23639

Курс общего языкознания

Книга

Иностранные языки, филология и лингвистика

Теория знаковой природы языка . Структурный характер языка . Развитие языка 152 1. Общие и частные законы языка .

Русский

2013-08-05

1.87 MB

3 чел.

СОДЕРЖАНИЕ

Предисловие  .   .   .   .   .   .   .   .   .  .   .   .   .   .   .  .   3

I. Язык              6

1. Теория знаковой природы языка  .   .   .   .   .   .  12

2. Элементы знаковости в языке  .   .   .   .   .   .   .   40

3. Структурный характер языка   .   .   .   .   .   .   .   53

II. Метод            76

1. Вопросы метода в советском языкознании  .   .  81

2. Взаимоотношение методологических основ
          науки о языке и ее специальных методов  .   .   .    89

3. Математическая лингвистика?  .   .   .   .   .   .  .  113

III. Развитие языка           152

1. Лингвистические законы  .   .   .   .   .   .   .   .   .  152

2. Общие и частные законы языка   .   .   .   .   .   .  163

3. Что такое развитие языка  .   .   .   .   .   .   .   .   .  176

4. Функционирование и развитие языка  .   .   .   .  182

IV. Язык и история            201

1. Контакты языков  .   .   .   .   .   .   .   .   .   .  .   .   . 204

2. Смешение и скрещивание языков  .   .   .   .   .  . 218

3. Язык и культура  .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   . 248

4. Язык и общество  .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .  . 260

5. История народа и законы развития языка  .  .  . 277

V. Язык и мышление           290

1. Взаимоотношение языка и мышления  .   .   .  . 292

2. Роль языка в процессах познания  .   .   .   .   .  . 298

3. Понятие и лексическое значение   .   .   .   .   .  . 340

4. Логические и грамматические категории .   .  . 355

5. Суждение и предложение  .   .   .   .   .    .   .   .  . 368

ПРЕДИСЛОВИЕ

Курс общего языкознания, сравнительно недавно введенный в учебные планы филологических факультетов советских вузов, не имеет еще учебных традиций, подобных тем, которыми обладает курс введения в языкознание: у него нет еще устоявшейся и апробированной программы; по этому курсу не создавалось еще ни разу учебника, так как то, что в русском языкознании известно под именем общего языкознания (например, курс Ф. Ф. Фортунатова), фактически было учебными пособиями по введению в языкознание.

Правда, на русском языке существуют переводные работы, которые, кстати говоря, более соответствуют характеру курса общего языкознания (таковы книги Ж. Вандриеса «Язык», Э. Сепира «Язык» и Ф. де Соссюра «Курс общей лингвистики»). Но при всех несомненных и выдающихся достоинствах этих книг, сделавших в свое время их публикацию событием в языкознании (эта характеристика в первую очередь относится к книге Ф. де Соссюра), они не могут рассматриваться в качестве учебников по данному курсу в силу своих методологических установок, а также, естественно, и потому, что, будучи написаны несколько десятилетий тому назад, они не охватывают проблематики современного языкознания. Однако все эти обстоятельства не мешают, разумеется, широкому их привлечению в качестве дополнительного материала. Более того, такое привлечение крайне желательно даже и для того (будем надеяться, близкого) времени, когда по курсу общего языкознания будет создан советский учебник.<3>

Но перечисленными особенностями не исчерпываются трудности, связанные с созданием учебника по курсу общего языкознания. Его сложность заключается также и в своеобразной двойственности, свойственной этому курсу. С одной стороны, он должен подвести итог всей работы студента в области языкознания за время его пребывания в вузе. Это заставляет ориентироваться на относительно стабильные категории и оценки предшествующих общих и специальных языковедческих курсов. С другой стороны, он должен научить студента-выпускника (данная дисциплина читается на последнем курсе) самостоятельному осмыслению языковедческих проблем, которое ожидает его за порогом вуза. Это обстоятельство требует от студента относительно широкого знакомства с текущей специальной (в том числе и периодической) литературой, которая с каждым годом, конечно, пополняется и выдвигает все новые и новые проблемы и вопросы. За таким поступательным движением науки о языке учебнику трудно угнаться. К тому же вновь возникающие проблемы всегда сопровождаются весьма противоречивым истолкованием, обусловленным еще недостаточной их разработанностью. Последнее обстоятельство делает неизбежным весьма существенное качество любого пособия по общему языкознанию — индивидуальное понимание проблем современной лингвистики.

