобы каждое племя могло его оплакать, и потом хоронят под курганом, а вместе с ним убивают и зарывают царского коня, жену, слугу, виночерпия, конюха и вестника, чтобы они служили царю на том свете. А потом выбирают пятьдесят коней из царского табуна и пятьдесят юношей из царской свиты, убивают их, делают из них чучела и на деревянных столбах расставляют вокруг кургана страшной мертвой каруселью.

Начиналась Скифия от реки Дуная. Через Дунай навели для Дария мост мастера из греческих ионийских городов. Дарий оставил им ремень с шестьюдесятью узлами: «Развязывайте в день по узлу, и если я не появлюсь назад, то оставьте пост и расходитесь по домам: это значит, что я уже победил скифов и обратный путь они мне устроят сами».

Но ни через шестьдесят, ни через дважды шестьдесят дней Дарий не победил скифов. Они не принимали боя, а отступали в глубь степей, выжигая за собой траву и засыпая колодцы. Настичь их было невозможно. Персидское войско устало. Дарий послал к скифскому царю гонца: «Зачем ты убегаешь? Если ты силен — остановись, и мы померяемся силами; если ты слаб — остановись и признай мою власть». Скифский царь ответил: «Я не убегаю, а кочую так, как привык кочевать; а сильнее мы тебя или слабее — 1 пойми из моего подарка». Подарок его был: птица, мышь, лягушка и пять стрел.

Дарий сказал: «Скифы признают себя побежденными. Мышь живет в земле, лягушка в воде, птица в воздухе, — все это они выдают нам, и вместе с этим — свое оружие». Но советники Дария сказали: «Скифы объявляют себя победителями. Они говорят нам: если вы не скроетесь в небо, как птицы, или в землю, как мыши, или в воду, как лягушки, то вы все погибнете от наших стрел». Дарий понял: это так. Он приказал отступать.

Увидев отступающих персов, скифы погнали коней не вдогон, а вперегон им — к Дунаю и греческому мосту. Мост стоял: греки понимали, что война не так быстра, как думал Дарий. Скифы крикнули грекам: «Ломайте мост, возвращайтесь по домам и благодарите богов и скифов за вашу свободу: если царь ваш и уцелеет, он долго еще ни на кого не пойдет войной!» Греки собрались на совет. Геллеспонтский тиран Мильтиад сказал: «Сделаем, как сказали скифы. Царь погибнет, персидская власть падет, города наши снова будут свободны». Но милетский тиран Гистией возразил: «Нет. Царская власть падет, но падет и наша власть: свободные города не захотят над собой тиранов. Будем ждать царя». Решили сделать вот что: часть моста со скифской стороны разрушить, а остальную оставить и ждать, что будет дальше.

Царское войско подошло к Дунаю ночью. Ощупью, по колено в воде, стали искать мост; моста не было. Началось смятение. Персов спас громкий голос одного человека. В свите Дария был египтянин, умевший кричать как никто. Он крикнул: «Гистией! Гистией!» Голос его перелетел через Дунай, его услыхали, в греческом лагере заволновались, сверкнули факелы, лодка с Гистиеем поплыла навстречу царю, мастера стали достраивать мост, и на следующий день остатки Дариева войска потянулись прочь из скифской земли. Скифы смотрели на это с окрестных холмов. «Если греки — свободные люди, то нет людей их трусливее; если греки — рабы, то нет рабов их преданнее», — сказали скифы.

Греки глядели на поределое, усталое, оборванное персидское войско, возвращавшееся через Дунай, и думали: «Настало время вернуть себе свободу». Прошло немного лет, и в Ионии началось восстание против персов. Во главе восстания был город Милет, а во главе Милета — тиран Аристагор, брат уже знакомого нам Гистиея. Гистией жил при дворе Дария в его столице Сузах. Оттуда он прислал к брату раба, волосатого и бородатого. Писем при нем не было; их бы отобрали по дороге. Раб склонился перед Аристагором и сказал: «Обрей меня». И на голой коже его черепа Аристагор увидел рубцы от уколов и порезов, складывающиеся в слово: «Восставай».

Аристагор восстал. Чтобы народ его поддержал, он сложил с себя власть тирана и передал ее народному собранию. Город за городом присоединялся к Милету. Но все понимали, что без помощи остальной Греции восставшие не выстоят. Аристагор поехал в Спарту и Афины. Он говорил, что грек греку брат, что страна персов сказочно богата и что стоит грекам дойти до Суз, как вся Азия будет у их ног. Но в Спарте его спросили: «А далеко ли от Ионии до Суз?» Аристагор ответил: «Три месяца пути». — «Больше ни слова, — сказали ему. — Ты, видно, сошел с ума, если хочешь, чтобы спартанцы удалились от моря и от Греции на три месяца пути». И он вернулся, ведя за собой только двадцать кораблей из Афин и пять из маленькой Эретрии.

Царю Дарию донесли, что на него восстали ионяне, а помогали им афиняне. Дарий взял лук, пустил стрелу в небо и сказал: «Так да сбудется моя месть над афинянами». А рабу своему он велел на каждом пиру произносить у него за спиной: «Царь, помни об афинянах!»

Восстание было разгромлено, Аристагор погиб, Милет пал. Персы прошли по ионийским островам, растягивая поперек каждого острова рыбацкую сеть и сгоняя всех жителей на крайний мыс: там их брали и увозили в рабство. Теперь узнать, что такое царская память, предстояло афинянам.

Первую весть о персидской опасности принес в Афины Мильтиад, тиран Херсонеса Геллеспонтского, — тот самый, который советовал грекам разрушить дунайский мост. Теперь за это ему пришлось спасаться из Херсонеса. Он явился в Афины, потому что род его был из Афин и покинул их из-за неладов с тираном Писистратом. Геллеспонт остался в руках персов: морская дорога из Афин к черноморскому хлебу была отрезана.

Вторая весть пришла год спустя. Вдоль северного берега Эгейского моря с войском и флотом двинулся на Грецию полководец Мардоний, зять царя Дария. Греков спасла морская буря. Когда корабли Мардония огибали горный мыс Афон, протянувшийся в море, как каменный палец, из Фракии подул северо-восточный ветер — Борей. Море вздыбилось, корабли размело, как щепки; их било о скалы, люди не могли вскарабкаться на кручу и тонули. Триста кораблей погибло; Мардонию пришлось вернуться. Третья весть пришла еще два года спустя. Теперь персы выступили на Афины не с севера, а с востока, через море, от острова к острову. Во главе персидского флота были сатрапы Дат и Артаферн; с ними был старый Гиппий, сын тирана Писистрата, и он радовался, что час его возвращения в Афины настал. Это Гиппий указал персам для высадки полукруглую равнину близ городка Марафона: отсюда когда-то шел на Афины его отец Писистрат. Персидские воины стали соскакивать с кораблей на песок, заклубилась пыль, Гиппий закашлялся. Он был очень стар, зубы его шатались, один выпал и зарылся в песок. Гиппий стал шарить по земле морщинистыми руками, но зуба не было. «Плохо дело! — сказал он. — Мне было предсказание, что кости мои будут лежать в аттической земле; боюсь, что оно уже исполнилось и Афин мне не видать».

Афинское войско стояло против персидского, загораживая дорогу в Афины. Ни те ни другие не торопились: персы ждали, не восстанут ли в Афинах приверженцы Гиппия, афиняне ждали, не подойдет ли помощь от спартанцев. Но У спартанцев было праздничное новолуние, и они обещали выступить только через пять дней: спартанцы умели быть благочестивыми, когда это выгодно.

Во главе афинского войска было одиннадцать человек: десять полководцев, выбранных голосованием, и архонт-воевода, выбранный жребием. Одним из десятерых был Мильтиад. Мильтиад настаивал: «Надо принимать бой, пока в Афинах не вспыхнул мятеж». Ему возражали: «Надо оттянуть бой, пока подойдут спартанцы». Голоса разделились: пять против пяти. Мильтиад обратился к архонту: «Тебе решать: быть ли нашему городу под Гиппием и персами, проклинать ли нас будут потомки или славить громче, чем Гармодия и Аристогитона?» Архонт не выдержал вопроса в упор, он сказал: «Битве — быть». Тогда остальные вожди сложили с себя командование и возложили его на Мильтиада.

Персов было больше, но афиняне умели биться в строю. Персы прорвали афинский центр, но афиняне сомкнули ряды на флангах, повернули и ударили на увлекшихся победителей. От неожиданности персы дрогнули и побежали. Их догоняли и рубили. Врассыпную, бросая оружие, взбирались уцелевшие на корабли и отплывали от берега. Здесь, у кораблей, пал тот, кого называли храбрейшим из греков: Кинегир, брат поэта Эсхила. Он удерживал корму вражеского корабля правой рукой, а когда отрубили правую — левой, а когда отрубили левую — зубами. А всего греков пало сто девяносто два человека, персов же — во много раз больше.

Сев на суда, персы сделали еще одну попытку: обогнули Аттику и двинулись прямо на Афины, чтобы застичь город врасплох. Но Мильтиад их опередил. За ночь он прошел с усталым войском все сорок две версты с лишним от Марафона до Афин, всю «марафонскую дистанцию», и теперь они стояли на берегу, поределые, но в том же боевом порядке. Персидские корабли остановились, повернули и исчезли вдали.

Посредине марафонского поля до сих пор высится курган — братская могила марафонских героев; немного в стороне — могила Мильтиада. «Здесь каждую ночь можно слышать топот, ржание коней, крик воинов и лязг оружия, — рассказывает греческий писатель, побывавший в этом месте лет через шестьсот, — и если кто услышит это случайно, с тем ничего не будет, но кто нарочно приходит сюда за этим, тот потом горько платится за свое любопытство».

Марафон был только пробой сил. Настоящее испытание наступило десять лет спустя, когда на Грецию двинулся сын Дария — Ксеркс. Историю этого похода пересказывали как сказку. Казалось чудом, что маленькой растерянной Греции удалось выстоять против великого царя. И об этом рассказывали, как о всяком чуде, — с преувеличениями.

Войско у Ксеркса было такое, что подсчитать его поголовно было немыслимо. Сделали так: выстроили в поле десять тысяч воинов бок к боку, плечо к плечу и очертили по земле чертой. По черте построили кирпичную стену по пояс человеку. Этот загон стали наполнять воинами снова и снова, всякий раз доотказа. Так пришлось сделать сто семьдесят раз: у Ксеркса оказалось миллион семьсот тысяч человек одной пехоты. А вместе с конницей, с моряками, с носильщиками, с обозом — греки любили точные цифры — было будто бы пять миллионов двести восемьдесят три тысячи двести двадцать человек.

Путь войску преграждал пролив Геллеспонт, ширина его в самом узком месте — верста с третью. Здесь навели для войска два моста: от берега до берега протянули канаты, на них положили брусья, скрепили поперечинами, засыпали землей. Налетел ветер, поднялась буря и разнесла мосты. Ксеркс пришел в ярость. Он приказал высечь море. На середину пролива выплыли в лодке царские палачи и триста раз ударили по воде плетьми. Строителям отрубили головы, а мосты навели новые.

Путь флоту преграждала гора Афон, о которую разбились корабли Мардония. Здесь для флота прорыли канал через перешеек между горой и материком: царь не захотел объезжать непокорную гору. Окрестные фракийцы с ужасом смотрели, как царь превращает море в сушу, а сушу в море.

Отряд за отрядом, народ за народом шло царское войско. Шли персы и мидяне в войлочных шапках, в пестрых рубахах, в чешуйчатых панцирях, сплетеными щитами, короткими копьями и большими луками. Шли ассирийцы в шлемах из медных полос, с дубинами, утыканными железными гвоздями. Шли ликийцы в пернатых шапках и с длинными железными косами в руках. Шли халибы, у которых вместо копий — рогатины, на шлемах — бычьи уши и медные рога, а на голенях — красные лоскуты. Шли эфиопы, накинув барсовы и львиные шкуры; перед сражением они окрашивают половину тела гипсом, а половину суриком. Шли пафлагонцы в лыковых шлемах, шли каспии в тюленьих кожах, шли парфяне, согды, матиены, мариандины, мары, саспейры и алародии. Плыли трехпалубные триеры, приведенные финикийцами, киликийцами, египтянами, киприотами и греками из малоазиатских городов.

Войско шло вдоль моря тремя дорогами. Небольшие реки были выпиты воинами до капли. Одного озера едва хватило, чтобы напоить вьючный скот, а окружность этого озера была пять верст. Когда становились лагерем, то от края до края лагеря был день пешего пути.

Ксеркс шел на Грецию с севера. Природа поставила перед ним три преграды: как бы вал, стену и ров. Вал — это Пиерийские горы, за ними лежала северная Греция. Стена — это Эгейские горы, за ними лежала средняя Греция, в ней Дельфы, в ней Фивы, в ней Афины. В стене — единственная калитка: Фермопилы, проход меж горами и морем в шестьдесят шагов ширины. Ров с водой — это длинный, узкий Коринфский залив, за ним — Пелопоннес, и в нем — Спарта. Через ров — единственный мост: Коринфский перешеек шириною в пять верст от моря до моря.

Казалось, что спорить не о чем: надо оборонять сперва вал, потом стену, потом ров. Но греки спорили. Вал не хотел оборонять никто: северную Грецию отдавали врагу без боя. Стену и калитку в стене — Фермопилы — призывали защищать афиняне: стена эта защищала их собственную землю. А спартанцы не желали тратить силы и на это: они хотели сразу отойти за ров и принять бой на перешейке, на пороге своей родины.

Вовсе отказаться от битвы в Фермопилах спартанцы не могли. Но победить в ней они не хотели. Они выслали туда ничтожный отряд: триста человек во главе с царем Леонидом. Когда эти триста выступали из Спарты, дрогнуло сердце даже у спартанских старейшин. Они сказали Леониду: «Возьми хотя бы тысячу». Леонид ответил: «Чтобы победить — и тысячи мало, чтобы умереть — довольно и трехсот».

Ксеркс прислал к Фермопилам гонца с двумя словами: «Сложи оружие». Леонид ответил тоже двумя словами: «Приди, возьми». Гонец сказал: «Безумец, наши стрелы закроют солнце». Леонид ответил: «Тем лучше, мы будем сражаться в тени».

Кто воевал, тот знает, что самый страшный бой на войне — рукопашный. В древности все бои были рукопашные. Сойтись на длину копья, на длину меча, ударить мечом, отбить щитом, сделать выпад, уклониться, рассечь панцирь, ранить, убить, добить — таков был бой. Он был бешен и кровав. Греки принимали напор персов сомкнутым строем. Это была железная стена сдвинутых щитов и щетинящихся копий, и об нее разбивался и откатывался каждый натиск. Воины уставали, но Леонид быстро отводил усталых назад, отдохнувших вперед, и бой продолжался. Груды трупов громоздились в узком ущелье.

Бились два дня. В ночь перед третьим перебежчики донесли, что царское войско нашло обходную горную тропу и идет грекам в тыл. Человека, который показал персам этот путь, звали Эфиальт; кто он был и почему пошел на это черное дело, так и осталось неизвестным. Еще было время отступить. Со спартанцами было три с половиной тысячи союзников из других городов. Леонид их отпустил, чтобы ни с кем не делить славной гибели. Персы ударили с двух сторон. Спартанцы приняли бой и погибли все до предпоследнего. Последний уцелел: он лежал больной в ближней деревне и не участвовал в бою. Он вернулся в Спарту — его заклеймили позором, с ним не разговаривали, ему не давали ни воды, ни огня. Он сам искал смерти и погиб в следующем году в битве при Платее.

Имя царя Леонид значит «львенок». Па том холме, где пали триста спартанцев, греки поставили каменного льва и высекли знаменитую надпись, сочиненную поэтом Симонидом:

Путник, весть отнеси всем гражданам воинской Спарты:Их исполняя приказ, здесь мы в могилу легли.
Персы заняли среднюю Грецию. Дельфийские жрецы их приветствовали, фиванские старейшины открыли им ворота. Спартанцы достраивали стену на Коринфском перешейке и не хотели выходить ни на шаг. Афины остались беззащитны. Взрослые мужчины перешли на остров Саламин в аттическом заливе; женщин и детей перевезли через залив в пелопоннесский город Трезен. Там их приняли по-братски: женщинам назначили пособие на прокорм, детям позволили рвать плоды где угодно, а чтобы время не пропадало зря, наняли для детей учителя.

Греческий флот стоял у северного берега Саламина, лицом к Аттике. Здесь было четыреста кораблей из двадцати городов, половина из них — афинские. Двадцать военачальников держали совет в палатке на Саламине. Где принимать бой? Один за другим вожди говорили: надо плыть к Коринфскому перешейку и сражаться там. Против был лишь начальник афинян — Фемистокл. Он понимал, что если теперь отступить, то каждый город уведет свои корабли к себе, и персы разобьют их поодиночке.

Фемистокла не слушали. «Ты человек без родины, поэтому молчи!» — сказал ему сосед и показал через пролив — туда, где из-за холмов клубами вставал дым над горящими Афинами. «У меня есть родина, и она — вот!» — отвечал Фемистокл и показал на пролив — туда, где борт к борту стояли двести афинских триер. «Бели вы покинете Саламин — мы покинем вас и всем народом отплывем в заморские земли!» Лишаться афинского флота было нельзя — мнение одного перевесило мнение многих. Нехотя приняли собравшиеся решение дожидаться боя у Саламина.


Военные корабли назывались «длинные», были низкие, прямые, как стрела, и с тараном впереди (здесь — в форме крокодильей головы). Торговые корабли назывались «круглые», были емкие и высокобортные. «Длинный», с двумя рядами весел, изображен справа, «круглый», с двумя рулями на корме — слева. Видимо, это военный корабль нападает на купеческий

Фемистокл понимал: решимости хватит ненадолго. Ночью он послал в лагерь персов своего доверенного раба. Часовые отвели его к царю. Раб сказал: «Царь, меня прислал афинянин Фемистокл, желающий тебе победы. Греки хотят бежать: отрежь им выход, окружи их и разбей. Они враждуют друг с другом и не устоят против вас». Царь выслушал и поверил. Той же ночью персидский флот занял оба выхода из залива, где стояли греки: и с запада от Саламина, и с востока. Теперь греки должны были принять бой — не охотой, так неволей.

Царь поставил свой трон на высоком берегу Аттики, над восточным Саламинским проливом. У подножия трона сидели писцы, готовые записывать для потомства все подробности будущей победы. Как на ладони они видели плотный строй персидских кораблей, вдвигающихся в узкий водный коридор, и длинный ряд греческих кораблей, ожидающих их на выходе — бортами друг к другу, окованными носами к врагу. Наступающим нужно было далеко проскользнуть вперед, развернуться и встать лицом к греческому строю. Это было трудно: места было мало и времени мало.

И вот, когда головные корабли персов уже развернулись, средние корабли еще плыли вперед, а задние теснились в проливе, со стороны греков грянула труба, вспенилось море под веслами, и вся цепь их медноносых судов двинулась вперед, разбегаясь с каждым взмахом гребцов. Царский флот принял удар. Все смешалось в проливе: треск бортов, скрип весел, крик бойцов, лязг оружия, стоны раненых взлетели над битвой к золотому Ксерксову трону. Суда сцеплялись крючьями, проламывались под таранами, бились о берега, рассыпались обломками, тонули. Люди — убитые, раненые, живые — громоздились на бортах, скользили, падали в море и захлебывались в кровавой воде, а над их головами с треском сшибались новые и новые корабли.

Бились так: корабль проходил борт о борт с вражеским кораблем, в щепы ломая его торчащие весла, а потом разворачивался и тараном, носом в бок, прошибал и топил беспомощного, безвесельного врага. Нужно было суметь ударить во вражеский борт, не подставив врагу собственного борта. Корабли у персов были не хуже, чем у греков, и финикияне были моряки не хуже, чем афиняне. Но за греческими кораблями было больше простора для поворотов, а за персидскими было тесно от новых и новых судов, подходивших из пролива и рвавшихся отличиться перед лицом царя. Больше царских кораблей погибло друг от друга, чем от греческих.