Настоящую книгу ни в коем случае не следует рассматривать как попытку создания учебного курса по общему языкознанию. Хотя в ней рассматривается большинство тех проблем, которые входят в программу курса, она фактически представляет только очень далекий подступ к созданию подобного учебного пособия. Задача книги в значительной мере заключается в том, чтобы, прежде чем приступить к составлению собственно учебника, подвергнуть предварительному обсуждению наиболее общие и наиболее важные проблемы теоретического языкознания в современном их состоянии. Таким образом, книгу лучше истолковывать в качестве стимула к созданию учебника общего языкознания. Но одно (отмеченное выше) качество будущего учебника настоящая небольшая книга все же разделяет: в ней изложена личная (хотя, конечно, не во всем оригинальная) точка зрения автора на основные проблемы современного языкознания. С этой ее особенностью надо считаться с самого<4> начала. Само собой разумеется, что методологической основой истолкования лингвистических проблем повсюду являются научные принципы, принятые в советской науке о языке.

Так как книга выходит за рамки тех проблем, которые по преимуществу разрабатывались в последние годы советским языкознанием, и обращается также к зарубежному языкознанию, подвергая критическому осмыслению наиболее общие и принципиально важные его вопросы, то, может быть, она также поможет оживлению интереса к крупным методологическим проблемам языкознания, отошедшим, к сожалению, в последнее время у нас на задний план.

Индивидуальное понимание затрагиваемых в книге проблем обусловило и характер самого изложения. В ней нет догматического и непререкаемого формулирования непреложных истин, которое, впрочем, можно считать оправданным для курса введения в языкознание, где преподаватель оперирует более или менее устоявшимися лингвистическими категориями. Но, без всякого сомнения, и этому курсу отнюдь не противопоказана личная точка зрения лектора. Тем более она оправдана при изложении некоторых спорных проблем современного языкознания. Именно поэтому изложение в настоящей книге по преимуществу придерживается того стиля, который можно назвать доказательным. Ведь излагая личную точку зрения, приходится убеждать читателя.

В главах «Язык» и «Развитие языка» частично использованы напечатанные в разное время статьи. Но и они подверглись значительной переработке.

Наконец, следует упомянуть еще об одном обстоятельстве. У этой книги долгая история, отдельные ее части писались в разное время, что неизбежно привело к известной неровности изложения и неодинаковой полноте отдельных ее разделов. Автор сознает этот недостаток своей книги, но устранение его фактически требует полной ее переработки. Несомненно, это более целесообразно сделать с учетом тех критических замечаний, которые будут высказаны по поводу излагаемых в ней положений принципиальной важности, так как это поможет определить их удельный вес во всей концепции, а следовательно, и пропорции частей и разделов книги.<5>

I. ЯЗЫК

Что такое язык?

Этот вопрос сопровождал науку о языке на протяжении всей ее истории и продолжает оставаться центральным и в наши дни. Языкознание располагает большим количеством ответов на него, каждый из которых оказывает прямое влияние на определение методов и направлений изучения языка, установление форм и закономерностей его развития и, по сути говоря, на формирование всей проблематики науки о языке. Вот некоторые из этих ответов.

«Язык есть орган, образующий мысль. Умственная деятельность — совершенно духовная, глубоко внутренняя и проходящая бесследно — посредством звука речи материализуется и становится доступной для чувственного восприятия. Деятельность мышления и язык представляют поэтому неразрывное единство... Язык есть как бы внешнее проявление духа народа; язык народа есть его дух, и дух народа есть его язык — трудно себе представить что-либо более тождественное... Язык представляет собой беспрерывную деятельность духа, стремящуюся превратить звук в выражение мысли» (В. Гумбольдт).

«Язык есть деятельность теоретического разума в собственном смысле, так как он является ее внешним выражением» (Гегель).

«Язык есть звуковое выражение мысли, проявляющийся в звуках процесс мышления... Законы, установленные Дарвином для видов животных и растений, применимы, по крайней мере в главных чертах своих, и к организмам языков» (А. Шлейхер).<6> «Язык... есть выражение осознанных внутренних, психических и духовных движений, состояний и отношений посредством артикулированных звуков» (Г. Штейнталь).

«Язык есть... форма мысли, но такая, которая ни в чем, кроме языка, не встречается» (А. А. Потебня).

«Язык состоит из слов, а словами являются звуки речи, как знаки для нашего мышления и для выражения наших мыслей и чувствований» (Ф. Ф. Фортунатов).

«Язык есть комплекс членораздельных и знаменательных звуков и созвучий, соединенных в одно целое чутьем известного народа и подходящих под ту же категорию, под то же видовое понятие на основании общего им всем языка... Язык есть одна из функций человеческого организма в самом обширном смысле этого слова» (И. А. Бодуэн де Куртене).

«Сущность языка заключается в общении» (Г. Шухардт).

«Язык есть человеческая деятельность с целью сообщения мыслей и чувств» (О. Есперсен).

«Язык есть артикулированный, ограниченный и для цели выражения организованный звук» (Б. Кроче).

«Язык есть специфически человеческий и неинстинктивный способ передачи идей, чувств и желаний посредством системы произвольно производимых символов» (Э.Сепир).

«Язык есть всякое намеренное произнесение звуков как психических состояний» (А. Марти).

«Язык есть система знаков, выражающих идеи... социальный продукт речевой способности, совокупность необходимых условий, усвоенных общественным коллективом для осуществления этой способности у отдельных лиц» (Ф. де Соссюр).

«Язык есть система условных знаков, которые можно произвольно воспроизводить в любое время» (Г. Эббингхаус).

«Язык есть знаковая структура, с помощью которой осуществляется выражение некоторого мыслительного и предметного содержания» (Ф. Кайнц).

«Язык есть духовное выражение... История языка есть не что иное, как история духовных форм выражения, следовательно, история искусства в самом широком смысле этого слова» (К. Фосслер).<7>

«Язык есть бесспорно  общественное явление» (А. Мейе).

«Язык образовался в обществе. Он возник в тот день, когда люди испытали потребность общения между собой... Язык как социальное явление мог возникнуть только тогда, когда мозг человека был достаточно развит, чтобы пользоваться языком» (Ж. Вандриес).

«Называя изоглоссами элементы, находящиеся в обладании членов данной лингвистической общности в данный момент времени, мы можем определить язык как систему изоглосс, соединяющих индивидуальные лингвистические акты» (В. Пизани).

«Язык есть... структура чистых отношений... форма или схема, не зависимая от практических реализаций» (П. Ельмслев).

Приведенные определения далеко не исчерпывают многообразия точек зрения на природу и сущность языка. Но они дают общее представление о различии подходов к изучению языка.

В советском языкознании сложилась своя точка зрения на природу языка, которая исходит из принципов философии диалектического материализма. В основе определения языка в советском языкознании лежат высказывания классиков марксизма-ленинизма:

«Язык есть важнейшее средство человеческого общения» (В. И. Ленин).

«Язык есть непосредственная действительность мысли» (К.Маркс).