Близился вечер. Остатки персидского флота собирались в афинской гавани. Их не преследовали: греки еще не верили собственной победе. Ночью Фемистокл опять послал раба к царю. Раб сказал: «Царь, Фемистокл желает тебе добра: знай, что греки хотят плыть к Геллеспонту и разрушить твои мосты. Опереди их!» Ксеркс поколебался и приказал своим главным силам отступать. И тогда в греческом стане началось ликование.

Это был еще не конец. В Греции осталось малое персидское войско во главе с уже известным нам Мардонием, и оно все еще было больше всех греческих войск вместе взятых. В следующем году вновь были выжжены Афины, вновь медлили со своей помощью спартанцы, но когда они подошли, то при беотийском городе Платее состоялся решающий бой. Это было испытание на выдержку. Греки стояли строем на холмистом взгорье Киферона, персы осыпали их стрелами снизу, из зеленой речной долины: кто кого переждет, кто кого вынудит выйти и принять бой на неудобном месте. Переждали греки. Персы не выдержали их отпора и обратились в бегство; Мардоний погиб; греческий вождь Павсаний, племянник павшего в Фермопилах Леонида, торжествовал победу и возмездие. И в тот же самый день, когда при Платее было разбито персидское войско, на противоположной стороне Эгейского моря, при мысе Микале, был разбит остаток персидского флота. Только теперь Греция могла считать себя спасенной. Оборона кончилась, началось наступление: афинский флот и спартанское войско двинулись на север, к Геллеспонту и Боспору, освобождать морскую дорогу к причерноморскому хлебу.

Я надеюсь, что никто из читателей не поверил буквально в греческие подсчеты количества персидских войск. Один военный историк подсчитал, что если бы в войске Ксеркса действительно было пять миллионов, то оно растянулось бы через всю Азию от Геллеспонта до столичного города Суз, то есть на две с половиной тысячи километров. Греки преувеличивали его размеры раз в сорок. Это оттого, что у страха глаза велики, а страх в Греции в тот год царил небывалый.

Заодно историки долго думали, что Афонский канал, прорытый Ксерксом, — тоже выдумка, легенда. Но в этом их разубедила аэрофотосъемка. С самолета увидели: через перешеек тянется темная полоса; значит, там гуще растут кусты и травы; а это значит, что земля под ними разрыхлена больше, чем по соседству, и за две с половиной тысячи лет не успела полностью слежаться.

Что больше всего удивило самих греков, так это то, что самый сильный греческий флот оказался у афинян. Но тому были свои причины. Мы знаем, что поколением раньше Афины были сухопутным государством, и весь свой флот они выстроили по совету Фемистокла за десятилетие между Марафоном и Саламином. Как раз в это время в Греции стали строиться корабли нового образца (изобретенные в Финикии) — триеры, не в один, а в три ряда весел, гораздо более быстрые. Весь афинский флот уже состоял из таких кораблей, а у прежних морских государств старых кораблей было больше, чем новых. Так одним рывком Афины стали великой морской державой.

Героем Саламина был афинский вождь Фемистокл, героем Платеи — спартанский царь Павсаний. Это им больше всего были обязаны греки победой. Но прошло десять лет — и оба они стали изменниками и врагами народа. Старый Солон еще раз оказался прав: видно, от успехов могла кружиться голова не только у восточных царей.

Для Фемистокла этот взлет к успеху был особенно быстр и крут. Он был незнатен и неучен, но талантлив и честолюбив. Неучености своей он не стыдился. Его попрекали: «Ты не умеешь управляться с лирой», — он отвечал: «Зато умею с государством». Его спрашивали: «Кем бы ты хотел быть, Гомером или Ахиллом?» — он отвечал: «А кем бы ты — олимпийским победителем или глашатаем, объявляющим о его победе?» Зато, когда Мильтиад победил при Марафоне, Фемистокл не находил себе места от зависти. Он говорил: «Лавры Мильтиада не дают мне спать».

Теперь он стал самым знаменитым человеком в Греции. После Саламина греческие военачальники устроили голосование, кто из них лучший; каждый назвал лучшим себя, а вторым — Фемистокл а. Награда была присуждена Фемистоклу. Когда он зрителем пришел на Олимпийские игры, ему рукоплескали громче, чем бегунам и колесничникам. Один завистник с маленького острова Сериф сказал ему: «Ты обязан этой славой не себе, а своему городу!» — «Ты прав, — ответил Фемистокл, — ни я бы не прославился на Серифе, ни ты в Афинах».

До Фемистокла Афины — несмотря на Солона, Писистрата, Мильтиада — были в Греции государством второстепенным. Фемистокл первый захотел сделать этот город, выжженный дотла, самым сильным в стране. Для этого нужно было прежде всего окружить стенами город и порт. Стройка началась; спартанцы забеспокоились. Фемистокл сам поехал в Спарту, завещав строить как можно быстрее. Спартанцам он сказал: «Не верьте слухам, стен нет; пошлите послов убедиться, я буду заложником». Послы поехали и увидели стены уже во всю высь. Афиняне задержали послов и выменяли их на Фемистокла. Покидая Спарту, Фемистокл говорил: «Вам ли к лицу властвовать не вашей доблестью, а чужою слабостью?»

Фемистокл понимал, что главным врагом Афин будет то государство, которое до сих пор было самым сильным, — Спарта. Именно Спарта, а не Персия — персидский царь мог бы даже стать полезным союзником против Спарты. Фемистокл знал, что делал, посылая к царю тайных гонцов до и после Саламина: теперь царь помнил, что афинянин Фемистокл желает ему добра.

Знать всех городов привыкла дружить со Спартой — афинская тоже. Фемистокла стали травить. Говорили: «Как ему не надоест напоминать о своих заслугах!» Он отвечал: «А как вам не надоест получать от меня услуги?» Поэт Симонид, все свои стихи помнивший наизусть, предложил научить его искусству памяти. «Научи меня лучше искусству забывать», — горько сказал Фемистокл. Он говорил: «Для афинян я развесистое дерево: в непогоду под ним укрываются, в ясный день ему ломают сучья».

Чтобы расправиться с Фемистокл ом, было прекрасное средство: остракизм, суд черепков. Раз в год афинские власти обращались к собранию: не кажется ли народу, что кто-то стал слишком влиятелен и может сделаться тираном? Если народ говорил «да», то устраивали голосование: каждый писал на глиняном черепке (по-гречески «черепок» — «остракон») имя того, кто казался ему опасен для свободы. Получивший больше всего голосов уходил в изгнание на десять лет. Он не считался преступником, такое изгнание было даже почетным: изгнан — значит, влиятелен. Но жить он должен был на чужбине. Таким остракизмом враги изгнали из Афин Фемистокла. Археологи нашли на афинской площади целую груду черепков с его именем — они были заготовлены заранее, как бюллетени для голосования.

Фемистокл бежал в Аргос. И здесь его судьба скрестилась с судьбой спартанского царя Павсания.

Павсаний не был так умен и дальновиден, как Фемистокл. Но почет и славу он любил не меньше. Когда греческий флот после Микале плыл выбивать персов из Геллеспонта и Боспора, Павсаний был его начальником. Его встречали как освободителя. Власть сама давалась ему в руки — ему захотелось стать тираном. Целью похода был Византии, ключ Боспора; заняв Византии, он обосновался в нем как князь, надел персидское платье и написал Ксерксу письмо, в котором просил руки царской дочери и обещал предать царю всю Грецию. Но когда спартанские власти послали ему приказ вернуться, привычка к дисциплине оказалась сильней: Павсаний вернулся. Никто в Спарте не посмел привлечь к ответу платейского победителя, но он чувствовал вокруг себя недоброе. Павсаний заметался. Он опять пустился в Византии — его опять вернули. Тогда он стал подговаривать илотов к восстанию, чтобы сломить спартанскую знать и править самовластно. Вот тут-то и вступил он в сношения с Фемистоклом в Аргосе — оба были чужими в своих государствах, оба ненавидели старую Спарту. Но сделать вместе они ничего не успели.

Для спартанцев не было ничего страшней восстания илотов. Эфоры приказали схватить Павсания как изменника. Павсаний укрылся в храме Афины Меднодомной. Окружавшие не знали, что делать. Вдруг меж ними появилась старая мать Павсания. В руках у нее был кирпич; она молча положила его на пороге храма и молча ушла. Храм замуровали и стали ждать, пока Павсаний обессилеет от голода. Тогда его вытащили из храма и дали ему испустить дух под открытым небом, чтобы не прогневать богиню-хозяйку. Но богиня оказалась человечнее людей: она все равно разгневалась. Начались засухи и болезни; оракул сказал: «Отнятого у богини — вернуть богине». И в храме Афины Меднодомной была поставлена статуя царя-изменника во весь рост.

Фемистокл, узнав о гибели Павсания, бежал. Он написал персидскому царю: «Когда ты был силен, а мы были слабы, я боролся против тебя. Когда ты был разбит, а мы стали сильны, я помог тебе. Прими меня». И Ксеркс ответил ему: «Приходи».

Фемистокла в закрытых носилках пронесли через всю Персию от границы до столицы. В пути он учил персидский язык, чтобы говорить с царем без переводчика. По персидскому обычаю он простерся перед царем ниц. Ксеркс воскликнул: «О если бы афиняне всегда изгоняли своих лучших граждан!» Он обласкал Фемистокла и дал ему в управление три города в Малой Азии: на хлеб, на вино и на приварок. Впрочем, два из них еще нужно было отбить у афинян. Там, в новых своих владениях, Фемистокл вскоре умер. Уверяли, будто он не решился воевать против своих бывших сограждан и покончил самоубийством, выпив бычьей крови.

Фемистокл и Павсаний погибли, потому что нарушили закон и меру греческой жизни. О них вспоминали с уважением, но и с тревогой. А рядом с ними в числе основателей греческого могущества стоял третий — живое воплощение и закона, и меры. Это был афинянин Аристид Справедливый, и о нем вспоминали только с восхищением.

Он был чуть старше Фемистокла. Смолоду они спорили друг с другом в народном собрании: Фемистокл требовал, чтобы государство опиралось на флот и заботилось о городских бедняках, сидевших на веслах; Аристид — чтобы опиралось на войско и заботилось о зажиточных крестьянах, носящих панцири. Вражда двух вождей была такая, что Аристид говорил: «Лучше всего бы афинянам взять да бросить в пропасть и меня, и Фемистокла».

Дело дошло до остракизма. Это было за несколько лет до нашествия Ксеркса. Во время голосования к Аристиду подошел незнакомый мужик с черепком. «Я неграмотный — напиши здесь имя за меня». — «Какое?» — «Пиши: Аристид». — «А ты его знаешь?» — «Нет, но больно уж надоело все время о нем слышать: Справедливый да Справедливый». Аристид взял черепок и твердой рукой написал свое имя. Когда подсчитали голоса, Аристиду выпало уходить в изгнание. Уходя, он сказал: «Пусть не придет такой тяжелый час, чтобы афиняне вспомнили обо мне!»

Тяжелый час пришел: в год нашествия Аристид был вызван из изгнания, бился при Саламине и командовал афинянами при Платее. Вражда с Фемистоклом этому не мешала. Однажды, когда греческий флот после Микале зимовал в большой гавани, Фемистокл сказал афинянам: «У меня есть замечательная мысль, но ее нельзя сказать при всех». Ему ответили: «Скажи Аристиду: если он одобрит, одобрим и мы». Фемистокл сказал Аристиду: «Надо сжечь все греческие корабли, кроме наших, и мы станем сильнее всех в Греции». Аристид объявил афинянам: «План Фемистокла в высшей степени полезен, но в высшей степени несправедлив». После этого афиняне запретили Фемистоклу выступать с предложениями.

Главным делом Аристида и Фемистокла был Афинский морской союз. Фемистокл его задумал, а Аристид организовал. Освобожденные от персов острова и приморские города радостно присоединялись к освободителям и готовы были воевать вместе с ними, лишь бы не вернулась персидская власть. Чтобы эту готовность закрепить, нужно было договориться, сколько кораблей в помощь афинянам обязуются выставлять большие города и сколько денег платить — маленькие. Вот здесь и потребовалась вся Аристидова справедливость. Он объехал и осмотрел все острова и города и всем назначил такие взносы, что каждый остался доволен. Союзная казна была помещена на священном острове Делосе, а начальство над союзом приняли, разумеется, афиняне.

Современников дивило даже не столько то, как справедливо Аристид разложил взносы, сколько то, что он при этом ни с кого не брал взяток. В Греции это было редкостью. Аристид вернулся из объезда таким же бедным, как уехал. Двое юношей поспешили посвататься к его дочери; узнав, что на хорошее приданое рассчитывать нечего, они отступились. Народ наказал их штрафом. Так Аристид, поборник старых крестьянских Афин, сам положил начало силе новых морских Афин. Он не рад был атому, но так хотел народ, а слушаться народа велел закон. Больше Аристид государственными делами не занимался. Скоро он умер. Дочери его, оставшейся без гроша, афиняне назначили почетную пенсию — такую, какую платили олимпийским победителям.

Почему, отбив персов, спартанцы через год отказались продолжать войну и дальше воевали только афиняне с их союзниками? Конечно, не оттого, что спартанцы меньше дорожили свободой и славой. Вспомним: Греция была неплодородна и жила привозным хлебом. Так вот, спартанский Пелопоннес кормился подвозом с запада — из Сицилии, где Сиракузы были колонией Коринфа. Афины же и каменистые эгейские острова были повернуты лицом к востоку — хлеб к ним шел через черноморские проливы из Скифии. Они не могли положить оружия, пока эта хлебная дорога не оказалась накрепко в их руках. А пределом их желаний была другая средиземноморская житница, еще ближе и еще богаче, — Египет. Но в Египте прочно властвовали персы.

У афинян для этой войны был хороший полководец — Кимон, сын Мильтиада, победителя при Марафоне. Мильтиад кончил плохо: после Марафона он поплыл походом на острова, потерпел неудачу, попал под суд и умер в тюрьме. Сын попросил отдать его тело родным для почетного погребения — власти отказали. Кимон предложил: «Отдайте нам тело, а в тюрьму возьмите меня!» Это тронуло афинян, и Мильтиад был похоронен с честью.

Теперь Кимон разбил персов в двойном бою, на суше и на море, у реки Евримедонта. Больше персы не решались показываться в Эгейском море. Оставленные ими отряды сдавались один за другим. Греки жадно делили добычу. Однажды в плен попал большой отряд пышно одетых персов. Кимон раздел их, положил с одной стороны их одежды и богатый скарб, а с другой поставил голых пленников и предложил союзникам выбирать. Конечно, те выбрали деньги и платья: изнеженные персы не годились даже в хорошие рабы. Зато за них скоро прислали большой выкуп, и этот выкуп достался Кимону. Только тогда союзники поняли, что выбрали не лучшую часть.

Добычу Кимон раздавал народу. Он не любил политики, ему хотелось жить по-простому, по-семейному: чтобы знатные заботились о народе, как отцы, а народ их любил, как дети. Свой сад он держал открытым, чтобы каждый мог рвать плоды; принося жертву, он приглашал на угощение всю округу. По улицам он всегда ходил в сопровождении друзей; если они встречали оборванного бедняка, то один из них менялся с ним плащом.

Кимон хотел воевать с Персией и жить в мире со Спартой. Это было трудно. Спарта и Афины все больше не доверяли друг другу. Вскрылось это так.

В Спарте случилось землетрясение. Треснула земля, загрохотали обвалы в горах, закричали женщины вокруг рушащихся домов, люди не знали, что делать. Цари приказали трубить боевой сбор. Это спасло Спарту. Забывая о своем доме, воины хватали оружие и сбегались в строй. А когда рассеялись пыль и дым, они увидели вокруг себя за развалинами толпу вооруженных чем попало илотов. Вековая ненависть взорвалась как по сигналу: застигнутые врасплох, спартанцы бы погибли. Сейчас они сумели выдержать бой и остались победителями. Илоты, как двести лет назад, были осаждены на горе Ифоме. И, как двести лет назад, осада затянулась не на один год.

Кимон сказал в народном собрании: «Мы должны помочь Спарте. На Афинах и Спарте Греция держится, как человек на двух ногах, — не делайте Грецию хромою!» Споры были долгие; наконец согласились отправить в помощь Спарте отряд во главе с самим Кимоном. Но оказалось, что спартанцы боятся союзников больше, чем врагов; афинян отправили обратно, объявив, что в их помощи не нуждаются. Это было оскорбление. Народное собрание бушевало. Кимон был отправлен в изгнание. Со Спартой началась война. Возле города Танагры произошло первое со времени царя Кодра сражение между афинянами и спартанцами. Перед боем Кимон явился из изгнания в афинское войско — ему сказали: «Ты друг спартанцам, уходи». Кимон удалился, но афинянам это не помогло. Спартанцы еще не умели терпеть поражений — победа осталась за ними.

Это был удар в спину греко-персидской войне. Как раз в это время там наметилась редкая удача: Египет восстал против персидской власти и попросил помощи у афинян. В Египет поплыл флот. Будь с ним Кимон, он мог бы одержать победу, но Кимона не было. Афиняне были разбиты, осаждены на нильском острове, сдались и почти все были проданы в рабство. Персидский царь отомстил да Саламин и Платею.

Афиняне еще раз поняли, что прав был Солон: не надо зазнаваться среди успехов и замахиваться на непосильное. Они сделали лучшее, что могли: вернули из изгнания Кимона. Кимон тотчас уладил мир со Спартой, собрал новый флот и двинулся на восток. Здесь, на острове Кипре, он занемог от раны. Он послал спросить оракул египетского Зевса-Аммона, идти ли ему дальше. Бог ответил послам: «Ступайте прочь, я сам скажу об этом Кимону». Вернувшись, послы нашли его мертвым. Умирая, он сказал: «Скройте мою смерть и плывите прочь». На Кипре был город Саламин, тезка знаменитого острова: когда-то он был основан выходцами из Греции. На обратном пути перед этим городом на греков ударили персы. Но они думали, что с греками Кимон, и сражались робко. Последняя битва греко-персидской войны окончилась победою греков. Теперь можно было заключать мир. Греки обещали не водить своих кораблей дальше Эгейского моря, персы — не вводить своих в Эгейское море. Так великая война закончилась вничью: как величественно было ее начало, так неприметен конец.

Во всех этих войнах, внутренних и внешних, зачинщиком, бойцом и, до поры до времени, победителем была афинская беднота — «корабельная беднота», как ее называли. Это были те, кто не имели средств даже на панцирь и щит, перебивались случайными заработками, часто жили не лучше раба, однако гордо помнили, что они не рабы и что ручной труд ниже их достоинства. Таких было очень много, а после Ксерксова нашествия их стало еще больше. Они честно хотели служить отечеству, но крестьянствовать им было негде, наемного труда они гнушались, и оставалось одно: садиться на весла боевых кораблей, получать скудный воинский паек, при победе — долю добычи, а в мирное время — долю дани союзников: «не даром же мы, афиняне, спасли их от злодеев-персов!». Это она, корабельная беднота, своим большинством голосов в народных собраниях решалась на все войны и шла в любые походы искать добычи: терять ей было нечего. А те, кому было что терять, — те знатные и богатые, которых народ выбирал над собой полководцами, — не противились этому, потому что боялись: а ну как беднота, оставшись без заморской добычи, захочет домашней добычи и потребует раздела имущества богачей?

Но так не могло продолжаться без конца. Побеждать во всех войнах уже не хватало сил; это стало ясно при Танагре и в египетской катастрофе. Нужно было остановиться и удержать равновесие на опасной грани, соблюсти меру и сохранить закон. Греция отстояла закон от произвола иноземного царя — теперь нужно было отстоять его от произвола собственного народа. За это взялся Перикл.