Из этих определений явствует, что основными функциями языка являются — коммуникативная и мыслеоформляющая (язык — орудие мысли). Именно они делают язык общественным явлением, требующим своего рассмотрения при всестороннем изучении также и в связи со всеми теми аспектами, которые являются определяющими для человеческого общества. Но, они не касаются «технических» качеств и особенностей языка как такового. Они дают его философское определение; но наряду с ним необходимо и лингвистическое.

В работах, особенно учебного назначения, эти формулировки обычно повторяются, хотя, составляя лишь методологическую основу для понимания природы языка, они, бесспорно, требуют, как и все другие научные положения, более широкого раскрытия и развертывания.<8>

Если рассматривать с исторической точки зрения определения языка, которыми пользуется советская лингвистика, то в них на первый взгляд можно обнаружить много общего с определениями, которые давались уже ранее представителями различных направлений в языкознании. Это явствует уже из сравнения данных определений с тем перечислением разнообразных толкований природы языка, которые приводятся в начале настоящего раздела. Так, например, несомненно близкие мысли лежат в основе следующих рассуждений Я. Гримма:

«...язык так же не мог быть результатом непосредственного откровения, как он не мог быть врожденным человеку... язык по своему происхождению и развитию — это человеческое приобретение, сделанное совершенно естественным образом. Ничем иным он не может быть: он — наша история, наше наследие»1.

«Возникнув непосредственно из человеческого мышления, приноравливаясь к нему, идя с ним в ногу, язык стал общим достоянием и наследием всех людей, без которого они не могут обойтись, как не могут обойтись без воздуха, и на которое все они имеют равное право».2 «Наш язык — это также наша история».3 Столь же близкими к приведенным выше определениям кажутся некоторые высказывания В. Гумбольдта — основоположника общего языкознания и вместе с тем создателя теоретических основ различных идеалистических направлений в языкознании.

«Даже не касаясь потребностей общения людей друг с другом, — пишет он, — можно утверждать, что язык есть обязательная предпосылка мышления и в условиях полной изоляции человека. Но в действительности язык всегда развивается только в обществе, и человек понимает себя постольку, поскольку опытом установлено, что его слова понятны также и другим».4

Аналогичные мысли высказывает и глава натуралистического направления А. Шлейхер. Он пишет:<9> «Где развиваются люди, там возникает и язык... мышление и язык столь же тождественны, как содержание и форма. Существа, которые не мыслят, не люди; становление человека начинается, следовательно, с возникновения языка, и обратно — с человеком возникает язык».5

Можно было бы привести еще очень много подобных определений, варьирующих в том или ином направлении отдельные характеристики языка, фигурирующие также и в советской науке о языке. На основе приведенных высказываний представителей разных направлений в языкознании может создаться впечатление, что понимание природы языка в сущности остается единым на протяжении длительного периода времени и советское языкознание, опирающееся на метод диалектического материализма; ничего нового в данном случае не вносит. Однако такое впечатление будет ложным. Ясно, что многие крупные языковеды могли подметить в языке общие его черты и дать им близкую характеристику, но надо учитывать, что даваемые ими определения языка выступают в контексте различных философских мировоззрений и поэтому наполняются несхожим и даже нередко противоположным содержанием. Такие понятия, как народ, мышление, история, в тесную связь с которыми ставят язык Я. Гримм, В. Гумбольдт или А. Шлейхер, очень далеки от истолкования их советской наукой. Советского языковеда никак не может удовлетворить, например, определение народа в его отношении к языку, которое дает В. Гумбольдт.

В самом начале своей работы «О различии строения человеческих языков и его влиянии на духовное развитие человеческого рода» В. Гумбольдт пишет по этому поводу: «Разделение человеческого рода на народы и племена и различие их языков и диалектов взаимосвязаны, но находятся также в зависимости от третьего явления более высокого порядка — воссоздания человеческой духовной силы во все более новых и часто более высших формах... Это неодинаковое по форме и степени проявление человеческой духовной силы, совершающееся на протяжении тысячелетий по всему земному шару, есть высшая цель всякого духовного процесса и конечная идея, к которой должна стремиться всемирная исто<10>рия»6. Совершенно очевидно, что при таком понимании связи языка и народа, когда связующим и руководящим началом оказывается «человеческая духовная сила», сама эта связь, так же как и понимание таких категорий, как язык и народ, приобретает совершенно особое и глубоко идеалистическое значение, резко отличающееся от того, какое этой связи придается в советской науке.

Следовательно, всякое определение языка необходимо рассматривать в общей системе лингвистического мировоззрения и соотносить его с соответствующим пониманием других категорий, находящихся в связи с языком. Речь Должна идти не об отрывочных и не связанных друг с другом тезисах, а о целостной концепции, опирающейся на определенные философские позиции.

Построение философии языка, удовлетворяющей описанным требованиям, нельзя пока считать законченным. В этой области предстоит еще многое сделать. Что касается, в частности, определения природы языка, то и тут, прежде чем дать по возможности исчерпывающий ответ на извечный вопрос — что такое язык — также предстоит еще большая работа. В этой работе методологические положения, вытекающие из философии диалектического материализма, являются исходными для широкого и сложного исследования, которое должно связать их с изучением конкретного языкового материала и включить в контекст целостной системы лингвистического мировоззрения.

Эту огромную и чрезвычайно ответственную работу необходимо, очевидно, начинать с изучения и критического рассмотрения тех определений природы языка, которые дает нам современное языкознание. Посвящая дальнейшее изложение этому вопросу, мы в первую очередь разберем теорию знаковой природы языка. Эта теория вот уже несколько десятилетий стоит в центре внимания зарубежной науки о языке. Она трактуется в работах крупнейших языковедов самых различных школ (Ф. де Соссюр, Ш. Балли, А. Мейе, Э. Беневист, Л. Вайсгербер, В. Порциг и др.) и имеет огромную литературу. Она уже давно вышла за пределы одной, хотя и самой<11> существенной проблемы — проблемы природы языка. В тесной связи с ней находится определение методологических принципов изучения языка и направления этого изучения; она непосредственно отражается и в рабочих методах лингвистического исследования. Это, таким образом, не только отвлеченная теоретическая проблема. Это целостное лингвистическое мировоззрение. Это теория, имеющая большое практическое значение, так как к ней обращены все самые существенные вопросы современной семасиологии, лексикологии, сравнительно-исторического метода и даже такие утилитарные аспекты изучения языка, как принципы машинного перевода.

1. Теория знаковой природы языка

Вопрос о знаковом характере языка имеет очень давнюю историю и встречается уже у ученых глубокой древности, задававшихся вопросом о сущности языка. Так, у Аристотеля мы обнаруживаем следующее высказывание: «Языковые выражения суть знаки для душевных впечатлений, а письмо — знак первых. Так же как письмо не одинаково у всех, так не одинаков и язык. Но впечатления души, с которыми в своих истоках соотносятся эти знаки, для всех одинаковы; также и вещи, впечатление от которых представляет их отображение, тоже для всех одинаковы» (Peri hermeneias). Изложенный с такой лапидарностью тезис Аристотеля лежал в основе теорий XVI—XVIII вв., устанавливающих для всех языков единое логическое содержание при различных формах его обозначения.

Понятие знаковости достаточно широко используется и в работах лингвистов, закладывавших основы сравнительно-исторического языкознания. Однако как употребление самого термина «знак» (или «символ»), так и его понимание очень широко варьируется у разных языковедов. Например, В. Гумбольдт, характеризуя слова как знаки предметов в соответствии с общими положениями своей философии языка, указывает: «Люди понимают друг друга не потому, что они усвоили знаки предметов, и не потому, что под знаками договорено понимать точно одни и те же понятия, а потому, что они (знаки) представляют собой одни и те же звенья в цепи чувственных восприятии людей и во внутреннем механизме оформле<12>ния понятий; при их назывании затрагиваются те же самые струны духовного инструмента, в результате чего в каждом человеке возникают соответствующие, но не одни и те же понятия».7