Перикл был из рода Алкмеонидов — того, который спорил за власть с Килоном и Писистратом. Старики, помнившие Писистрата, говорили, будто Перикл пугающе на него похож. Перикл и впрямь казался для посторонних афинским тираном. Пятнадцать лет, с тех пор как заключен был мир с Персией и Спартой, не было в Афинах человека, которого бы слушались так, как его. Но это не было тиранией: он был лишь одним из десяти выборных полководцев, каждый год он слагал власть и отчитывался перед народом, как требовал закон, и каждый год народ выбирал его заново. Он правил Афинами не силой, а словом.

Такого оратора, как Перикл, в Греции еще не было. Его звали «олимпиец», его речи поражали слушателей как молния. Между тем он не кричал, не взывал к богам, не делал трагических жестов — он убеждал. Выходя на трибуну, он молился про себя об одном: соблюсти меру, не сказать лишнего. Один его противник, тоже хороший оратор, оказавшись в изгнании, объяснял любознательным: «Если бы мы боролись и я его повалил, он и лежа убедил бы всех, что это он меня повалил». Больше всего пленяло народ то, что Перикл никогда ему не льстил, — а афиняне любили, когда им льстили. Если народ был упоен победами, Перикл напоминал об опасностях; если народ был в растерянности, Перикл напоминал ему о его силе. И корабль государства не сбивался с курса.

Конечно, власть его раздражала многих. Его бранили, над ним смеялись, особенно над его большой, не по росту, головой. «Двадцатиместная голова!» — дразнили его. Перикл был спокоен: пусть говорят что угодно, лишь бы делали то, что полезно. Один грубиян шел за ним, ругаясь всю дорогу от народного собрания до дому. Перикл молчал, а когда пришел домой, то выслал к нему раба с факелом, посветить ему на обратном пути, потому что было -уже темно, а до первых уличных фонарей было еще лет восемьсот.

Чтобы самому не сбиться с верного пути, он дружил с самыми умными людьми Греции. Это были философ Анаксагор, сказавший, что нет богов; скульптор Фидий, создатель храмов афинского акрополя; архитектор Гипподам, учивший прокладывать в путаных греческих городах прямые улицы под прямыми углами; историк Геродот, описавший греко-персидские войны, начиная от Креза и Кира; музыкант Дамон, говоривший, что гармония в государстве и гармония на лире подчиняются одним и тем же законам; поэт Софокл, показывавший в своих трагедиях: не в том свобода человека, чтобы делать то, что он хочет, а в том, чтобы принимать на себя ответственность даже за то, чего он не хотел. Разговоры с ними пошли Периклу на пользу. Однажды перед походом случилось солнечное затмение, и народ испугался. Перикл вскинул плащ, заслонил им солнце и спросил: «Видите вы что-нибудь удивительное? Нет? Так вот, затмение — это то же самое, только предмет, заслоняющий солнце, — побольше».

Кимон кормил бедноту из собственных средств — Перикл стал ее кормить из средств государства. Флоту он устраивал учебные походы — войны не было, а жалованье шло. В мирное время бедняки могли заседать в многолюдных народных судах — за это тоже платили жалованье. В праздничные дни приносились жертвы богам, а мясо раздавали народу. Кто был трудолюбив, а земли не имел, тот мог переселиться в колонию и хозяйствовать на земле, отобранной у врагов или непокорных союзников. А кто предпочитал оставаться в городе и все-таки хотел получать пособие на бедность, тем Перикл предлагал работать. Именно для них затеял он в Афинах небывалые стройки: восстановление храмов, разрушенных персами. Историк перечисляет, кого кормили эти стройки: скульпторов, живописцев, эмалировщиков, чеканщиков, золотых дел мастеров, работников по слоновой кости, медников, каменщиков, плотников, канатчиков, кожевников, ткачей, возчиков, тележников, гребцов, кормчих, купцов, рудокопов. Даже труд животных был почетен. На стройке акрополя работал мул, за хорошую работу его отпустили, а он опять пришел на стройку; было постановлено за это до смерти кормить его сеном за государственный счет.

Однажды народу показалось, что Перикл тратит слишком уж много государственных денег на эти постройки. Перикл сказал: «Хорошо, я буду тратить свои, но тогда и надпись сделаю не „Афинский народ — в честь богини Афины“, а „Перикл — в честь Афины“. Народ зашумел и дозволил Периклу любые траты.

Пятнадцать лет Перикл удерживал афинский народ от войны: чтобы в городе правил закон, а в Греции сохранялось равновесие. Потом силы его кончились — началась война, началась чума, он умирал. У его смертного ложа сидели друзья и вспоминали его походы и победы. Вдруг умирающий промолвил: «Главное не это: главное — пока я мог, я никого не заставил носить траур». Это были его последние слова.

Союзники жаловались: «За наш счет Перикл украшает свои Афины!» Перикл отвечал: «Это не украшение — это памятник нашей и вашей победе и благодарность богам, которые ее даровали».

Победа греков над персами была победой закона и разума над произволом и грубой силой. Богиней — воплощением разума была Афина, рожденная из головы Зевса; богиней-покровительницей Афин, стоявших во главе победителей, была тоже Афина. Памятником, воздвигнутым Афине в честь победы, были постройки афинского акрополя, и прежде всего — храм Парфенон.

Три холма было в Афинах, а в низине возле них лежала городская площадь. Это были Пникс — холм народа, Ареопаг — холм знати и Акрополь — холм богов. На Пниксе собиралось народное собрание, на Ареопаге заседал совет бывших архонтов (раньше они участвовали в управлении, теперь только судили убийц), на Акрополе стояли храмы. Персы разорили их до основания. Афиняне не стали их восстанавливать, а решили выстроить на их месте новые.

Акрополь был посвящен не просто Афине, а Афине в двух лицах — Воительнице и Победительнице. Статуя Воительницы с копьем и щитом стояла посреди акрополя под открытым небом; статуя Победительницы стояла в Парфеноне. «Дева Афина!» — обращались к ней; слово «парфенон» означает «храм Девы». Корабли, подплывавшие к Аттике, издали видели блеск солнца на высоко вознесенном острие копья Воительницы, а подплыв ближе, видели рядом на холме белый прямоугольник Парфенона.

Акрополь — продолговатый холм в двести с лишним метров длины, с плоской вершиной и неприступными отвесными склонами. Взойти на него можно было только с узкой западной стороны. Здесь архитекторы Перикла проложили мраморную лестницу, ведущую к широкому коридору, пронизывающему три колоннады, — Пропилеям, «преддверью» акрополя. Путник проходил по этому каменному лесу, и перед ним распахивалась священная площадь, посреди нее — статуя Афины-Воительницы с ее сверкающим в вышине копьем, а за ее спиною, правее, — задняя, западная колоннада Парфенона.

Издали Парфенон невелик, изблизи он кажется громадным. Его колонны — вшестеро выше человеческого роста и толще человеческого охвата. По фасаду их восемь в ряд, а обычно бывало только шесть. Над колоннами — треугольные фронтоны, а в них — многофигурные скульптурные сцены. С западной стороны изображен спор Афины с Посейдоном. Афина и Посейдон спорили за покровительство над Аттикой, Посейдон подарил афинянам соленый источник (и коня, добавляли некоторые), Афина — оливковое дерево; победительницей вышла Афина. Это и было изображено на фронтоне: в середине олива, по сторонам от нее — Афина и Посейдон, дальше к краям треугольника — другие боги, сидящие и лежащие. Это означало: афиняне чтут и Афину, хранительницу их города, и Посейдона, помощника их на морях, но больше все-таки Афину, потому что разум дороже, чем дикая стихия. А если обойти здание и взглянуть на фронтон противоположной его стороны, где вход, то это становилось еще яснее. Здесь было изображено рождение Афины из головы Зевса: величавый Зевс на троне, рядом с ним — юная Афина, воплощение его божественного разума, а по сторонам — дивящиеся боги.

Меж колоннадою и крышей высокою полосою все здание опоясывал фриз: вереница прямоугольных барельефов, словно каменные картины. В каждом были две фигуры, схватившиеся друг с другом в поединке. Здесь тоже шла борьба между разумом и стихией, с каждой из четырех сторон — по-своему. На западной стороне, под Афиной и Посейдоном, бились афиняне с амазонками — когда-то в мифические времена эти неистовые женщины приходили на Аттику войной. На северной стороне бились греки с троянцами — такими же азиатскими варварами, как недавние персы. На южной стороне бились лапифы с кентаврами, то есть люди с чудовищами — полулюдьми-полуконями. А на восточной стороне, над входом, под фронтоном с рождением Афины, шла самая страшная борьба — между богами и гигантами, между светлым мировым разумом и темными силами природы.

Это — над колоннами. А за колоннами, по верху сплошной стены храма, тянулся, виднеясь между мраморными столбами, другой фриз — не прерывистый, а сплошной. Это было праздничное шествие: стихия побеждена, закон и порядок восторжествовали, и люди идут приветствовать богов и поднести им подарки. На западной стороне, под Посейдоном, давшим людям коня, скачут молодые воины верхом; вдоль длинной северной тянутся колесницы, идут музыканты, гонят жертвенных животных, а впереди шагают старейшины; а на восточной стороне, над входом, сидят боги, и чинные девы подносят им дары. Такие процессии и вправду всходили на Акрополь каждые четыре года, на празднике Больших Панафиней, и, медленно следуя вдоль храма, шествующие видели справа над собой как бы собственное изображение на храмовой стене. А взглянув налево, они могли видеть собственное изображение как бы сошедшим со стены; там стоял маленький, с причудливыми выступами храм Эрехтейон, и крышу его поддерживали не колонны, а каменные девушки с корзинами на головах, прямые, спокойные и сильные. Они назывались «кариатиды».

Наконец, обогнувши храм, мы входим внутрь. Здесь полутемно, свет падает лишь сквозь дверь, и в этой полутьме в дальнем конце храма возвышается под потолок статуя Афины-Девы, знаменитое творение Фидия. Она в высоком шлеме, у ног ее стоит щит, а на протянутой руке — крылатая фигура богини Победы; Победа кажется маленькой, хоть она почти в человеческий рост. Лицо и руки Афины выложены белой слоновой костью, а одежда и панцирь — золотом; на этой статуе около полутора тонн золота, неприкосновенный запас афинской казны. Поверх панциря на богиню накинуто покрывало, вытканное лучшими афинскими девушками. И здесь в последний раз словно в один узел собран смысл всего Парфенона: на покрывале богини изображена гигантомахия, на щите — амазономахия, а на краях ее подошв — кентавромахия: победа закона и порядка над произволом неразумной стихии.

Через несколько лет после заключения мира с персами, в самые первые годы власти Перикла в афинском театре была поставлена трагедия драматурга Софокла «Антигона». В греческих трагедиях разговоры чередовались с песнями хора — об этом мы. еще расскажем. Первая песнь хора из «Антигоны» запомнилась человечеству на много веков — это самый громкий гимн силе человека во всей греческой поэзии. В нем еще свежо впечатление от победоносной войны. Но дочитайте его до конца, он кончается напоминанием — даже в этом величии выше всего мера, выше всего закон: кто его преступит, тот опасен и себе, и другим. В своем взгляде на мир и человека греки всегда оставались верны себе.

Строфа 1Много в природе дивных сил, Но сильней человека — нет. Он под вьюги мятежный вой Смело за море держит путь.Кругом вздымаются волны —Под ними струг плывет. Почтенную в богинях, Землю,Вечно обильную мать, утомляет он:Из году в год в бороздах его пажити,По ним плуг мул усердный тянет.Антистрофа 1И беззаботных стаи птиц, И породы зверей лесных, И подводное племя рыбВласти он подчинил своей:На всех искусные сетиПлетет разумный муж.Свирепый зверь пустыни дикой Силе его покорился, и пойманныйКонь густогривый ярму повинуется,И царь гор, тур неукротимый.Строфа 2И речь, и воздушную мысль, И жизни общественной дух Себе он привил; он нашел охрануОт лютых стуж — ярый огнь, От стрел дождя — прочный кров.Благодолен!Бездолен не будет он в грозе Грядущих зол; Смерть однаНеотвратна, как и встарь,Недугов же томящих бичТеперь уж не страшен.Антистрофа 2Кто в мудрость искусство возвел Превыше бессильных надежд, Тот путь проторил и к добру и к худу. Кто Клятву чтит, Правды дочь, Закон страны, власть богов, — Благороден!Безроден в кругу сограждан тот, Кого лихойКривды путьВ сердце дерзостном пленил:Ни в доме гость, ни в вече другОн мне да не будет!
Маленькое примечание. Может быть, некоторые удивятся этим стихам: ни рифмы, ни ритма, все равно как в прозе. Это не совсем так. Рифмы, правда, здесь нет: рифму изобрели только в средние века. А ритм есть, только он сложнее, чем в стихах, к которым мы привыкли. Сравните первую строчку строфы с первой строчкой антистрофы, вторую со второй и так далее: и число слогов, и расположение ударений всюду будет одно и то же. Строфу и антистрофу можно было петь на один мотив, и это был мотив торжественной пляски. Хор мерными движениями шагал в сторону и в лад шагам пел строфу, а потом теми же движениями возвращался назад и пел антистрофу; потом, уже по-новому, двигался в другую сторону и обратно и пел другую строфу с антистрофой. Стихи, музыка и пляска были едины.

В годы греко-персидских войн в ионийском городе Эфесе жил философ Гераклит. Он видел великое могущество Персии и видел его падение; он видел в своем родном городе и власть тиранов, и власть знати, и власть народа; и он понимал, что так будет и дальше. Он думал: что же это за жизнь, в которой нет ни мгновения покоя, устойчивости и ясности? Как может быть вечен мир, в котором ничто не вечно?

Он слышал уроки философов из соседнего Ми лета: «Все в мире — из воды», «все в мире — из воздуха». — «Нет, — заявил он, — все в мире — из огня». Почему? Потому что Изо всех стихий огонь — самый изменчивый, самый вечно-движущийся. Взгляните на огонь костра или очага — вы увидите бьющиеся и вьющиеся языки пламени, они не замрут ни на мгновение. Вот так и все на свете, говорил Гераклит.

Все течет, все меняется: в одну реку нельзя войти дважды, потому что та вода, в которую мы входили, уже далеко утекла. Меняемся и. мы сами: в детстве мы были не те, что теперь, и в старости будем не те, что теперь. Больше того: мгновение назад мы были не те, что мгновение спустя. Вот я говорю: «Мне сорок лет». Когда я начинаю говорить, это правда, когда кончаю — это уже ложь, потому что теперь мне уже не ровно сорок лет, а сорок лет и одна секунда. Я не могу сказать о человеке «он жив», потому что от первого до последнего мгновения жизни он постепенно умирает; я не могу сказать о человеке «он спит», потому что весь его сон — это постепенное приготовление к пробуждению; короче говоря, я не могу сказать о человеке «он есть», а только «он становится» тем-то и тем-то. Нет бытия — есть только вечное становление.

Откуда это вечное движение? Что гонит мир в этот головокружительный бег перемен? Борьба противоположностей. В мире нет покоя, потому что в нем борются Персия и Греция; в городе нет покоя, потому что в нем борются знать с народом; в душе нет покоя, потому что в ней борются одни желания с другими. Греция только потому и чувствует себя Грецией, что рядом с ней — непохожая на нее и борющаяся с ней Персия; огонь только потому и остается огнем, что ему приходится отстаивать себя против своих врагов — воды, земли и воздуха. «Война — отец всего и царь всего, она являет одних богами, других людьми, она делает одних рабами, других свободными». Вот лук, концы его растягивают тетиву в разные стороны, как желания — душу, и только поэтому он стреляет; вот лира, на ней точно так же растянуты струны, и только поэтому она звучит. Мало того: тетиву нужно то натягивать, то спускать, а струн то касаться, то не касаться, без такой переменчивости не будет ни выстрела, ни звука. И этого мало: лук несет смерть, а лира несет жизнь, но и лук и лиру держит один и тот же бог Аполлон, потому что смерть и жизнь, как мы видели, неразделимы и неразличимы.

Непонятно? Грекам тоже было непонятно. Гераклита прозвали Темным; говорили: «Он так глубок, что нужно быть водолазом, чтобы что-то понять». Но Гераклит этого и хотел. Он не вел бесед, не давал уроков, как другие философы: он был нелюдим, жил молча, а учение свое записал в книгу и книгу положил в храм Артемиды Эфесской. Мудрый найдет и поймет, а немудрому и понимать незачем.

Молчалив и мрачен был Гераклит, потому что знал: во всех этих переменах есть порядок, есть ритм, есть закон, но доискаться до него, угнаться за ним мыслью очень трудно. А все остальное не стоит и доискивания: «многознание не научает разуму». Жить среди переменчивых людей с их переменчивыми заботами он гнушался. Ему предлагали стать тираном — он отдал власть другому. Его просили написать для Эфеса законы — он сказал: «Никакими законами вас не исправишь». Его оставили в покое — он сел под стеной храма Артемиды и стал играть с мальчишками в кости. Над ним смеялись — он ответил: «Разве это не то же, что ваша политика?»

В памяти греков он остался как «плачущий философ» — плачущий о людском ничтожестве. Так его называли в отличие от «смеющегося философа» — Демокрита, с которым мы тоже скоро встретимся.

Движенья нет, — сказал мудрец брадатый. Другой смолчал и стал пред ним ходить. Сильнее бы не мог он возразить; Хвалили все ответ замысловатый. Но, господа, забавный случай сей Другой пример на память мне приводит: Ведь каждый день пред нами солнце ходит,Однако ж прав упрямый Галилей.А. С. Пушкин
Зрелище войны греков с персами внушило Гераклиту Эфесскому его лихорадочную философию. А зрелище победы греков над персами внушило его современнику с другого конца Греции философию совсем другого рода. Этого мыслителя звали Парменид, и жил он в южноиталийской Элее, недалеко от пифагорейских мест. Начал он (наверное) с раздумий о войне и победе, а кончил самым неожиданным выводом: «движенья нет».

Греки победили варваров потому, что у греков был порядок — порядок в сознании, то есть закон, и порядок на поле боя, то есть строй. А почему бы не могло такого порядка быть и у варваров? Потому что их слишком много. Страна их огромна, народов в ней шестьдесят три, подчинить их единому закону трудно, поэтому они подчиняются только единой воле царя, а воля часто бывает неразумна. Лучше малое, но упорядоченное, чем великое, но беспорядочное — таково было постоянное убеждение греков.

Самое великое — это, стало быть, всегда самое беспорядочное. А что на свете самое великое? Бесконечность. Слово это вы знаете: математики давно освоили его в своей науке и производят над бесконечностью любые операции. Одного только не могут ни математики, ни мы с вами: представить себе эту бесконечность. Понять ее можно, а представить нельзя: так уж устроено человеческое сознание. А греки больше всего любили именно наглядность, именно вообразимость. Поэтому мысль о бесконечности вызывала у них раздражение и отвращение.

А ведь бесконечность подстерегает нас на каждом шагу. Сколько вещей вокруг нас, и все не похожи друг на друга, а с течением времени — и на самих себя. Недаром Гераклит плакал над бесконечной изменчивостью мира. И вот, чтобы ободриться и утешиться, Парменид и его ученик Зенон объявили: бесконечности не существует. Если допустить ее существование — получается нелепость. Смотрите сами.

Быстроногий Ахилл хочет догнать неповоротливую черепаху. Она находится на сто шагов впереди него. Ахилл бегает в сто раз быстрее черепахи. Бег начался; когда Ахилл догонит черепаху? Неожиданный ответ: никогда! Ахилл пробежит эти сто шагов, но за это время черепаха уползет вперед еще на один шаг. Ахилл пробежит этот шаг, но черепаха уйдет вперед на сотую часть шага. Ахилл одолеет эту сотую, но черепаха оторвется от него еще на одну сотую сотой, и так далее, до бесконечности: разрыв между Ахиллом и черепахой будет все микроскопичнее, но не исчезнет никогда. Нелепость? Нелепость. А почему? Потому что мы делили отрезки их пути до бесконечности.