Но уже А. А. Потебня, который в ряде существенных теоретических положений сближается с В. Гумбольдтом, в понимании языкового знака предлагает свою точку зрения, во многом связанную с установлением в лингвистике психологического истолкования категорий языка и оказавшую в дальнейшем большое влияние на понимание этой проблемы в русской лингвистической литературе. А. А. Потебня прежде всего отмечает, что «в слове (тоже) совершается акт познания. Оно значит нечто, т. е., кроме значения, должно иметь и знак».8 Затем он поясняет: «Звук в слове не есть знак, а лишь оболочка, или форма знака; это, так сказать, знак знака, так что в слове не два элемента, как можно заключить из вышеприведенного определения слова как единства звука и значения, а три».9 В дальнейшем изложении А. А. Потебня вносит новые уточнения в свое понимание языкового знака. Знак, пишет он, «есть общее между двумя сравниваемыми сложными мысленными единицами, или основание сравнения, tertium comparationis в слове».10 И далее: «Знак в слове есть необходимая замена соответствующего образа или понятия; он есть представитель того или другого в текущих делах мысли, а потому называется представлением».11

Школа Ф. Ф. Фортунатова при определении характера языкового знака больший упор делает на внешнюю языковую форму языка, сохраняя, однако, представление в качестве важного элемента в образовании языковой единицы. Сам Ф. Ф. Фортунатов говорит об этом следующее: «Язык, как мы знаем, существует главным образом в процессе мышления и в нашей речи, как в выражении мысли, а кроме того, наша речь заключает в себе также и выражение чувствований. Язык представляет поэтому<13> совокупность знаков главным образом для мысли и для выражения мысли в речи, а кроме того, в языке существуют также и знаки для выражения чувствований. Рассматривая природу значений в языке, я остановлюсь сперва на знаках языка в процессе мышления, а ведь ясно, что слова для нашего мышления являются известными знаками, так как, представляя себе в процессе мысли те или другие слова, следовательно, те или другие отдельные звуки речи или звуковые комплексы, являющиеся в данном языке словами, мы думаем при этом не о данных звуках речи, но о другом, при помощи представлений звуков речи, как представлений знаков для мысли».12

Пожалуй, более сжато и четко излагает мысли своего учителя В. К. Поржезинский, определяя язык следующим образом: «Языком в наиболее общем значении этого термина мы называем совокупность таких знаков наших мыслей и чувств, которые доступны внешнему восприятию и которые мы можем обнаруживать, воспроизводить по нашей воле».13 Но собственно знаком и в данном случае является не сама звуковая сторона слова, а представление о ней: «...представление звуковой стороны слова является для нас символом, знаком нашего мышления, вместо представления того предмета или явления нашего опыта, которое остается в данный момент невоспроизведенным».14

У представителя казанской школы русского языкознания В. А. Богородицкого наблюдается стремление подойти к рассмотрению природы языкового знака несколько с иной стороны. Отмечая, что «язык есть средство обмена мыслей», что вместе с тем он «является и орудием мысли», а также «показателем успехов классифицирующей деятельности ума», В. А. Богородицкий пишет: «При этом обмене слова нашей речи являются символами или знаками для выражения понятий и мыслей».15 Ниже он уточняет: «Таким образом, слова,<14> будучи знаками или символами предметов и явлений, как бы замещают эти последние, причем называемый предмет или явление может быть во время речи налицо, а может и отсутствовать, воспроизводясь воспоминанием или воображением».16

Как явствует из приведенных высказываний, природа слов получала двоякое истолкование и могла пониматься как явление двойственного или даже тройственного характера. Последняя точка зрения преобладала, подчеркивая сложность отношений, существующих между звуковой стороной слова и его значением. Но независимо от того, является ли «обозначаемое» реальным предметом или же психическим представлением о нем, отношение его с «обозначающим» (т. е. знаком) не меняется.

Не вдаваясь, однако, в подробный разбор приведенных суждений о языковом знаке, следует отметить в них общность направления, по которому идет разработка данной проблемы. При всех различиях подхода к ней можно усмотреть общее стремление осмыслить природу языкового знака в контексте взаимоотношений языка с психической деятельностью человека, причем в этом взаимоотношении язык выступает как самостоятельное и независимое явление. Тем самым внимание исследователя сосредоточивается на изучении языкового знака как категории собственно лингвистической, на установлении его языковой специфики. Однако сам термин «знак» во всех случаях не получает более или менее твердого и специального лингвистического определения, обозначая психическую категорию (представление) и являясь заместителем предметов и явлений или даже отождествляясь, как у В. Гумбольдта, с формой языка.

Совершенно по-иному стал рассматриваться этот вопрос со времени выхода в свет книги Ф. де Соссюра «Курс общей лингвистики». Пожалуй, наиболее существенным в учении Ф. де Соссюра о знаковом характере языка явился тот тезис, в соответствии с которым язык как система знаков ставился в один ряд с любой другой системой знаков, «играющей ту или иную роль в жизни общества»; поэтому изучение языка на равных основаниях и тождественными методами мыслится в составе<15> так называемой семиологии — единой науки о знаках. «Язык, — пишет в этой связи Ф. де Соссюр, — есть система знаков, выражающих идеи, а следовательно, его можно сравнить с письмом, с азбукой для глухонемых, с символическими обрядами, с формами учтивости, с военными сигналами и т. д. и т.п. Можно, таким образом, мыслить себе науку, изучающую жизнь знаков внутри жизни общества... мы назвали бы ее «семиология».17 С этой общей установкой Ф. де Соссюра связаны и другие стороны его учения: замкнутость системы языковых знаков в себе, фактический отрыв синхронического аспекта языка от диахронического, статичность системы языка и многое другое. Но все же основным положением концепции Ф. де Соссюра в отношении рассматриваемой проблемы, получившим, кстати говоря, наибольшее развитие в теориях знаковости или «символичности» языка многих зарубежных лингвистов, является указанный тезис, в соответствии с которым язык лишается всяких специфических особенностей и, следовательно, способности функционировать и развиваться по свойственным только одному ему внутренним законам. Качественные характеристики отдельных структурных компонентов языка при такой постановке вопроса также неизбежно нивелируются.

Основное направление последующих многочисленных работ, посвященных проблеме языкового знака и в большей или меньшей степени примыкающих к идеям Ф. де Соссюра, сосредоточивается в первую очередь на стремлении выявить в языке черты, которые сближали бы его с другими видами знаковых систем. В этих работах и выкристаллизовывалось понимание термина «языковой знак» в том смысле, который обусловливается положением языка в семиологии (или, как иногда также говорят, семиотике), в результате чего проблема характера языкового знака фактически оказалась исключенной из научного рассмотрения лингвистов и превратилась в проблему знаковой природы языка.

Языковой знак отныне уже не собственно языковое явление, находящееся в своеобразных и сложных отношениях с психическими и логическими категориями, но<16> условная материальная форма обозначения некоторого внутреннего содержания, ничем по существу не отличающаяся от обычного ярлыка. Вследствие этого подверглись резкому изменению и методологические установки, лежавшие в основе изучения языка: если ранее понятие «языкового знака» было одной из частных проблем науки о языке, то теперь это уже определенная лингвистическая концепция, которая обусловливает понимание природы и сущности языка в целом.  Большинство работ соссюровской ориентации (если не говорить о философском осмыслении проблемы знака, например, в трехтомном труде Е. Cassirer «Philosophie der symbolischen Formen») варьируют те темы, которые впервые прозвучали в «Курсе общей лингвистики». Таковы, например, статьи Е. Lerch «Von Wesen des sprachlichen Zeichens» («Acta linguistica», 1, 1939), W. Brцcker und J. Lohman «Vom Wesen des sprachlichen Zeichens» («Lexis», 1, 1948) и др.18, авторы которых стремятся выявить общие черты в естественных и условных знаках. Но вместе с тем мы встречаемся и с попытками развить или видоизменить учение Ф. де Соссюра о знаковом характере языка и даже подойти к нему критически. Наиболее интересными работами подобного рода являются статьи Э. Бенвениста и Ш. Балли.19 Их краткое содержание можно передать словами В. Пизани из его обзора работ по общему языкознанию и индоевропеистике за последние 15 лет.