Если, таким образом, самое беспорядочное на свете — это бесконечность, то что на свете самое упорядоченное, гармоничное, стройное? Единство. Если бы греки вышли против персов действительно «все как один», чтобы строй их был одним исполинским телом, — они победили бы врага немедленно. Единому вообще не нужна упорядоченность частей, потому что в нем нет частей — все однородно. Однородно не только в пространстве, но и во времени: единое не меняется, не крепнет и не слабеет, оно — вечно. Конечно, такого Единства никто никогда не видел, но всякий может его представить. Мы говорим «бог»; а что такое бог? Существо вечное и совершенное в каждой частице. Совершенное — значит «самое лучшее», а самое лучшее может быть только одно; вот это и есть Единство, однородное, вечное и божественное.

Парменид как бы заочно успокаивал плачущего Гераклита. Да, в окружающем нас мире все течет, рождается и умирает, но есть и другой мир, мир мысли, в котором все неизменно и вечно. В здешнем мире Пифагор давно умер, мы его не увидим и не услышим; но мы можем подумать о нем, и он предстает нашей мысли как живой, — это значит, что мы заглянули умственным взором в тот мир, где он вечно жив. Какой же из этих двух миров настоящий и какой ненастоящий? Нам хочется ответить: окружающий нас — настоящий, а мысленный — выдуманный. Парменид отвечал наоборот: мир мысли — настоящий, а мир наших ощущений — ненастоящий. Потому что в человеческом сознании мысль — хозяин, а чувства — ее рабы, которые лишь питают ее: одно — образами зрения, другое — образами слуха и так далее. А кому можно больше доверять, хозяину или рабам? Грек отвечал сразу и твердо: хозяину.

Не спешите смеяться над чудаком Парменидом, который в добавление к окружающему нас миру придумал несуществующий второй. Мы еще увидим, как пересочинит этот его второй мир философ Платон. И тем более не смейтесь над тем, как доказывал Зенон, что движения нет и Ахилл никогда не догонит черепаху. Показать, что это не так, очень легко: шаг, два, и готово. А вот доказать, почему это не так, очень трудно. И философы даже в наши дни порой спорят с Зеноном, словно с современником.

«3 в квадрате будет 9», «3 в кубе будет 27». А вы задумывались, почему мы называем число, умноженное само на себя, квадратом, а умноженное само на себя и еще раз на себя — кубом? Потому что так представляли их греки. У них было, если можно так выразиться, зрительное мышление. Недаром в греческом языке «видеть» и «знать» были родственные слова (как в нашем — «видеть» и «ведать»). Оттого и был у греков такой сильный страх перед бесконечностью, что ее никак нельзя вообразить зрительно.

Нарисуйте в вашей тетрадке число 3 в виде трех точек подряд, как на кости домино. И подумайте: а как теперь удобнее всего нарисовать число 9? Очевидно — пририсовать над ним еще одно такое троеточие, а потом еще одно. Получится квадрат из 9 точек со стороной 3. Теперь возьмем три таких квадрата и положим их друг на друга. Получится куб из 27 точек со стороной 3. Вот так видели свои числа древние греки: как выложенные из камешков. Так что, кроме «квадратных» чисел, у них были и «продолговатые», а кроме «кубических» — и другие «объемные». Например, число 6 было продолговатым — как бы прямоугольником, у которого длина 3, а ширина 2. А число 30 — объемным: параллелепипедом, у которого длина 3, ширина 2, а высота 5.

(Почему «2 в квадрате — 4», — теперь понятно; но почему «2 — квадратный корень из 4»? Слово «корень» ввели в математику уже не греки, а арабы. Они предпочитали представлять мир не геометрическим, как греки, а органическим; и в этом мире'из числа 2, как растение из корня, вырастает число 4, а потом 8, а потом 16 и все остальные степени.)

При греческом зрительном воображении приятно было перестраивать числа из фигуры в фигуру: например, представлять число 12 то как длинный узкий прямоугольник 6x2, то как короткий и широкий 3x4. Поэтому греки обращали большое внимание на набор делителей числа. Например, если число равнялось сумме собственных делителей, оно называлось «совершенным». Греки знали четыре таких числа — 6, 28, 496 и 8128. (Если хотите, убедитесь: 6 = 1+2+3 = 1x2x3). А если из двух чисел каждое равнялось сумме делителей другого, эти числа назывались «дружащими»: например 220 и 284. (Если хотите, проверьте: 1+2+ +4+71+142 и 1+2+4+5+10+20+11+22+44+55+110.) Когда Пифагора спросили, что такое друг, он ответил: «Второй я» — и добавил: «Это как 220 и 284».

Неудобства начинались при обращении с дробями: ведь точку не раздробишь на части. Поэтому греки предпочитали иметь дело не с дробями, а с отношениями: говорили не «одна седьмая часть единицы», а «одна единица от семи». Отношения и пропорции они сортировали с большой любовью. Мы говорим: «Число 20 кратно числу 5», то есть делится на него. А грек мог вдобавок сказать: «Число 20 кратночастно числу 16», то есть делится на разность между ними. Вы знаете: число 4 — это среднее арифметическое чисел 2 и 6, то есть сумма их, деленная пополам. Некоторые, может быть, знают: число 4 — это среднее геометрическое чисел 2 и 8, то есть квадратный корень из их произведения. А грек вдобавок знал: число 4 — это «среднее гармоническое» чисел 3 и 6, то есть их удвоенное произведение, деленное на их сумму.

Когда вы начинали учить алгебру, то заучивали такие формулы, как:


Вы помните, как они выводились? Это было довольно громоздко. А грек со своей привычкой к наглядности доказывал их не вычислением, а чертежом: чертил отрезок А, отрезок В, строил на них квадраты и показывал: «Вот!» Посмотрите и убедитесь.


Такие геометрические доказательства выручали греков в их страхе перед бесконечностью. Вы смогли бы, например, извлечь точный корень из числа 2? Нет, не смогли бы: получили бы бесконечную дробь. А греческий математик поступал просто: чертил отрезок длиной в данное число, строил вокруг квадрат, в котором он был бы диагональю, показывал на сторону этого квадрата и говорил: «Вот!»

В современной математике такие величины, никогда не вычисляемые до конца, называются иррациональными. Греки называли их «невыразимые». «Невыразимым» было отношение диагонали и стороны в квадрате — 1,41421...; «невыразимым» было и отношение длины окружности к диаметру в круге, знаменитое число «пи» — 3,14159... («пи» — это первая буква греческого слова «периферия», окружность). Это число изобразить было труднее, и греческие математики в своей борьбе с бесконечностью век за веком ломали голову над «квадратурой круга»: как по данному диаметру круга с помощью только циркуля и линейки построить квадрат, равновеликий этому кругу?

Можно задать вопрос: а почему, собственно, с помощью только циркуля и линейки? Не попробовать ли изобрести новый прибор, посложнее, который позволил бы решить эту задачу? Но грек нам гордо ответил бы: «Возиться с приборами — это дело раба, привычного к ручному труду, а свободному человеку приличествует полагаться лишь на силу ума».

Вот как, оказывается, рабовладельческий образ мысли проявляется даже в такой отвлеченной науке, как математика.

Гераклита и Парменида решил помирить сицилиец Эмпедокл. Он сказал: «Ни война, ни мир на земле не вечны. Так и во вселенной. Они сменяют друг друга, как времена года. Мир шарообразен, но этот шар неоднороден. В нем смешаны четыре стихии: земля, вода, воздух, огонь. А над ними властвуют две силы: Любовь и Вражда. Наступает пора мира — и в центре мирового шара царствует Любовь, она сливает вокруг себя четыре стихии в то самое Единство, о котором мечтал Парменид, а Вражда отступает и лишь снаружи облегает мировой шар. Наступает новая пора — и Вражда со всех сторон начинает проникать в мир, вытесняя из него Любовь, а на пути своем она разобщает четыре стихии, и они встают войной друг на друга. Наконец Вражда восседает в центре мира, вокруг нее кипит гераклитовская война четырех стихий, а Любовь оттеснена наружу и ждет своего часа. А потом все повторяется в обратном порядке. Если это на что-нибудь похоже, то больше всего — на гражданский мир и гражданскую войну в городе, где есть несколько политических партий. Сейчас мир на полпути: то ли от Вражды к Любви, то ли наоборот».

Как Фемистоклу не давали спать лавры Мильтиада, так Эмпедоклу — лавры Пифагора. Он тоже хотел быть пророком и чудотворцем. Когда ему предложили царскую власть, он отверг ее: «Лучшее из растений — лавр, из животных — лев, из людей — мудрец, а вовсе не царь». Держался он еще величавее, чем царь, носил пурпурный плащ, золотую повязку на голове и медные сандалии. Учение свое он изложил стихами и читал эти стихи в Олимпии. А когда в Олимпии его колесница одержала победу на играх, он принес в жертву быка из медового теста и пряностей, потому что пифагорейский закон запрещал убивать животных.

В одном городе люди часто болели оттого, что вода в реке была нездоровой. Эмпедокл провел к ней канал от другой реки, и болезни прекратились. Вдругом городе вода была здоровой, а люди все равно болели. Эмпедокл догадался, что это оттого, что ветры, дующие на город из-за гор, были нездоровыми; он приказал загородить бычьими кожами ущелья в горах, и болезни прекратились. С этих пор его прозвали «ветроловом». В этом был не только восторг перед его проницательностью, но и насмешка над его тщеславной погоней за почестями. Тщеславен он был до крайности и считал, что равных ему нет на свете. Однажды он сказал Пармениду: «Трудно найти истинного философа!» — «Да, — невозмутимо ответил Парменид, — для этого надо самому быть истинным философом».

Он не хотел умирать, как все люди, а хотел сжечь себя, как Геракл, чтобы сделаться богом. Почувствовав приближение смерти, он вскарабкался на огнедышащую Этну и бросился в ее жерло. Лава выбросила на склон его медную сандалию.

Учение о четырех стихиях Эмпедокл перенял от пифагорейцев. (Вы помните, какими геометрическими фигурами обозначали пифагорейцы эти стихии?) Он рассуждал, как из них строится мироздание, а его современник Алкмеон, тоже пифагореец, рассуждал, как из них строится человеческое тело. В нем четыре жизненных сока: кровь, слизь, желтая желчь и черная желчь. Если между ними равновесие, «равнозаконие», как в хорошем государстве, — человек здоров; если оно нарушено — человек болен. Душевные свойства человека тоже зависят от смешения четырех соков (смешение — по-латыни «темперамент»; может быть, вы слышали это слово). Основных темпераментов — четыре: бодрый — сангвиник, вялый — флегматик, вспыльчивый — холерик, мрачный — меланхолик. Имена эти значат: «кровник», «слизевик», «желчевик» и «черножелчевик»; понятия эти до сих пор употребляются в психологии.

Сто лет спустя в Эмпедокловой четверке тасующихся стихий навел покой и порядок Аристотель. Как он это сделал, мы узнаем после. Самое же любопытное — то, что этими понятиями пользуется и современная наука, только по-другому их называет. Если бы Эмпедокл услышал, как мы говорим: «Есть четыре состояния вещества: твердое, жидкое, газообразное и плазма», — он узнал бы в них свои четыре стихии.

Как современная физика вспоминает таким образом порой о четырех стихиях Эмпедокла, так современная химия — об атомах Демокрита.

У Эмпедокла картина мира была похожа на картину города, раздираемого борьбой четырех партий. Демокрит спросил себя: а откуда берутся сами эти партии? В городе — это понятно: люди сходных мыслей случайно встречаются, знакомятся, начинают держаться вместе, к ним присоединяются новые и новые, и так возникает целое большое общество.

Может быть, так же устроен и мир? Он состоит из частиц, мелких до невидимости и густо носящихся в пустоте, как пылинки в солнечном луче. С течением времени они начинают как бы сортироваться: крупные к крупным, круглые к круглым, треугольные к треугольным. (Почему? Насыпьте на блюдо песок и потрясите: крупные песчинки выйдут наверх, мелкие останутся внизу. Вот так же и мировые частицы.) Так образуются сперва четыре стихии: из крупных частиц — земля, из круглых — огонь и так далее, а потом — отдельные вещи.

Мы не можем видеть эти частицы, но мы их чувствуем: если в теле много гладких частиц, оно кажется глазу светлым, а вкусу сладким, и наоборот. Поэтому не надо, как Парменид, говорить, что мир, ощущаемый нами, — «ненастоящий», и не надо, как Гераклит, горевать, что наш ум не угонится за его изменчивостью. Нужно только быть внимательным и вдумчивым — и мир поддастся изучению.

Попутно такое рассуждение давало ответ и на задачу Зенона об Ахилле и черепахе. Зенон говорил: «Раз нет в мире бесконечного деления — значит, нет никакого деления, значит, есть только неделимое Единство». А мы лучше скажем: раз нет бесконечного деления — значит, есть деление конечное, вплоть до таких мелких частиц, разделить которые уже невозможно. Государство мы разделили на партии, партии — на людей, но людей-то мы уже делить не можем: полчеловека ни в какую партию не годятся. Так и в мироздании: все можно делить, пока не получатся наши частицы-пылинки, а их уже не разделишь. Демокрит так и называл эти частицы: «неделимые» — по-гречески «атомы».

Как же будет выглядеть погоня Ахилла за черепахой? Сперва Ахилл будет делать широкие шаги, потом — в угоду Зенону — все более мелкие, чтобы покрыть сперва половину расстояния до черепахи, потом половину половины и так далее и наконец сделает такой маленький шажок, что меньше уже никак нельзя сделать, а можно только повторить такой же. Вот тут-то все и кончится: этим следующим шагом Ахилл обгонит черепаху — и здравый смысл восторжествует.

Таким образом, Демокрит отчасти уступал страху перед бесконечностью: он не допускал бесконечности внутри вещей, не допускал бесконечной делимости. Зато он первый допустил бесконечность снаружи вещей: наш мир — не единственный на свете, вокруг него все та же бесконечная пустота, и в ней — все те же бесконечно толкущиеся атомы, и где-нибудь они слагаются в новые и новые миры. Этой бесконечности, этого беспорядка Демокрит не пугался. Бесконечность внутри вещей опасна, как опасна гражданская война внутри города: того и гляди, зайдешь мыслью в тупик, как зашел Зенон. А бесконечность вокруг нас не устоит против наступления нашей мысли, как не устояла огромная Персия перед сплотившейся в строй Грецией. О любознательности Демокрита рассказывали чудеса. Он говорил: «Найти объяснение хотя бы одного явления — отрадней, чем быть персидским царем!» Отец его был богатейшим человеком в городе Абдере — когда Ксеркс проходил через Абдеру, отец Демокрита выставил угощение всему его войску. В благодарность Ксеркс оставил у него в доме персидских мудрецов: они передали юному Демокриту свою восточную мудрость. Когда отец умер, Демокрит отказался от земли, домов и стад, а взял сто талантов денег и поехал путешествовать в Египет, Вавилон и еще дальше. Вернулся он без денег, поселился в уединенном месте, занимался непонятными науками и смеялся над людьми, которые ищут счастья в чем-то другом. Его привлекли к суду за растрату отцовского наследства — он прочитал перед судьями свою книгу «Большой мирострой». Судьи сочли его сумасшедшим и вызвали к нему лучшего врача всей Греции — Гиппократа Косского. Гиппократ побеседовал с ним и объявил абдерским жителям: «Демокрит — мудрец, а сумасшедшие — это вы». Абдериты не удивились: их давно все почему-то считали поголовными дураками, вроде наших пошехонцев. Они дали в награду Демокриту новые сто талантов и поставили ему статую.

Демокрит прожил сто лет. Перед смертью он ослеп. Говорили, будто он сам ослепил себя, глядя на отражение солнца в медном щите; это затем, чтобы ничто вокруг не отвлекало его от научных раздумий. Приближение смерти он почувствовал накануне женского праздника. Старушка-сестра Демокрита опечалилась: из-за траура она не могла бы участвовать в празднике. Демокрит был добрый человек. Есть он уже не мог; он попросил принести свежевыпеченного хлеба и, вдыхая его запах, прожил три праздничных дня, чтобы не огорчать сестру.

«Смеющийся философ» — таким запомнили его потомки.

627 — смерть Ассурбанипала (Сарданапала) в Ассирии

612 — мидяне захватывают Ассирию

550 — Кир покоряет Мидию

546 — Кир покоряет Лидию

525 — Камбис покоряет Египет

522 — Дарий воцаряется в Персии

ок.512 — Дарий идет войной на скифов

ок. 500 — расцвет философов Гераклита Эфесского и Парменида Элейского

499—494 — ионийское восстание против персов

492 — поход Мардония и крушение при Афоне

490 — битва при Марафоне

480 — нашествие Ксеркса и битвы при Фермопилах и Сапамине

479 — поражение персов при Платее

478 — основание Афинского морского союза

ок. 471 — изгнание Фемистокла и расправа с Павсанием

ок. 467 — битва при Евримедонте

464 — землетрясение и восстание илотов в Спарте

454 — поражение афинян в Египте 449 — последняя победа Кимона и мир с персами

447 — начало строительства Парфенона

445—429 — Перикл во главе Афин

ок. 445 — расцвет философа Эмпедокла в Сицилии

ок. 420 — расцвет философа Демокрита в Абдерах

Посмотрев список греческих имен и тех корней, из которых они составляются, вы могли заметить: некоторые из них не редкость встретить и у русских людей. Александр, Николай, Филипп — все это имена, унаследованные нами от греков. Удивляться тут нечему: большинство имен, которые принято давать в Европе и у нас, — это имена древних христианских святых, а эти святые были по большей части греками и римлянами. Вот, например, список самых ходовых наших имен греческого происхождения с их значениями. Вы узнаете в них многие знакомые корни.

Александр — защитник людей

Алексей — просто «защитник»

Анастасия — воскрешение

Анатолий — восточный

Андрей — муж, мужественный

Аркадий — родом из Аркадии

Василий — царский

Галина — морская тишь

Георгий (Егор, Юрий) — земледелец

Григорий — бодрствующий

Д(и)митрий — Деметре принадлежащий

Евгений — благородный

Екатерина — чистая

Зинаида — из Зевсова рода

Зоя — жизнь

Ирина — мир, тишина

Кирилл — господинчик, барчонок

Ксения (Аксинья, Оксана) — гостья

Леонид — львенок

Лидия — родом из Лидии

Никита — победитель

Николай — победитель народов

Петр — камень

Софья — мудрость

Степан (Стефан) — венок, венец

Фе(о)дор — божий дар

А вот имена, которые сейчас даются нечасто, но знакомы каждому по книгам и живут по многих фамилиях: имя Тихон уже редкость, но фамилия Тихонов — не редкость.

Анисим (правильнее — Онисим) — полезный. Агафон, Агафья (Агата) — хороший, хорошая. Аглая — блестящая. Агния (Агнесса) — чистая. Арсений — мужской. Артемий — здоровый. Архип — начальник конницы. Афанасий — бессмертный. Афиноген — Афиной рожденный. Варвара — дикарка. Вероника (македонское Береника, греческое Ференика) — победоносица. Галактион — молочный, млечный. Герасим. — почтенный. Гермоген — Гермесом рожденный. Демид (Диомид) — Зевсов промыслитель. Демьян (Дамиан) — укротитель. Денис (Дионисий) — принадлежащий Дионису. Евдокия (Авдотья) — доброславная. Дорофей — то же, что Фе(о)дор. Ефим (Евфимий) — благодушный. Ермолай — Гермесов народ. Ермил — Гермесова роща. Ерофей (Иерофей) — посвященный богу. Е(в)фросинья — радостная. Зиновий (Зенобий) — Зевсова жизнь. Илларион — веселый. Ипат(ий) — высокопоставленный. Ипполит — конями растерзанный (вспомните миф о Федре и Ипполите!). Карп — плод. Кузьма (Косьма) — украшение. Макар — счастливый. Меланъя — черная. Мирон — благоухающий. Митрофан — являющий мать (Фонвизин недаром дал это имя своему Недорослю!). Никифор — победоносец. Никанор (Никандр) — победный муж, Никодим — победный народ. Никон — просто «побеждающий». Панфил (Памфил) — всеми любимый. Панкрат(ий) — всевластный. Пантелей(мон) — всемилостивый. Парамон — устойчивый. Парфен(ий) — девственный (вспомните Парфенон, храм Афины-Девы). Пахом(ий) — толстоплечий. Пелагея — морская. Пимен — пастух. Платон — широкий. Прасковья (Параскева) — приготовление. Поликарп — многоплодный. Прокл — передовой в славе. Прокопай (Прокофий) — передовой в ударе, в бою. Прохор — передовой в хороводе. Родион — розоватый (Родос — Остров роз, рододендрон — розовое дерево). Севастъян — чтимый, державный (отсюда — город Севастополь). Софрон — здравомысленный. Спиридон — корзинщик. Тарас — беспокоящий. Тимофей — чтящий бога. Тихон — принадлежащий Тихе, богине счастья. Трифон — роскошный. Трофим — питомец (сравни: дис-трофия — недостаточность питания, гипер-трофия — буквально «перекорм»). Фаина — сияющая. Фе(о)дот, Фе(о)досий — опять-таки то же, что Феодор и Дорофей. Фекла — божья слава. Ферапонт — слуга. Филипп — это имя мы уже знаем. Фока — тюлень. Фотий — светлый (сравни: фото-графия — «свето-пись»). Харитон — принадлежащий Харитам, богиням радости.

И в заключение — несколько имен, так сильно искаженных в русском языке, что в них не сразу узнаешь греческий образец. От каких имен произошли такие фамилии, как Аксенов, Абросимов, Алферов, Антропов, Апраксин, Евсеев, Кирсанов, Нефедов, Куприянов, Перфильев, Сидоров, Фетисов, Филатов, Фофанов! Оказывается, что Абросим — это Амвросий, бессмертный; Аксен — Авксентий, растущий; Алфер — Елевферий, свободный; Антроп — Евтропий, хорошо воспитанный; Апракса — Евпраксия (посмотрите в словарь корней и переведите сами), Евсей — Евсевий, хорошо чтящий (бога); Кирсан — Хрисанф, золотой цветок; Нефед — Мефодий, путевой (тот же корень, что и в слове «метод», путь знания); Куприян — Киприан, родом с Кипра; Перфил — Порфирий, пурпурный, царский; Сидор — Исидор, дар богини Исиды Египетской; Фетис — Феоктист, божье создание; Филат — Феофилакт, богом хранимый; Фофан — Феофан, божье явление.

Если вы были внимательны, то вы удивились отсутствию одного имени, частого у нас и отлично знакомого грекам. Это имя Елена. Его носила та прекрасная царица, из-за которой началась Троянская война. Имя это — не греческое, а догреческое; греки толковали его на разные лады, но малоубедительно. Любопытно, что мифологических имен свободные греки обычно не носили, а вот своим рабам давали. У христиан имя Елена стало популярным оттого, что так звали мать императора Константина, сделавшего христианство государственной религией. Может быть, она попала в императрицы из вольноотпущенниц?

Да ты — чурбан, коли Афин не видывал;

Осел — коли, увидев, не пришел в восторг;

Верблюд — коли покинул их, не жалуясь.

Комедия
Сколько жителей должно быть в благоустроенном государстве? Вы скажете: «Странный вопрос!» А вот философ Платон отвечал на него вполне серьезно: лучший размер для государства — 5040 семейств. Почему? «Потому что этого достаточно, чтобы обороняться от врагов и помогать друзьям».

Цифру свою Платон обосновывал довольно сложно — например тем, что это число делится на все числа от 1 до 10. Но если мы посмотрим на родной город Платона, Афины, то увидим почти то же самое. В народном собрании для принятия важных решений должны были находиться 6 тысяч граждан; судебных заседателей в мирное время было тоже 6 тысяч; тяжеловооруженных воинов в военное время — тоже около 6 тысяч. А Платон считал, что только такие люди — взрослые отцы семейств, в мирное время правящие государством, а в военное выходящие на бой, — и заслуживают названия граждан.

Все греческие государства были очень маленькие. Одно из самых больших греческих государств — Афины с Аттикой — было меньше, чем одно из самых маленьких государств современной Европы — Люксембург. Территория государства — такая, чтобы ее можно было всю окинуть взглядом с городского холма; население — такое, чтобы можно было знать в лицо если не всех поголовно, то всех хоть сколько-нибудь заметных людей, — вот что нужно было древнему греку. Просторы нынешних великих держав ничего не говорили бы его уму и сердцу.

Таким государством грек и управлять хотел только собственноручно. Никаких депутатов — он доверяет только собственным глазам, ушам и здравому смыслу. Высшей властью в демократическом государстве было народное собрание — общая сходка, где каждый мог сам сказать, что он думает о государственных делах, мог убеждать и разубеждать других, мог ставить свои предложения на голосование, а народ принимал или отвергал их поднятием рук. В Афинах народное собрание сходилось раз в полторы недели на холме Пникс (название это приблизительно значит «толкучка, теснота»). На вершине этого холма до сих пор стоит трибуна, с которой говорили с народом афинские ораторы: белый каменный куб в рост человека и к нему с двух сторон — каменные лесенки со ступеньками по колено высотой. Здесь кричали подолгу: иногда, собравшись утром, расходились только вечером, когда в сумерках уже не разглядеть было поднятых рук.

В промежутках между народными собраниями дела вел совет: он готовил все вопросы для обсуждения на собраниях. Каждый закон начинался словами: «Совет и народ постановили...» В Афинах совет назывался «совет пятисот» и избирался на год. Он делился на десять «прятаний» по 50 человек, каждая притания заведовала делами в течение 36 дней — проверяла списки граждан, выслушивала отчеты, принимала доносы, делала распоряжения по текущим делам. Каждый день притания выбирала себе председателя, и он был как бы президентом всей Афинской республики, но сроком только на один день. Притания заседала ежедневно с утра до вечера, окруженная любознательным народом. А председатель с несколькими помощниками должен был бодрствовать и ночью — чтобы в здании совета на городской площади всю ночь горел огонь. «Неусыпное попечение о порядке» — эти слова греки понимали буквально.

Кроме совета был суд, и он тоже занимался политикой. Вспомним закон Солона — «кто видит обиду, может жаловаться в суд». Когда гражданин, глядя на поступки другого гражданина, видел в них ущерб для государства, он, если даже не был лично затронут, подавал в суд. Нельзя было привлекать к ответу только должностных лиц при исполнении обязанностей — архонта, полководца, члена совета; но кончался год его службы, и на каждого» налетал и все недовольные: полководца обвиняли в вялом ведении войны, архонта — в попустительстве неблагонадежным, члена совета — во взяточничестве или кумовстве. Каждый помнил: если он не заступится за государство, то никто другой этого не сделает. Обвиненные защищались изо всех сил: на некоторые заседания суда стекалось не меньше народу, чем в народное собрание. Судебных коллегий было несколько, и были они огромные, человек по пятьсот (это чтобы труднее было подкупить суд). И обвинитель, и обвиняемый говорили сами за себя, наемных ораторов не было. Наказаниями могли быть штраф, лишение гражданских прав, изгнание, смерть. Но если суд оправдывал обвиняемого подавляющим большинством голосов, то неудачливый обвинитель сам платил штраф — чтобы неповадно было.

Быть судебным заседателем, членом совета, членом любой коллегии должностных лиц (казначеем, контролером, надзирателем над рынком, надзирателем над портом и т. д.), членом управы своего квартала или своего села мог всякий гражданин, начиная с тридцати лет. Он подавал заявление, его вносили в списки, а по спискам делались выборы. Выборы не голосованием, а по жребию; нам это кажется странным, но греки видели в жребии волю самих богов. Жребиями были черные и белые бобы или камешки; для их перемешивания были настоящие машины, обломки которых сохранились. Только выборы военачальников и казначеев люди не доверяли богам и голосовали за них сами. А чтобы бедняк мог пользоваться этими правами не Меньше, чем богач, все должности были платные: за каждый день, потраченный на службу, человек получал два-три обола, дневной заработок среднего ремесленника. (Воин в походе получал в день чуть больше этого, офицер — вдвое больше рядового, а полководец — вдвое больше офицера; разница, как видим, невелика.)

Из 25 тысяч граждан Афин и Аттики около двух тысяч занимали каждый год выборные должности. Большинство этих дожностей нельзя было занимать дважды: «нужны были новые люди. Каждый свободный афинянин хоть раз в жизни да занимал какой-нибудь пост, а большинство — и не раз. Государственные дела бывали сложные, но афинские мужики, гончары, торговцы, плотники, моряки, медники, кожевники с ними справлялись. Помогал опыт и серьезное отношение к делу.

А кто этому удивлялся, тому рассказывали старую шутку. Некогда, как известно, Афина и Посейдон спорили, кому из них быть покровителем Аттики, и Афина победила. Раздосадованный Посейдон проклял афинян: «Пусть они теперь на своих собраниях принимают только дурацкие решения!» Афина, однако, заступилась за своим подопечных: «Но пусть эти решения всякий раз оборачиваются им на пользу».

Быт был прост: роскоши неоткуда было еще взяться. Ни на жилище, ни на одежду, ни на еду много не тратились. Дворцов в демократическом городе не было — были только глиняные дома и каменные храмы. Мраморные храмы высились над домами, беспорядочно теснившимися на кривых улицах. Улицы были такие узкие, что, выходя со двора, нужно было стукнуть в дверь, чтобы, распахнув ее, не зашибить прохожих. Строились дома из необожженного кирпича: их легко было сломать и легко восстановить. Такие стены даже не взламывались, а прокапывались: воры-взломщики назывались по-гречески «стенокопы».

Дома стояли спиной к улице и лицом во двор — как и сейчас на Востоке. На улицу выходили глухие стены или, в лучшем случае, открытые лавки или мастерские. По такой улице человек шел, как по коридору. Окон по сторонам не было: даже слова для обозначения окна не было в греческом языке. Лишь под крышами виднелись узкие форточки для освещения комнат.

Войдя с улицы в дверь, человек по узкому темному проходу попадал в солнечный открытый дворик, обнесенный колоннадой. Здесь стоял алтарь Зевсу Домашнему, здесь проходила вся дневная хозяйственная суетня. С двух сторон к дворику примыкали две главные комнаты дома — большая мужская и поменьше женская. Это разделение было твердым. В мужской комнате стоял домашний очаг, здесь обедали; в женской стояли прялки и ткацкие станки, здесь работали. Маленькие каморки по сторонам служили для кухни, бани, чуланов, кладовок; низенький второй этаж, похожий на чердак под черепичной крышей, занимали спальни.

Мебели, на наш взгляд, было удивительно мало. Столы были маленькие, переносные, для каждого отдельный. За работой сидели на маленьких стульях или табуретах, ели и спали на «ложах» — деревянных скамьях с изголовьями, покрытых толстыми шерстяными покрывалами; подушки были, но тюфяки подкладывать стали лишь позднее. Шкафов не было — вместо них для одежды и утвари стояли сундуки, а для съестных припасов в кладовой — глиняные кадки. Что нужно было иметь под рукой, развешивали на стенах. Стены были голые, штукатуреные; когда их начали расписывать узорами, это казалось отчаянной роскошью.

Одежда была так проста, что в Греции, по существу, не было портных: все делалось дома. И мужская, и женская одежда состояла только из двух частей, рубахи и плаща: «хитона» (у женщин — «пеплоса») и «гиматия». Хитон был без рукавов, на плечах он сшивался или даже только скреплялся, а на талии подпоясывался; гиматий накидывали сверху, свободно драпируясь по вкусу и моде. Пуговиц еще не изобрели — были только пряжки. В дорогу надевали широкополую шляпу и подвязывали подошвы — сандалии.

Днем обычно дома хозяйничали только женщины; мужчины работали в мастерских, торговали на рынке, бегали по делам или просто прохаживались по улицам и площадям, разузнавая, нет ли новостей. Когда хотели сказать: «Перед полуднем», говорили: «Когда площадь полна народа». В полуденный зной заходили домой перекусить, а под вечер собирались к обеду. Обеды были не семейные, а дружеские: собирались в гости, приносили складчину в корзинках или сообща нанимали повара. Хозяйка с дочерьми если и выходила, то лишь к началу угощения и ненадолго.

Греческий стол показался бы нам бедным и невкусным. Мясо подавали лишь по праздничным случаям, когда приносились жертвы. Обычно ели рыбу, овощи и плоды (особенно маслины и фиги) и, конечно, хлеб, все остальное считалось лишь «приварком» к хлебу. Масло было только растительное, а не сливочное; сыр был мягок и похож на творог. Тыквы и огурцы были новинкой; орехи, которые будут названы «грецкими», были еще привозным лакомством; ни рис с гречихой, ни дыня с арбузом, ни персик с абрикосом, ни лимон с апельсином еще не пришли из Азии, ни помидор с картофелем — из Америки. Вместо сахара был мед. Для питья не было ни чая, ни кофе, ни какао, ни даже пива. Пили только вино. Но это не было пьянство: вино смешивали с водой так, чтобы воды было больше (часто — вдвое), чем вина. По существу, это было лишь средство обеззаразить нездоровую воду греческих колодцев.

Для угощения сдвигали обычно три больших ложа, а с четвертой стороны рабы подносили столики с едой. Была поговорка: «Застольников должно быть не меньше числа Харит и не больше числа Муз» (от трех до девяти, иначе будет тесно). Ни ложек, ни вилок не было, ели руками, объедки бросали на пол. Перед тем как переходить к вину, умывали руки, надевали венки и делали возлияния богам; а затем у молодых людей начинался самый веселый разгул, а у пожилых — самые интересные беседы. Несколько сочинений лучших греческих прозаиков называются «Пир» и написаны в форме ученой застольной беседы; а греческим словом «симпозий» (которое и означает «пир» или даже «попойку») в наши дни называются небольшие научные конференции.

Спать ложились обычно рано, но в застолье засиживались и до полуночи. Свечей не было, но глиняные масляные лампы (часто с несколькими фитилями) давали достаточно света. Расходясь по темным немощеным улицам, освещали себе дорогу факелами: об уличном освещении никто еще не помышлял.

Мы сказали, что на пирах греки развлекались не только вином, но и ученым разговором. О чем? Это смотря кто пировал. Платон описал пир с участием Сократа и с разговором о том, что есть истинная любовь; и это — одно из самых знаменитых сочинений Платона. А какие темы обсуждали люди ученые и просвещенные, но все же не такие мудрые, когда они отдыхали за вином, пересказал нам поздний писатель Плутарх. В его книге «Застольные беседы» пересказано 95 таких разговоров. Вот темы некоторых из них — почти подряд по ее оглавлению:

Уместно ли на пиру рассуждать о философии?

Должен ли хозяин задавать тему для разговора или пусть ее выбирают гости?

Почему старикам вкуснее неразбавленное вино?

Почему старикам легче читать издали?

Почему пресная вода для старика лучше, чем морская?

Почему под осень люди обжорливей?

Что появилось раньше, курица или яйцо?

Почему у овцы, покусанной волком, мясо вкуснее, а шерсть хуже?

Что лучше за столом, давать ли каждому его часть или брать с общего блюда?

Почему женщины пьянеют мало, а старики сильно?

Почему полупьяные хуже держатся на ногах, чем вовсе пьяные?

Почему пьют три чаши или пять чаш, но никогда не четыре?

Почему мясо быстрее портится на лунному свету, чем на солнечном?

Какая пища легче для желудка, смешанная или одинаковая?

Почему считается, что спящих молния не поражает?

Почему иудеи не едят свинины: почитают они свинью или презирают?

Почему нам приятно смотреть на актеров, изображающих гнев и страдание, и неприятно на тех, кто действительно гневается или страдает?

Почему у фигового дерева сок горький, а плод вкусный?

Почему Гомер называет соль «божественной»?

Почему голод от питья слабеет, а жажда от еды усиливается?

Почему, чтобы вода была холодной, в нее бросают камешки?

Почему жертвенное мясо, повисев на фиговом дереве, становится мягче?

Почему у Гомера для всех жидкостей есть эпитеты, а для масла нет?

Почему вино в сосуде лучше брать из середины, мед снизу, а масло сверху?

Если человека позовут с пира на пир, то принимать приглашение или нет?

О днях рождения знаменитых людей.

Почему Платон сказал, что бог всегда занимается геометрией?

Почему ночью звуки слышнее, чем днем?

Почему плавающие по Нилу черпают из него воду не днем, а ночью?

Могут ли появиться новые, еще неизвестные болезни и почему?

Почему в осеннее время сны снятся несбывчивые?

Почему буква А в азбуке первая?

Почему лунные затмения чаще солнечных?

Что общего у поэзии с пляской?

Четное число звезд на небе или нечетное?

От грозных и огромных пифов

До тонких, выточенных скифов,

Амфоры, лекифы, фиалы,

Арибаллы и самый малый

Киликий, все — живое чудо:

В чертах разбитого сосуда,

Загадку смерти разреша,

Таятся некая душа!

В. Брюсов, «Эгейские вазы»
Почти во всех книгах по античной культуре (в том числе и в этой) вы найдете иллюстрации, переснятые с греческих ваз. В каждом музее, где есть такие вазы, они бережно хранятся и выставляются на почетных местах. Под ними написаны красивые и непонятные слова: «кратер», «ойнохоя», «килик»... Нам кажется, что это вещи, которые делались только для красоты, как нынешние вазы. Но это не так. Перед нами — бытовая утварь, античный ширпотреб. Лишь немногие из этих сосудов были только украшением — например приношениями богам. Остальные служили своему хозяйственному назначению: иные в застолье, иные в кладовой. И даже не в богатых домах, а в домах среднего достатка. В богатых предпочитали сосуды металлические — они не бились. Но металл был дорог, дерева в Греции мало, а хорошей глины — много, особенно в Аттике, где изготовлялись самые лучшие вазы. Так в глиняных домах люди жили с глиняной посудой.

Очертания греческих ваз. В верхнем ряду — три кратера, амфора и гидрия-ведро. В нижнем ряду — пузатая пелика, кувшин-ойнохоя, блюдце-килик, маленький лекиф, кубок-канфар, черпак-киаф и чашка-скиф

Красивые названия этих сосудов переводятся на русский язык очень легко. Пифос (пиф) — это глиняная бочка для хранения припасов; она была почти шарообразная (чтобы больше вместилось) и очень большая, именно в такой бочке жил нищий мудрец Диоген. Амфора — это бочонок поменьше и с ручками: не для хранения, а для перевозки и переноски вина и масла. Он строен, как человек; «устье», «шейка», «плечи», «тулово», «ножка» — называют археологи его части. Гидрия с тремя ручками — это ведро, в нем женщины на головах носили воду из колодца или родника в дом. Колоколообразный кратер — смеситель, в нем смешивали вино с водой по уже знакомому нам трезвому греческому обычаю. Жерло вулкана называется «кратер» за сходство с широким раструбом именно этого сосуда. Ойнохоя — кувшин с тремя устьицами, чтобы можно было наливать вино одновременно в три чаши. Киаф — черпак на длинной ручке, но он обычно делался не глиняный, а бронзовый, чтобы не разбивался в пьяных руках. Пили налитое вино чаще всего из блюдец, реже — из чашек или из кубков. Блюдце на ножке называлось «килик» («киликий» у Брюсова значит «маленький килик»). Чашка без ручки называлась «фиал» (отсюда нынешнее слово «пиала»); чашка с ручкой — «скиф»; кубок со вскинутыми, как крылья, фигурными ручками — «канфар» (жук); кубок, имеющий форму звериной морды, — «ритон». Это все — сосуды для пищи и питья. А для душистого масла, которым натирали тело, были другие, как наши флаконы: стройные лекифы в виде маленьких амфор и пузатые арибаллы в виде маленьких пифосов.

Все сосуды расписывались черным лаком по красно-рыжей обожженной глине. Более старая манера росписи была чернофигурная, более новая — краснофигурная. При черно-фигурной фон оставался красным, фигуры покрывались черным, а по черному процарапывались светлые линии складок одежды и черт лица. При краснофигурной росписи, наоборот, фон заливался черным, а фигуры оставлялись красными, и на них наносились черные линии, складок и прочие подробности. Это было и красивее и практичнее. Красивее, потому что по светлому можно было выписать больше мелочей: например, чернофигурные головы можно было изобразить лишь силуэтом в профиль, а краснофигурные — также и в фас. Практичнее, потому что когда весь фон черный, то больше поверхности покрыто водонепроницаемым лаком и сосуд лучше держит жидкость.

У амфор, кратеров, ойнохой расписывались бока, у блюдец-киликов — круглые донца. Вписать живое изображение в крут так, чтобы оно его заполняло равномерно и симметрично, очень нелегко. Греки умели это делать замечательно. Темой росписей были главным образом мифологические сцены (особенно в чернофигурную эпоху: поединки героев очень выразительны в черном профиле). Потом появились и сцены из комедий, и бытовые изображения — шествие, состязание, хоровод, школа, рынок, мастерская литейщика, — и, конечно, зарисовки застолий: расписывая килик, мастер с удовольствием изображал на нем веселых остробородых мужчин, которые, угловато раскинувшись на ложах, подносят к губам точно такие же килики. При фигурах надписывались имена, а иногда и реплики. Знаменитая ваза в петербургском Эрмитаже изображает мужчину, юношу и мальчика, показывающих взглядами и жестами на ласточку в небе и переговаривающихся надписями: «Смотри, ласточка!» — «Клянусь Гераклом, правда!» — «Скоро весна!»

А пословицы «Не боги горшки обжигают» у греков тем не менее почему-то не было.

Мы сказали: среди глиняных домов высились мраморные храмы. Но храмы не всегда были мраморные — сперва они были деревянные. Что такое храм? Дом бога. Как построить дом? Подвести фундамент, сложить четыре бревенчатые стены, перекрыть их крест-накрест несколькими деревянными балками и водрузить сверху двускатную крышу — вот и все. Впрочем, нет, не все: храмы строились на возвышенных местах, открытых непогоде, стены могли отсыреть, надо было их прикрыть. Для этого двускатную крышу делали пошире, чтобы она лежала на здании, как широкополая шляпа, а края ее подпирали деревянными столбами, и столбы эти вереницей окружали здание со всех сторон.

Так и образовались три яруса греческого храма: фундамент, колоннада и карниз с крышей. Ничего, что нельзя было бы сработать из прямых бревен, здесь не было: ни арок, ни куполов. Вы можете сложить модель храма из спичек, и она будет стоять. Лишь потом, когда греки стали жить богаче, они начали возводить эти части храма уже не из дерева, а из камня: сперва из известняка, потом из мрамора.

Фундамент храма был ступенчатым — обычно в три большие ступени. Это была как бы лестница, чтобы бог входил в свой дом. Ступени были впору только богу: человеку они иногда приходились выше колена. Тогда в них вырубали узкие лесенки со ступеньками пониже.

Колоннада была самой заметной частью храма. Колонны несли крышу; всем своим видом они должны были показывать: нам тяжело, но мы побеждаем эту тяжесть! Показывали они это по-разному: в одних храмах колонны были мужественные — дорические, в других женственные — ионические. Дорические колонны были широкие и крепкие, посредине чуть утолщенные, как напрягшийся мускул. Основанием они врастали прямо в фундамент, вершиной упирались почти прямо в карниз — прокладкой. служила лишь небольшая каменная подушка. Ионические колонны были тоньше и стройней. Внизу у них был постамент из двух мраморных валиков, вверху каменная подушка загибалась двумя завитками; и то и другое как бы упруго сопротивлялось тяжести крыши.


Три типа греческих колонн — три «ордера», как говорят архитекторы: дорический, ионический и коринфский, о котором будет речь дальше. Все масштабы — в «мерках», радиусах колонны. Над дорической колонной — триглифы и метопы, над ионической — сплошной фриз

Карниз над колоннадами был трехполосный. Сверху и снизу лежали крепкие мраморные балки, а между ними шел фриз — вереница выпуклых рельефных изображений вокруг всего храма. В изящных ионических храмах фриз был сплошным многофигурным поясом, в суровых дорических — цепью отдельных картин — «метоп», разделяемых прямоугольными плитами — «триглифами», с тремя желобками каждая. Когда-то на этих местах торчали концы поперечных балок деревянного перекрытия: триглифы были каменным напоминанием о них. Метопы были хороши для изображений боевых единоборств, сплошные фризы — для мирных шествий, как в Парфеноне.

На карниз опиралась двускатная крыша. Над входом и над противоположной от входа стеной она образовывала пустой треугольник. Его замуровывали и украшали скульптурами. Это был фронтон. Скульптуры надо было располагать так, чтобы они вписались в треугольник. Это было интересной задачей для скульптора. Например, изображалась сцена сражения. Тогда посредине, в самом высоком месте фронтона, вставала фигура бога, решающего исход сражения; с двух сторон от него шли друг на друга, ростом поменьше, бойцы со щитами и копьями; дальше, пригнувшись под скатами, стреляли с колен двое лучников; а затем, упав на локоть и вытянув ноги в нижний угол фронтона, лежали раненые и умирающие. Так же симметричны были и фронтоны Парфенона.

Три ступени фундамента; три части колонны — база, ствол и вершина («капитель»); три яруса карниза — нижний брус («архитрав»), фриз и собственно карниз, — размеры этих частей были строго согласованы друг с другом. Как в городе, так и в постройке всем правил закон, всему диктовавший свою меру. Единицей этой меры был радиус колонны, половина ее толщины: зная ее, можно было до мелочей восстановить размеры всего храма. Высота дорической колонны — 16 радиусов, ионической — 18 радиусов. Промежуток между дорическими колоннами — 3 радиуса, между ионическими — 5 радиусов. Высота ионической базы — 1 радиус, капители — треть радиуса, высота архитрава, фриза и карниза — по полтора радиуса. И так далее, вплоть до желобков дорических триглифов и завитков ионических капителей. Таков был канон, правило — царство разума; а затем начиналась воля строителя, отступления от правил — царство вкуса.

Храмы были невелики, но величественны. Белые на фоне зеленых рощ и синего неба, они стояли не как жилища, а как скульптурные памятники. Народ собирался не в них, а перед ними и любовался ими не изнутри, а снаружи. Внутрь входили только жрецы и молящиеся. Как глиняные дома, так и мраморные храмы были лишь временным приютом для греков. А жизнь их, шумная и деятельная, текла на улицах и площадях, под открытым небом.

Храмам нужны были скульптуры: большие статуи богов для внутренних помещений, статуи поменьше — для фронтонов, барельефы — для фризов. Людям тоже нужны были скульптуры: победителям на больших состязаниях ставили статуи прижизненно, а простым людям посмертно — украшали барельефами могилы. Но не думайте, что эти изображения людей были портретные. «Слишком много чести!» — сказал бы грек. Статуя в честь олимпийского победителя изображала идеального атлета — не такого, каким был победитель, а такого, каким он хотел бы быть. А могильный барельеф изображал просто человека: мужчину при оружии, женщину за хозяйством, ребенка с игрушкой, — чтобы люди, глядя на памятник смерти, лучше оценили простые радости жизни.

В скульптуре, как и в зодчестве, тоже царствовал закон: мера — превыше всего. Все пропорции человеческого тела были рассчитаны до мелочей; их и сейчас твердо помнят те, кто учатся рисовать. Кисть руки составляет одну десятую часть роста, голова — одну восьмую, ступня — одну шестую, голова с шеей — тоже одну шестую, рука по локоть — одну четвертую. Лоб, нос и рот с подбородком равны по высоте; от темени до глаз — столько же, сколько от глаз до конца подбородка. Расстояния от темени до пупка и от пупка до пят относятся так же, как расстояние от пупка до пят к полному росту (приблизительно как 38:62; это называлось «золотое сечение»). И опять-таки это было еще не все: за царством разума начиналось царство вкуса, и, разобрав человеческую фигуру, скульптор вновь собирал ее в неповторимое единство поворотов, движений и складок. Греческие статуи не спутать с римскими. У римских статуй вся сила в лице, а тело — лишь подставка под ним; когда римлянам нужно было менять статуи своих императоров, они порой снимали статуе голову и приставляли новую. С греческой статуей этого сделать невозможно: здесь на выражение лица откликается каждая подробность в теле, то смягчая, то усиливая его напряжение.

Статуи людей лучше всего делал аргосец Поликлет, статуи богов — афинянин Фидий. Фидию принадлежали две самые знаменитые греческие скульптуры — «Афина-Дева» в Парфеноне и «Зевс на престоле» в Олимпии. Фидий был другом Перикла, он руководил всем, что строилось на Акрополе. Когда враги Перикла захотели его свалить, они нанесли свой первый удар по Фидию. Фидия обвинили в том, что на щите Афины, где была изображена борьба греков с амазонками, он придал двум фигурам портретные черты: свои и Перикла. Все негодовали: портрет — это уже было самомнение, но портрет на статуе Афины — это было вдобавок оскорблением божества. Был суд. Фидий сказал: «У того, кого вы называете Периклом, пол-лица заслонено древком занесенного копья — о каком же сходстве можно здесь судить? А тот, кого вы здесь называете Фидием, изображен лысым, неуклюжим стариком — разве стал бы я себя так изображать?» Это показалось убедительным — Фидия оправдали.

Поликлету не приходилось быть под таким опасным обвинением, но и ему, не стесняясь, мешали работать. Однажды государственная комиссия заказала ему статую и все время давала советы, что и как должно быть в ней изображено. Поликлет стал делать одновременно две статуи: одну он никому не показывал и делал по своему усмотрению, другую держал на виду и покорно вносил в нее все требуемые поправки. Когда настал срок, он представил комиссии обе статуи на выбор. Комиссия сказала: «Первая статуя прекрасна, а вторая ужасна!» — «Так знайте же, — ответил Поликлет, — первую сделал я, а вторую сделали вы».

Прошло пятьдесят, сто лет и почета скульпторам стало больше. За ними ухаживали, их прославляли, их произведениями дорожили. У скульптора Праксителя была подруга Фрина, первая красавица Греции; ей хотелось иметь скульптуру Праксителя, но непременно самую лучшую; а Пракситель никак не хотел признаться, какая из них лучшая, и говорил: «Все хороши!» Однажды он ужинал у Фрины, как вдруг вбежал раб и крикнул: «В твоей мастерской пожар!» Пракситель вскочил: «Если погибнет мой „Эрот“, то и я погиб!» — «Успокойся, — сказала Фрина, — никакого пожара нет, а ты подари мне, пожалуйста, вот этого самого „Эрота“!»

И когда над всем миром стал властвовать Александр Македонский, то в похвалу ему говорили: он позволяет писать себя только Апеллесу, а ваять себя только Лисиппу — лучшему художнику и лучшему скульптору этой поры. Времена изменились, и портреты уже не казались ни знаком тщеславия, ни оскорблением богов.

Если попытаться перечислить самые знаменитые скульптуры тех скульпторов, о которых шла речь, то, пожалуй, это будут: «Тираноубийцы» Крития и Несиота, «Дискобол» Мирона, «Дорифор» Поликлета, «Афродита Книдская» Праксителя, «Апоксиомен» Лисиппа и «Лаокоон» Агесандра.

Ни одна из этих статуй не дошла до нас — и все же мы их знаем. Дело в том, что сохранились их копии, подчас довольно многочисленные: богатые люди любили украшать свои дома и дворы копиями знаменитых скульптур. Представьте себе, что Третьяковская галерея погибла, а репродукции и копии с ее картин сохранились, — вот так и здесь. По древним копиям мы судим о древних оригиналах, не забывая, конечно, что копия всегда хуже оригинала и часто бывает неточна. Иногда голова статуи лучше сохранилась в одной копии, а туловище — в другой; тогда ученые делают гипсовые слепки этой головы и этого туловища, совмещают их и изучают получившуюся реконструкцию.

Древнейшие статуи были простые и прямые. Они стояли навытяжку, руки по швам, глядя прямо перед собой, как солдат перед фотографом. Мужские статуи были нагие, женские — одетые: на первых скульпторы учились точно передавать анатомию тела, на вторых — складки драпировок. А шесть статуй, которые мы перечислили, — это как бы шесть ступеней, по которым восходили скульпторы к передаче гибкости и подвижности живого тела.

Двойная статуя в честь тираноубийц Гармодия и Аристогитона была поставлена после свержения тирании в Афинах. Ксеркс, захватив Афины, снял ее и увез в Персию. Когда персов прогнали, поставили новую, она и сохранилась в копиях: Аристогитон протягивает ножны, Гармодий выхватывает из них меч. Греки привыкли, что их однофигурные статуи симметричны: правая сторона фигуры точь-в-точь как левая. И первую свою двухфигурную статую они сделали так же симметрично: в центре оба героя вынесли вперед руки и выдвинули ноги, по краям — отвели их назад. Получилось очень цельно и величественно. Вспомните хорошо знакомую вам статую В. Мухиной «Рабочий и колхозница»: в ней две фигуры объединены точно такой же позой.

«Дискобол» был знаменит тем, что это была первая и удивительно смелая попытка неподвижной статуей передать движение. Для этого скульптор Мирон выбрал неуловимый момент между двумя движениями: атлет только что до предела раскачал свое тело в замахе и вот-вот рванется в посылающий толчок. Главным для скульптора было преодолеть привычку к симметричным фигурам, и он ее преодолел: никакой симметрии в статуе нет. Но он не преодолел другой привычки: его «Дискобол» рассчитан только на взгляд спереди, как картина; обходить его кругом неинтересно. Искания продолжались.

«Дорифор» («Копьеносец») Поликлета — это статуя, которую скульптор сделал как иллюстрацию к своему сочинению «Канон» («Мера»). Здесь он рассчитывал те самые пропорции человеческого тела, которые должен соблюдать художник: какую долю тела составляет ступня, голова и так далее. Голова здесь укладывается в росте еще не восемь, а только семь раз: фигура сложена плотнее и крепче. Но главным у Поликлета было открытие перекрестной неравномерности движения тела: если из двух ног сильнее напряжена левая, то из двух рук — правая, и наоборот. (Вспомните: маршируя, вы делаете одновременно шаг левой ногой и взмах правой рукой, а потом наоборот.) Дорифор напряжен именно так: опирается он на правую ногу, а копье держит в левой руке. От этого все его тело приобретает естественную легкость и гибкость, «Дорифора» можно обойти и видеть: он не позирует, он живет.

«Афродита Книдская» стала каноном женской красоты, как «Дорифор» — мужской. Это была первая нагая женская статуя — до тех пор делались только одетые. Чтобы это не слишком поражало, Пракситель изобразил богиню как бы после купания: у ног ее — сосуд для воды, в руке — покрывало. Все равно это было непривычно; говорили, что статую Афродиты заказывали Праксителю жители острова Коса, он сделал две нагую и одетую; «заказчики поколебались и все-таки взяли одетую, а соседи их и соперники, жители Книда, отважились взять нагую, и это прославило их город; со всей Греции любители прекрасного ездили в Книд только затем, чтобы посмотреть на Афродиту Праксителя.

Красивое слово «Апоксиомен» означает всего лишь «обскребающийся»: юноша, полукруглым скребком счищающий с себя масло и песок после упражнений в борьбе. Это такой же атлет, как у Поликлета, но пропорции его стройнее, а поза свободнее: голова его укладывается в росте восемь раз, и стоит он настолько непринужденно, не обращая внимания на зрителя, что если «Дорифора» можно было обойти вокруг, то «Апоксиомена» нужно обойти вокруг — иначе ни с какой отдельной точки зрения полного впечатления от него не получишь. Именно этого и добивался Лисипп. Когда его спрашивали, как у него это получается, он отвечал: «Когда я начинал учиться, я спросил учителя, какому из мастеров подражать; и он мне ответил: „Природе“. Для Лисиппа „Апоксиомен“ был лишь одной из полутора тысяч сделанных им статуй, но потомкам он полюбился больше всех. Из Греции его увезли в Рим, там он стоял на площади, а когда один император вздумал перенести его к себе во дворец, то народ поднял такой ропот, что пришлось вернуть статую обратно.

«Лаокоон» словно переносит нас в другой мир. До сих пор перед нами были цветущие мужчины, здесь — старик и дети; до сих пор был величавый покой, здесь — мучительная борьба. Это вкусы новой эпохи, после Александра Македонского, когда искусство уже смелее играло с земными страстями. Лаокоон был жрец, предостерегший троянцев, что город их может пасть от деревянного коня; за это Посейдон выслал из моря двух змей, и они задушили Лаокоона и двух его сыновей. Мы видим: один уже изнемог, другой еще только что схвачен, а между их опутанными телами — торс отца, который выгнулся в последнем напряжении, набравши воздуха и задержавши выдох: перед нами такое же мгновение неподвижности между двумя сильными движениями, как в «Дискоболе» Мирона. Статую эту раскопали в начале XVI в., и великий Микельанджело твердо сказал, что это лучшая статуя в мире.

В этот список шедевров могли бы войти еще две статуи. Одна — это статуя Зевса в Олимпии работы Фидия; вся античность единодушно считала ее чудом света, но до нас она не дошла даже в копиях: она была огромная, деревянная, с облицовкой из золота и слоновой кости, и копированию не поддавалась. Другая — это Гермес с младенцем Дионисом на руках работы Праксителя; это единственная статуя великого мастера, дошедшая до нас в подлиннике, и ученые сверяются с ней, чтобы по поздним копиям других статуй представить себе оригиналы, но в древности она никакой особенной известностью не пользовалась.

И еще две статуи неизвестных мастеров следует здесь хотя бы назвать: Аполлона Бельведерского и Венеру Милосскую (правильнее — Афродиту Мелосскую). Первая изображает бога, только что поразившего змея Пифона:

Лук звенит, стрела трепещет,И, клубясь, издох Пифон, И твой лик победой блещет,Бельведерский Аполлон!(А. С. Пушкин)
Вторая — статуя с отбитыми руками, которых не реставрируют, потому что любая реставрация помешает видеть изгиб тела богини:

Так, вся дыша пафосской страстью,Вся млея пеною морской И все победно и вея властью,Ты смотришь в вечность пред собой.(А. А. Фет)
XVIII век преклонялся перед Аполлоном Бельведерским, XIX век — перед Венерой Милосской; сейчас восторг перед ними уменьшился, но из уважения к отцам и дедам не упомянуть о них нельзя.

Праксителя спросили: «Какие твои статуи больше тебе нравятся?» Он ответил: «Те, которые расписывал художник Никий».

Мы привыкли к белым статуям в наших музеях и забываем, что у греков статуи были раскрашены: открытые части тела в телесный цвет, одежда — в красный и синий, оружие — в золотой. Глаза мраморных статуй кажутся нам слепыми именно потому, что зрачки у них не вырезывались, а писались по мрамору краскою. Храмы тоже не были целиком белые: фриз и фронтоны раскрашивались, обычно в синий цвет, и на этом фоне, как живые, выступали статуи и барельефы.

Греки любили яркость. Неудивительно, что они любили и живопись. Но греческую живопись мы знаем гораздо хуже, чем греческую скульптуру: картины сохраняются труднее, чем статуи. «Древнюю архитектуру мы знаем по развалинам, скульптуру по копиям, живопись по описаниям», — сказал один ученый. Поэтому нам больше приходится принимать на веру то, что рассказывали греки о своих знаменитых художниках.

С чего началась живопись? С любовного свидания. Одной девушке было жалко расставаться со своим возлюбленным, и она сделала вот что: поставила его так, чтобы луна отбрасывала на стену его тень, и обвела эту тень углем. Юноша ушел, а тень осталась. Эта первая в мире картина будто бы долго хранилась в одном из коринфских храмов.

Потом началось совершенствование. Греки точно сообщали, какой художник первым начал отличать мужские профили от женских; какой — рисовать головы повернутыми и вскинутыми; какой — изображать говорящих с открытым ртом какой — класть тени, чтобы фигуры казались выпуклыми. Эти картины, наверное, нужно представлять себе по образцу рисунков на вазах; все в профиль, все застывшие в простых и сразу понятных позах, задние фигуры не меньше передних, а выше их, так что картина кажется не окном в глубокое пространство, а стеной, покрытой многофигурным ковром. Таковы были знаменитые картины художника Полигнота на афинской городской площади: «Взятие Трои» и «Битва при Марафоне», каждая в целую стену.

Греки рисовали, как рисуют дети: сперва чертили контур, потом его закрашивали. Красок поначалу было только четыре: белая, желтая, красная, черная. Лучшую белую делали из известняка с острова Мелоса (отсюда наше слово «мел»), лучшую желтую — из аттической глины, красную привозили с Черного моря, а для черной пережигали виноградные косточки или даже слоновую кость. Современные художники чаще всего пишут масляными красками на холсте; в Греции этого не было. Когда расписывали стены по сырой штукатурке, то разводили краски прямо водой, они всасывались и засыхали; потом такой способ стали называть «фреска». А когда писали на деревянных досках, то приготавливали краски не на масле, а на яичном желтке (этот способ потом назывался «темпера», так работали средневековые иконописцы) или на растопленном воске (этот способ потом вышел из употребления, и секреты его утрачены).

Труднее всего было изобразить две вещи: красоту и выражение лица. Когда Гомеру нужно было описать Елену, взошедшую на троянскую стену, он не стал говорить, как она была прекрасна, — он сказал: «Старцы троянские посмотрели на нее и молвили: „Да, за такую красоту не жаль вести такую войну!“ У художников такого выхода не было. Один живописец в отчаянии попробовал написать Елену золотыми красками — ему сказали: „Ты не сумел сделать Елену красивой и сделал ее нарядной“.

Другой живописец должен был изобразить пир двенадцати богов. Картина осталась недоконченной: художник начал писать лица младших богов, истратил на них все свои способности, и на Зевса у него не хватило сил.

Третий живописец, встретившись с такой же трудностью, справился с ней умнее. Он писал «Жертвоприношение Ифигении» — как перед походом на Трою царь Агамемнон по воле богов отдает на смерть свою родную дочь. Девушку несут к алтарю герои Одиссей и Диомед, на их лицах — скорбь; у алтаря стоит с ножом жрец Калхант, на его лице — еще более тяжкая скорбь; Ифигения простирает к небу руки — скорбь на ее лице почти неописуема; а лицо отца, самого Агамемнона, художник даже не пытался изобразить и окутал ему голову плащом. Эта изобретательность его прославила.

Самыми знаменитыми в живописи были две пары соперников: в V веке Зевксис и Паррасий, в IV веке Апеллес и Протоген.

Зевксис с Паррасием поспорили, кто лучше напишет картину. Собрался народ, вышли двое соперников, у каждого в руках картина под покрывалом. Зевксис отдернул покрывало — на картине была виноградная гроздь, такая похожая, что птицы слетелись ее клевать. Народ рукоплескал. «Теперь ты отдерни покрывало!» — сказал Зевксис Паррасию. «Не могу, — ответил Паррасий, — оно-то у меня и нарисовано». Зевксис склонил голову. «Ты победил! — сказал он. — Я обманул глаз птиц, а ты обманул глаз живописца».

Зевксис недаром выбрал предметом для своей картины виноградную гроздь: это он умел изображать как никто. Однажды он написал мальчика с гроздью в руках, и опять птицы слетались и клевали ягоды, а народ рукоплескал. Недоволен был только сам Зевксис. Он говорил: «Значит, я плохо написал мальчика: если бы мальчик был так же хорош, птицы боялись бы подлетать к ягодам».

У Апеллеса с Протогеном состязание было необычное. Однажды Апеллес пришел к Протогену и не застал его дома. Он взял кисть, набрал желтой краски и провел по его стене тонкую-тонкую черту. Вернувшийся Протоген воскликнул: «Только Апеллес мог писать так тонко!» — схватил кисть и провел поверх Апеллесоврй черты еще более тонкую свою, красную. На другой день опять пришел Апеллес, увидел эту черту в черте и вписал в них еще одну, черную, самую тонкую, и Протоген признал себя побежденным. Кусок стены, где состязались два художника, потом вырезали и бережно хранили. В галерее римского императора Августа среди многофигурных мифологических картин этот белый квадрат с тремя цветными линиями казался совсем пустым — и оттого вызывал особенный восторг.

Когда Апеллеса спрашивали, кто пишет лучше, он или Протоген, Апеллес отвечал: «Владеем кистью мы одинаково, но класть кисть вовремя лучше умею я». Это значило, что слишком долгая работа над картиной бывает и вредна: картина становится как бы вымученной. Но это не значило, что труд художника не нужен: он нужен, и повседневно. Правилом Апеллеса было: «ни дня без черты!» Потом писатели перетолковали это и для себя: «ни дня без строчки!»

Как когда-то над По лик летом, так и над Апеллесом иногда стояло не очень понимающее начальство. Однажды Александр Македонский посмотрел на свой конный портрет и стал критиковать его вкривь и вкось. А конь Александра посмотрел на нарисованного коня, потянулся к нему и заржал. «Видишь, царь, — сказал Апеллес, — конь твой разбирается в живописи лучше, чем ты».

А другой случай того же рода перескажем лучше словами Пушкина:

Картину раз высматривал сапожник И в обуви ошибку указал. Взяв тотчас кисть, исправился художник. Вот, подбочась, сапожник продолжал: «Мне кажется, лицо немного криво... А эта грудь не слишком ли нага?..» Тут Апеллес прервал нетерпеливо: «Суди, дружок, не свыше сапога!»
Все эти мраморные храмы, украшенные скульптурами знаменитых ваятелей и картинами знаменитых живописцев, были построены не затем, чтобы стоять понапрасну. К ним сходились люди, чтобы чтить богов праздниками.

Помните: жители города Тарента хвастались, что у них праздников больше, чем дней в году? Афиняне были скромнее: у них в году было около 50 праздников, и занимали они в общей сложности около 100 дней. Вы скажете, что и это много? Но подумайте о трех вещах. Во-первых, у греков не было еженедельных выходных, как у нас по воскресеньям, — так что праздники были просто возможностью отдохнуть. Во-вторых, у греков бедняки почти не ели мясного, а На праздниках приносились жертвы, и жертвенное мясо Шло на угощение, — так что это было возможностью подкормиться за государственный счет. А в-третьих, и в-главных, гражданам хотелось собраться вместе, и если город их процветал, то поблагодарить богов, а если бедствовал, то попросить у них помощи. На праздниках они были не зрителями, а участниками: все представления, даже театральные и хоровые, были, по-современному выражаясь, самодеятельными. Зрителями считались боги. а Три праздника были главными в афинском году: во-первых, Панафинеи в честь Афины; во-вторых, Анфестерии и Дионисии в честь Диониса; в-третьих, Элевсинии в честь Деметры.

Панафинеи справлялись в июле, тотчас после жатвы. Это был праздник шествий и состязаний. Шествие шло поблагодарить Афину за удачный год и окутать ее статую новым покрывалом, которое целый год ткали избранные по жребию афинские девушки. Это то самое шествие, которое изображено на фризе Парфенона. А состязания были такие же, как в Олимпии и на других играх: бег, скачки, борьба, прыжки, метание копья и диска. Победители получали большие амфоры с маслом из олив, собранных в священной роще Афины; на амфорах была изображена Афина-Воительница с копьем и щитом. Начинались же состязания факельным бегом: от алтаря Любви в пригородной роще бегуны эстафетой несли горящий факел к алтарю Афины на Акрополе. Говорили, что этот бег учредил когда-то сам Прометей, добыватель огня.

Анфестерии справлялись в феврале, а Дионисии в марте: первый праздник был проводами мертвого царства зимы, второй — встречей новой весенней жизни. Это тоже были праздники шествий и состязаний, но особенных. Шествия изображали прибытие Диониса, бога плодородия, из заморских стран в верные Афины: на Анфестериях он ехал на корабле, поставленном на колеса, а изображал его архонт-жрец в маске, на Дионисиях он следовал посуху с дорожной свитой, а изображала его статуя из городского храма. Состязания на Анфестериях были в выпивке: вскрывали молодое вино, раздавали большие кружки, по трубному сигналу начинали взапуски пить, и кто первым допивал, тот получал в награду мех с вином. А состязания на Дионисиях были совсем другие — на круглой площадке вокруг Дионисова алтаря пять дней подряд соревновались хоры. В первый день исполняли песнопения, вроде тех, которые слагали Терпандр и Арион, во второй — комедии, в третий, четвертый и пятый — трагедии. Каким образом хоры исполняли комедии и трагедии, об этом будет речь на следующих страницах.

Наконец, Элевсинии справлялись в сентябре, на повороте года к зиме, и это был праздник таинственный. Был миф: у богини земли Деметры была дочь Кора, ее похитил в жены подземный бог Аид. Деметра удалилась в город Элевсин (в дне пути от Афин), замкнулась в храме, и земля во всем свете перестала родить плоды. Боги пожалели ее и разрешили Коре проводить треть года с матерью на земле, треть года с мужем под землей, а треть года — с кем сама захочет; она выбрала мать, и поэтому в Греции зима короткая, а лето длинное. Это значит, говорили греки, что вот так и зерно, умирая в земле, возрождается новым колосом; и человек, умирая, хоть не может воскреснуть вновь, но может обрести за гробом новую блаженную жизнь, если будет посвящен в тайное учение элевсинских жрецов Деметры и Коры.

Это посвящение и совершалось на Элевсиниях. Объявлялось священное перемирие, в Элевсин стекались толпы народа, из Афин шла процессия и несла закрытый круглый короб, а в нем неведомые священные предметы. Были жертвоприношения, ночные песни и пляски, посвящаемые постились, а потом пили Деметрино питье «кикий» из вина с тертым сыром, крупой и кореньями и входили в храм. Там перед ними раскрывался заветный короб, показывались и объяснялись священные предметы, а потом каждый произносил слова: «Я постился, я пил кикий, я брал из короба, я сделал то, что сделал, я положил обратно в короб» — и считался посвященным. А на другую ночь для тех, кто был посвящен в прежние годы, показывалось еще более таинственное зрелище — сперва мрак и плач со всех сторон, а потом яркий факельный свет и ликование. Но что это были за священные предметы и что это было за зрелище, нам неизвестно. Об этом всем разрешалось знать и никому не разрешалось говорить — и, действительно, об этом никто не говорил и не писал. А знали все, потому что в элевсинские таинства посвящались даже рабы: перед смертью все равны.

Сейчас для нас театр — дело будничное. В любой день мы можем посмотреть афишу, выбрать театр и спектакль и вечером пойти туда, куда нам нравится, — лишь бы удалось купить билет. В Афинах это было не так. Представления давались только два раза в году — на больших и малых Дионисовых праздниках; только на одном месте — в театре Диониса под открытым небом на южном склоне Акрополя; не вечером, а четыре дня напролет, пятнадцать пьес подряд. Смотрели их, не зная заранее даже названий пьес, потому что все они ставились впервые и больше обычно уже не повторялись; и, наконец, без опасения за билет, так как театр вмещал 15 тысяч человек (всемеро больше, чем московский Большой театр), а государство выплачивало зрителям (не актерам, а зрителям!) их дневной заработок, чтобы они могли эти четыре дня спокойно сидеть в театре. Потому что театр был не развлечением, а священным делом: это был местный афинский способ чтить бога Диониса.

Сперва театральные представления в Афинах были только хоровые: хор в 15 человек мерно двигался то в одну, то в другую сторону перед алтарем и пел сначала воззвание к богу, после этого какой-нибудь поучительный миф, а затем молитву о милости. Но потом, еще при Солоне, кому-то пришло в голову поставить рядом с хором еще одного человека, который, надев маску, сам бы говорил от лица какого-нибудь участника мифа — вот так же, как архонт-жрец в маске изображал на празднике Анфестерий самого бога Диониса. Можно даже, чтобы сперва он говорил от одного лица, а потом от другого — например, за спутника Одиссея, а потом за самого Одиссея.

Понятно, что при такой постановке актеру нужно было место, где сменить одежду и маску. Поэтому рядом с пляшущим хором стали ставить деревянную палатку, а заодно — расписывать ее переднюю стену в напоминание о месте действия: как лагерный шатер, или как фасад дворца, или как скалы и лес. Если актер выходил из передней двери палатки, это означало, что герой выходит из шатра, если из правой — то из лагеря, если из левой — то с поля боя. Палатка по-гречески называлась «скенэ», отсюда наше «сцена»; в Афинах актеры играли еще не «на сцене», а «перед сценой». А «плясовое место» хора по-гречески называлось «орхестра», отсюда наше «оркестр».

Появление актера сразу сделало хоровые представления гораздо интереснее: об одном и том же событии актер говорил с одной точки зрения, как свидетель или участник, а хор — с другой, как сочувствующий. Тогда сделали следующий шаг — ввели второго актера. Теперь он мог вступать в разговор с первым, а хор на это время замолкал и пел песни лишь в промежутках между диалогами. Ввел это новшество поэт Эсхил. И вот как это примерно выглядело.

Трагедия называется «Прометей прикованный». На стене скены изображены дикие скалы. Двое актеров вносят деревянную куклу в рост человека. Из их разговора ясно: это Власть богов и бог Гефест пришли приковать Прометея к скале на краю света — за то, что он дал людям огонь. Один из актеров уходит, а другой меняет маску и начинает говорить за Прометея: «...Смотрите: я — бог, и что терплю я от богов!..» Только теперь появляется хор. Он изображает нимф Океанид: они поют сочувствующую песню. Вслед за ними возвращается второй актер: теперь это их отец, титан Океан, он примирился с богами и зовет к тому же Прометея. Прометей отказывается. Нимфы поют горюющую песню; Прометей отвечает им рассказом о том, что он сделал для людей. Вновь появляется второй актер, в маске с рогами; это царевна Ио, за любовь к Зевсу превращенная в корову и бегущая за тридевять земель. Прометей ободряет ее я предсказывает, что из ее потомков выйдет тот герой, который в грядущем освободит его, — Геракл; хор поет об участи Ио. Предыдущий эпизод открывал зрителю прошлое Прометея, этот эпизод — будущее; теперь на очереди трагическое настоящее. Второй актер является в новой маске и с жезлом в руке: это Гермес, вестник богов, требует, чтобы Прометей выдал тайну, которая позволит Зевсу править вечно. Прометей гордо отказывается: «Я ненавижу всех богов!..» Гермес грозит, что за это он будет низвержен в преисподнюю, и действительно, Прометеи восклицает: «Вот и впрямь, на деле, а не на словах задрожала земля, и молнии вьются, и громы гремят...» — вплоть до последних слов:

О мать святая Земля! О Эфир,На землю с небес изливающий свет, Посмотрите: страдаю безвинно!
«Прометей прикованный» — небольшая трагедия, часа на два игры. Но тотчас вслед за ней шла другая, «Прометей освобожденный», а потом третья, «Прометей-огненосец» (о том, как в честь примирения Прометея с богами учреждался праздник факельного бега), и наконец — четвертая, тоже на мифологическую тему, но с веселым хором козлоногих сатиров, спутников Диониса. Такой цикл из четырех трагедий одного поэта назывался «тетралогия» и заполнял целый день. А в конце праздника судьи решали, какая из трех представленных тетралогий лучше, и выдавали победившему поэту награду.

После второго актера в игру ввели третьего и дальше уже не пошли. Таким образом, на сцене могло находиться не больше трех действующих лиц сразу. Сюжеты трагедий оставались только мифологические — к этому обязывал праздник Диониса. Небольшой объем требовал, чтобы действие было простым и ясным — как в «Прометее». Занавеса и антрактов не было, поэтому действие должно было развертываться без перерывов — нельзя было показать, что «между первой и второй сценой проходят сутки», и нельзя выло переменой декораций перенести действие из дворца на поле боя или наоборот. Так сложилась в драме привычка к трем классическим единствам — единству действия, времени и места.

В огромном театре под открытым небом актеров было издали плохо видно. Поэтому они ходили в башмаках, высоких, как ходули (так что нужно было опираться на посох), надевали маски с лицом больше головы и облачались в яркие одежды, по которым сразу можно было отличить царя от воина. Женские роли играли, конечно, только мужчины. Двигаться в таком облачении было трудно, ни убийства, ни самоубийства показать было невозможно, о них рассказывали вестники. Зато жесты были величавы, голос звучен, монологи стройны, как ораторские речи, а диалоги остры, как философские споры. Такой запомнилась Европе греческая трагедия.

Это Прометей перечисляет, что он сделал для рода людского.

... Людей я сделал, прежде неразумных,Разумными и мыслить научил....Раньше людиСмотрели и не видели, и, слыша, Не слышали, в каких-то грезах сонных Влачили жизнь; не знали древоделья, Не строили домов из кирпича, Ютились в глубине пещер подземных, Бессолнечных, подобно муравьям. Они еще тогда не различали Примет зимы, весны — поры цветов — И лета плодоносного: без мыслиСвершали все, — а я им показалВосходы и закаты звезд небесных; Я научил их первой из наук —Науке числ и грамоте; я дал имИ творческую память, матерь Муз, И первый я поработил ярму Животных диких — облегчая людямТяжелый труд телесный, я запряг В повозки лошадей, узде послушных, — Излюбленную роскошь богачей. Кто, как не я, бегущие по морю, Льнокрылые измыслил корабли?... Скажу еще и больше: до меня Не знали люди ни целящих мазей, Ни снедей, ни питья и погибали За недостатком помощи врачебной. Я научил их смешивать лекарства, Чтоб ими все болезни отражать. Я научил их способам гаданий, Истолковал пророческие сны — Что правда в них, что ложь. ОпределилСмысл вещих голосов, примет дорожных.Я объяснил и хищных птиц полетИ смысл их знаков — счастье иль беду, —Их образ жизни, ссоры и любовь,Гадания по внутренностям жертвы,Цвета и виды печени и желчи,Приятные при жертве для богов...Все это так! А кто дерзнет сказать,Что до меня извлек на пользу людямТаившиеся под землей железо,И серебро, и золото, и медь?Никто, конечно, коль не хочет хвастать.А кратко говоря, узнай, что всеИскусства у людей — от Прометея!
Знаменитых сочинителей трагедий в Афинах было трое: старший — Эсхил, средний — Софокл и младший — Еврипид. Эсхил был могуч и величав. Софокл ясен и гармоничен, Еврипид тонок, нервен и парадоксален. У Еврипида на сцене царь-страдалец Телеф появлялся одетый в рубище, Федра томилась от неразделенной любви, а Медея жаловалась на угнетение женщин. Старики смотрели и ругались, а молодые восхищались.

Эсхил умер еще при Перикле; злые языки говорили, будто орел с неба принял его лысину за камень и сбросил на него черепаху, чтобы расколоть ее панцирь. А Софокл и Еврипид умерли полвека спустя почти одновременно. Сразу пошли споры между любителями: кто из троих был лучше? И в ответ на такие споры драматург Аристофан поставил об этом комедию.

Комедии в Греции ставились тоже лишь по праздникам, с хором, с тремя актерами, только, конечно, одеты они были не царями, а шутами, суетливыми и драчливыми. А главное, в трагедиях все сюжеты были мифологические и заранее известные, в комедиях же, наоборот, сплошь выдуманные, и чем необычнее, тем лучше. У того же Аристофана в других комедиях то мужик летит на небо на навозном жуке, чтобы привезти на землю богиню мира и этим кончить войну, то двое крестьян, столковавшись с птицами, устраивают между небом и землей чудо-государство Тучекукуевск, то афинские женщины, сговорившись, захватывают власть в городе и устанавливают для справедливости, чтобы у всех было общее имущество, а заодно и общие мужья.

Вот так и эта комедия Аристофана начинается с того, что бог театра Дионис решает: «Спущусь-ка я в загробное царство и выведу обратно на свет Еврипида, чтобы не совсем опустела афинская сцена». Но как попасть на тот свет? Дионис расспрашивает об этом Геракла — ведь Геракл туда спускался за адским псом Кербером. «Легче легкого, — говорит Геракл, — удавись, отравись или бросься со стены». — «Слишком душно, слишком невкусно, слишком круто; покажи лучше, как сам ты шел». — «Вот загробный лодочник Харон перевезет тебя через орхестру, а там сам найдешь». Но Дионис не один, при нем раб с поклажей; нельзя ли переслать ее с попутчиком? Вот как раз идет похоронная процессия: «Эй, покойничек, захвати с собою наш тючок!» Покойничек с готовностью приподымается на носилках: «Две драхмы дашь?» — «Нипочем!» — «Эй, могильщики, несите меня дальше!» — «Ну скинь хоть полдрахмы!» Покойник негодует: «Чтоб мне вновь ожить!» Делать нечего. Дионис с Хароном гребут посуху через орхестру, а раб с поклажей бежит вокруг. Встречаются, обмениваются впечатлениями: «А видел ты здешних грешников, и воров, и лжесвидетелей, и взяточников?» — «Конечно, видел и сейчас вижу», — и актер показывает на ряды зрителей. Зрители хохочут.

Вот и дворец Аида, у ворот сидит Эак: в мифах это величавый судья грехов человеческих, а здесь — крикливый раб-привратник. Дионис накидывает львиную шкуру, стучит. «Кто там?» — «Геракл опять пришел!» — «Ах, злодей, ах, негодяй, это ты у меня давеча увел Кербера, милую мою собачку! Постой же, вот я напущу на тебя всех адских чудовищ!» Эак уходит, Дионис в ужасе; отдает рабу Гераклову шкуру, сам надевает его платье. Подходят вновь к воротам, а в них служанка подземной царицы: «Геракл, дорогой наш, хозяйка так уж о тебе помнит, такое уж тебе угощение приготовила, иди к нам!» Раб радехонек, но Дионис его хватает за плащ, и они, переругиваясь, переодеваются опять. Возвращается Эак с адской стражей и совсем понять не может, кто тут хозяин, кто тут раб. Решают: он будет их стегать по очереди розгами, кто первый закричит, тот, стало быть, не бог, а раб. Бьет. «Ой-ой!» — «Ага!» — «Нет, это я подумал: когда же война кончится!» — «Ой-ой!» — «Ага!» — «Нет, это у меня заноза в пятке». — «Ой-ой!.. Нет, это мне стихи плохие вспомнились». — «Ой-ой!.. Нет, это я Еврипида процитировал». — «Не разобраться мне, пусть уж бог Аид сам разбирается». И Дионис с рабом входят во дворец.

Оказывается, на том свете тоже есть свои соревнования поэтов, и до сих пор лучшим слыл Эсхил, а теперь у него эту славу оспаривает новоумерший Еврипид. Сейчас будет суд, а Дионис будет судьей; сейчас будут поэзию «локтями мерить и гирями взвешивать». Правда, Эсхил недоволен: «Моя поэзия не умерла со мной, а Еврипидова умерла и под рукой у него». Но его унимают: начинается суд.

Еврипид обвиняет Эсхила: «Пьесы у тебя скучные; герой стоит, а хор поет, герой скажет два-три слова, тут пьесе и конец. Слова у тебя старинные, громоздкие, непонятные. А у меня все ясно, все как в жизни, и люди, и мысли, и слова». Эсхил возражает: «Поэт должен учить добру и правде. Гомер тем и славен, что показывает всем примеры доблести, а какой пример могут подать твои влюбленные героини? Высоким мыслям подобает и высокий язык, а твои тонкие речи могут научить граждан лишь не слушаться начальников». Эсхил читает свои стихи — Еврипид придирается к каждому слову: «Вот у тебя Орест над могилою отца молит его „услышать, внять...“, а ведь „услышать“ и „внять“ — это повторение!» («Чудак, — успокаивает его Дионис, — Орест ведь к мертвому обращается, а тут, сколько ни повторяй, не докличешься!») Еврипид читает свои стихи — Эсхил придирается к каждой строчке: «Все драмы у тебя начинаются родословными: „Пелоп, который дал имя Пелопоннесу, был мне прадедом...“, „Геракл, который...“, „Тот Кадм, который...“, „Тот Зевс, который...“. Дионис их разнимает: пусть говорят по одной строчке, а он, Дионис, с весами в руках будет судить, в какой больше весу. Еврипид произносит стих неуклюжий и громоздкий: „О, если б бег Арго остановила свой...“; Эсхил — плавный и благозвучный: „Речной поток, через луга лиющийся...“; Дионис неожиданно кричит: „У Эсхила тяжелей!“— „Да почему?“ — „Он своим потоком подмочил стихи, вот они и тянут больше“.

Наконец стихи отложены в сторону, Дионис спрашивает у поэтов их мнение о политических делах в Афинах и опять разводит руками: «Один ответил мудро, а другой — мудрей». Кто же из двух лучше, кого вывести из Аида? «Эсхила!» — объявляет Дионис. «А обещал меня!» — возмущается Еврипид. «Не я — язык мой обещал», — отвечает Дионис еврипидовским же стихом. «Виноват и не стыдишься?» — «Там нет вины, где никто не видит», — отвечает Дионис другой цитатой. «Надо мною, над мертвым смеешься?» — «Кто знает, жизнь и смерть — не одно ль и то же?» — отвечает Дионис третьей цитатой, и Еврипид смолкает. Дионис с Эсхилом собираются в путь, а бог Аид их напутствует: «Такому-то политику, и такому-то мироеду, и такому-то поэту скажи, что давно уж им пора ко мне...». На этом кончается комедия.

До сих пор мы не сказали одного: названия комедии. Называется она неожиданно: «Лягушки». Почему? Потому что хор в ней одет лягушками, и когда Дионис плывет на челноке в царство мертвых, то хор поет ему квакающую песню. В греческой комедии такие фантастические хоры были не редкостью: в другой вещи Аристофана хор изображает птиц, в третьей — облака, а у одного его современника — буквы азбуки, и вступительная песня начинается словами: «бета-альфа — ба, бета-альфа — ба...» А у Аристофана квакающая песня лягушек начинается словами странными, но хорошо вам известными: «Брекекекекс, коакс, коакс! Брекекекекс, коакс, коакс!» Узнаете? Так разговаривал один лягушонок в сказке Андерсена «Дюймовочка». Сочиняя ему такую реплику, датский сказочник учился не только у природы, но и у Аристофана.

В Аттике было около 300 тысяч жителей (примерно столько, сколько в нынешнем городе Смоленске). Но полноправных граждан — таких, которые голосовали в собрании, заседали в совете и суде, бесплатно сидели в театре, — из них была только одна десятая часть. Остальные были метэки, женщины и рабы.

Слово «метэк» значит «сосед по жилью». Так назывался гражданин одного города, постоянно живущий в другом. Обычно это были ремесленники и торговцы, люди деловитые и хозяйственные. У себя на родине«заниматься таким трудом было стыдно: свободному гражданину приличным считалось или воевать, или управлять государством. А на чужбине их труду были только рады: купить землю или дом они не имели права, но снять мастерскую, завести орудия, приобрести рабов — сколько угодно. Государство собирало с них налог и богатело, а в военное время они сражались в одном строю с гражданами. Если раб выкупался на волю и становился вольноотпущенником, то и он жил в городе на положении метэка — как подданный, но не как гражданин.

Когда Фемистокл спешил заселить Афины после персидского разорения, он щедро давал метэкам полные гражданские права. Когда к власти пришел Перикл, все изменилось. Народ привык жить на государственное пособие и не хотел, чтобы оно тратилось на всяких посторонних. До сих пор, если гражданин женился на дочери метэка, дети их считались гражданами; теперь гражданами стали считаться только дети гражданина и гражданки. Первым пострадал от этого сам Перикл. Он был женат на Аспазии, самой красивой и умной женщине в Греции: философы ею восхищались, а враги Перикл а ее ненавидели. Но Аспазия была не афинянка, а милетянка, и дети Перикла оказались метэками. Ему пришлось слезно упрашивать народное собрание сделать для них исключение и дать им гражданство.

В городе Афинах метэков было очень много, но все-таки меньше, чем граждан. Однако если посмотреть шире, то вокруг Афин можно было увидеть таких же неполноправных подданных, которых было во много раз больше, чем граждан. Это были жители союзных городов. «Внеафинскими метэками» их, кажется, никто не называл, а можно бы. Налог они платили, и не маленький, в войско и флот являлись по первому зову, а государственные дела их все чаще решались там, где они не были гражданами, — в Афинах. Даже крупные судебные дела, возникавшие в Милете или Византии, разбирал афинский суд, и нужно было издалека ехать в Афины, подолгу ждать очереди, обхаживать судей, мириться с приговором. В союзниках копилась обида и ненависть. Когда началась большая война Афин и Спарты, то афиняне больше всего надеялись, что против Спарты восстанут илоты, а спартанцы — что от Афин отложатся союзники. Афиняне своего не дождались, а спартанцы дождались.

Но и до большой войны то один, то другой союзный город пытался восстать против Афин. В последний раз это был Самос. Самос и Милет были соседями и, значит, всегда враждовали. Злые языки уверяли, что однажды в угоду милетянке Аспазии Перикл решил их спор в пользу Милета, и оттого-то самосцы обиделись и подняли мятеж. В первой битве самосским флотом командовал философ Мелисс, а афинским — драматург Софокл; он только что поставил знаменитую трагедию «Антигона», и восхищенные афиняне не придумали ничего лучше, чем избрать его за это полководцем. Философ побил поэта: бой выиграли самосцы. Но подоспел с главными силами Перикл, началась долгая осада. Враги были обозлены до жестокости: афиняне выжигали на пленных клеймо со знаком афинской совы, самосцы — со знаком тупоносой самосской галеры. Наконец Самос пал, и развал афинской морской державы был отсрочен на десяток лет.

Всякая женщина — зло; но дважды бывает хорошей:

Или на ложе любви, или на смертном одре.

Паллад
Мудрец Фалес Милетский каждое утро трижды благодарил богов: за то, что они его создали человеком, а не животным; эллином, а не варваром; мужчиной, а не женщиной.

Сам Фалес не был женат. Однажды мать об этом ему напомнила — он ответил: «Еще не время!» Она подождала и заговорила опять — он ответил: «Уже не время!»

Двести лет спустя философа Платона спросили: можно ли, женившись, заниматься философией? Платон ответил: «А как, по-вашему, легче выплыть из кораблекрушения: одному или с женой на плечах?»

Нерешительный человек спросил философа: «Жениться мне или не жениться?» — «Делай, как хочешь, — ответил тот, — все равно будешь жалеть». — «Почему?» — «Красивая жена будет радостью для других, некрасивая — наказанием для тебя».

Таких анекдотов было много, и все они говорят одно: на женщин смотрели свысока и считали их досадным бременем для серьезного мужчины. Так половина греческого населения вычеркивалась из общественной жизни.

Люди женились не потому, что любили жен, а для того, чтобы иметь детей, чтобы продолжить род. Если у тебя нет детей, некому будет в поминальный день совершить возлияния медом, вином и молоком в память о тебе и твоих предках, а от этого и тебе и им будет грустно и неуютно в царстве мертвых. Нам это кажется смешным, мы и предков-то своих редко знаем дальше третьего колена; но грек твердо помнил, что главное и вечное — это род, а он — лишь недолгий представитель этого рода на земле.

Поэтому о браках граждан заботилось само государство. В Спарте, говорят, был закон о трех наказаниях: за безбрачие, за поздний брак и за дурной брак. А в Афинах однажды Солона спросили: «Какое ты назначаешь наказание за безбрачие?» — и Солон ответил: «Брак».

Женихов и невест выбирали с толком. Философ Демокрит говорил: «С хорошим зятем приобретешь сына, с дурным потеряешь дочь». Когда за дочь Перикла посватались двое, богатый дурак и умный бедняк, он выбрал второго, сказав: «Лучше тот, который может приобрести богатство, чем тот, который может его потерять». А Фемистокл сказал еще короче: «Пусть лучше человек нуждается в деньгах, чем деньги в человеке».

Одного только не сделали ни Перикл, ни Фемистокл: не спросили самих дочерей, кто им больше нравится. «Стерпится — слюбится»: сначала брак, потом любовь, а не наоборот. Что такое любовь? Буйная страсть, которая заставляет человека делать разные глупости. Это можно еще дозволить молодому неженатому юноше, но к браку это никакого отношения не имеет, брак — дело серьезное. Что бывает и другая любовь, добрая, спокойная и ясная, — это люди открыли лишь через много веков.

Мы давно привыкли видеть женщин продавцами, учительницами, врачами, а в Греции торговали, учили и лечили только мужчины. Обязанности были распределены строго: вне дома, в поле, в мастерской — все на муже; в доме — все на жене. Вести хозяйство было непросто: нужно было и варить, и печь хлеб, и прясть, и ткать, и распоряжаться приставленными к этому рабами и рабынями. Способные женщины управлялись с этим так умело, что даже их высокомерным мужьям приходило в голову: допусти их до государственной власти, они, пожалуй, и с этим управятся! У Аристофана есть комедия о том, как женщины в Афинах устроили заговор, чтобы кончить войну; мужья в ужасе от такого вторжения в их дела, а жены объясняют: «Если в пряже у нас запуталась нить, мы ведь умеем ее распутать; вот так мы распутаем и ваши государственные дела. Если шерсть нам попалась нечистая, мы ведь сумеем ее вычесать, а вычески выбросить, а отпавшие комки подобрать и свить вместе; вот так же мы вычешем из города негодяев и примем в город лучших людей из других городов,

И из них-то спрядем мы единую нить, и великий клубок намотаем,И, основу скрепивши, соткем из негодля народа афинян рубашку».
Фемистокл, шутя, говорил: «Главный человек в Греции — мой крошка сын». Как это? «Грецией во всем командуют Афины, Афинами — я, мною — жена, а ею — сынишка». Случалось, стало быть, и мужьям признаваться, что жены ими командуют.

Но главным правилом оставалось то, которое будто бы высказал Перикл: «А для женщины афинской самое лучшее — когда о ней совсем ничего не говорят: ни худого, ни хорошего».

Тягостный жребий печального рабства избрав человеку,

Лучшую доблестей в нем половину Зевес истребляет.

Гомер, «Одиссея»
Не бывает добра без худа. Победа в персидской войне принесла Греции очень много хорошего. Но она же окончательно сделала ее рабовладельческой страной.

Конечно, рабы были в Греции и раньше. Рабами становились неоплатные должники, и рабами становились военнопленные. Но грек чувствовал неловкость, порабощая земляка или соседа, — это заставляло его думать: «Сегодня он, а завтра я!» Долговое рабство в Афинах было запрещено Солоном, а рабство военнопленных обычно было недолгосрочным: пленника выкупали его сограждане или сам хозяин отпускал его на волю.

Теперь война дала в руки греков множество новых пленных — уже не греков, а варваров. Слово «варвар» — звукоподражательное, вроде нашего «балаболка»; оно значит «говорящий непонятно, не по-нашему, не по-человечески». Таких держать в рабстве было вроде бы уже и не так стыдно, и греки к этому быстро привыкли. Война кончилась, а спрос на рабов не кончился. На Делосе, Хиосе, Самосе были настоящие рынки рабов. За здорового мужчину платили столько, сколько за двух быков, а если он знал какое-нибудь ремесло, то и вдвое дороже. И догадливые фракийские и малоазиатские князья, творя суд над своими подданными, с охотой и выгодой назначали им наказание: продать в рабство в Грецию.

Конечно, самые сознательные среди греков чувствовали, что такое обращение с людьми, пусть даже «говорящими не по-нашему», требует оправдания. Оправдание находилось такое. В Греции все люди — граждане, все сами управляют своим государством; на Востоке все люди — подданные персидского царя, покорно ожидающие его приказаний. Видно, это заложено в самой их природе: грекам свойственно повелевать, варварам — подчиняться. Как же устроена эта их разная природа? Видимо, вот как. В каждом человеке тоже ведь есть то, что повелевает, и то, что подчиняется: разум говорит: «Хочу поднять руку!» — и мышцы поднимают нашу руку. Если варвары привыкли подчиняться — это значит, что в них так слаб и неразвит собственный разум, что они нуждаются в чужом. Греческий разум распоряжается варварскими телами — так велела природа.

Здесь мы прервали бы рассуждающего грека и спросили бы его: «Разум варваров неразвит — но разве это непоправимо? Чем пользоваться его неразвитостью — не лучше ли развить его, воспитать его, сделать из варвара такого же полноценного человека, как ты?» Но грек посмотрел бы на нас с удивлением и возразил бы: «А разве можно улучшить природу?»

В самом деле, мы привыкли к мысли, что мир движется вперед, развиваясь от худшего к лучшему, — греки привыкли к мысли, что мир меняется, но не развивается, все равно как земля в чередовании времен года. Вспомните, что об этом было сказано в главе «Летосчисление». Конечно, греки понимали, что лучше было бы обходиться без рабов. Философ Аристотель писал: «Если бы наши орудия умели работать сами и ткацкий челнок сам бы ходил по станку, а смычок по струнам, то не нужны бы стали ни рабы, ни рабовладельцы». Человек нового времени сделал бы отсюда вывод: «Если ткацких машин нет — значит, нужно их изобрести!» Грек делал отсюда вывод: «Если ткацких машин нет — значит, нужно обходиться без них». И шел отдавать приказания рабыням-ткачихам.

Но и худа не бывает без добра. Оттого, что греки не верили в прогресс, их рабам жилось легче, чем могло бы. Американские плантаторы XIX века верили в прогресс, и поэтому старались без конца умножать свое богатство, и для этого выжимали все соки из своих негров. А греческий хозяин не старался жить завтра богаче, чем сегодня: ему было достаточно жить завтра не хуже, чем сегодня. Он охотно заводил раба, чтобы тот таскал за него тяжести, помогал на пахоте и в мастерской, прибирал в доме, а во время войны сопровождал его как оруженосец. Но с десятком рабов он уже не знал, что делать, и отпускал их на оброк или сдавал внаем. Когда новокупленного раба вводили в дом, его сажали у очага и осыпали сушеными ягодами: это значило, что перед лицом богов он — член хозяйской семьи. Если хозяин жестоко обращался с рабом, то раб — по крайней мере в Афинах — мог искать убежища в храме и просить, чтоб его продали другому хозяину.

Конечно, «легче, чем могло бы» — совсем не значит «хорошо». Раб не принадлежал себе, хозяин мог делать с ним все, что угодно. У раба не было имущества — все, что он имел, считалось принадлежащим хозяину. У раба не было семьи — хозяину выгоднее было держать одного раба-мужчину, чем покупать ему жену и тратиться на их бесполезного в хозяйстве ребенка. У раба не было заступника — жалобы в суд от рабов на господ не принимались. Если раба вызывали в суд свидетелем, его сперва пытали, хотя бы для виду. Считалось, что только под страхом пытки раб может сказать правду, а без этого хороший раб непременно будет лгать в пользу хозяина, а дурной — во вред хозяину.

Только одно было в Аттике место, где рабов морили работой насмерть: Лаврионские рудники — черные подземные дыры, где кирками стучали, скорчившись, а воздух был т