«Э. Бенвенист доказывает, что знак отнюдь не имеет произвольного характера (arbitraire), как полагал женевский исследователь. Точнее говоря, он произволен по отношению к внешнему миру, но неизбежно обусловлен в языке, так как для говорящего понятие и звуковая форма нераздельно связаны в его интеллектуальной деятельности, функционируют в единстве. Понятие образуется на основе звуковой формы, а звуковая форма не воспринимается интеллектом, если она не соответствует какому-либо понятию. Изменения в языке возникают в<17> результате перемещения знака по отношению к внешнему объекту, но не в результате перемещения обоих элементов знака по отношению друг к другу. Значения знаков в синхронии, постоянно нарушаемой и восстанавливаемой системы, соотносимы друг с другом, так как они противопоставляются друг другу и определяются на основе своих различий.

Ш. Балли, отталкиваясь от установленного де Соссюром различия между произвольным (например, arbre) и обусловленным (например, dix-neuf, poir-ier) знаками, различает обусловленность внешней формой (восклицание, ономатопейя, звуковой символизм, экспрессивное ударение) и обусловленность внутренними отношениями (ассоциативные группы значений) и приходит к выводу о необходимости установления следующего идеального принципа: сущность полностью обусловленного знака состоит в том, что он покоится на определенной внутренне необходимой ассоциации, а сущность полностью произвольного знака — в том, что он связывается со всеми другими знаками на основе внешних факультативных ассоциаций. Между этими двумя крайними полюсами протекает жизнь знака».20

У некоторых языковедов можно отметить стремление провести разграничение между знаком и символом, когда в последнем устанавливается наличие известной связи между обозначаемым и обозначающим,21 или же выделить различные типы знаков. Например, Сэндман22 выделяет симптомы, или естественные знаки, сущность которых основывается на естественном соединении двух явлений (побледнение лица «означает» определенные чувства) и искусственные, или универсальные, знаки. В пределах этой последней группы в свою очередь выделяются: 1) дифференцирующие знаки, или диакритики, характеризующиеся полной независимостью формы знака от его «значения» (одна форма дифференцирующего знака в такой же степени пригодна, как и другая; например, памятный узел на носовом платке или любая дру<18>гая отметина), и 2) символы, в которых между формой и значением наличествует известный параллелизм или аналогия (например, крест на котором был распят Христос, в христианской религии). По Сэндману, указанные типы знаков представляют разные ступени развития языковых знаков, и, в частности, лексические единицы современных развитых языков являются якобы комбинацией диакритиков с символами.

Подобные разграничения ничего нового не вносят в теорию знакового характера языка, так как сохраняют основной тезис Ф. де Соссюра и по-прежнему помещают  язык в одном ряду с различными знаками и сигналами, лишая его всяких специфических качеств. Мало что изменяется и от того, что язык ставится в ряд то с одним, то с другим видом знаков, поскольку он при этом продолжает рассматриваться в целом только как одна из разновидностей знаковых систем.

Ради полноты, может быть, следовало бы упомянуть также и о Л. Ельмслеве (в частности, о его работе Omkring Sprogteoriens Grundlжggelse» Kшbenhavn, 1943), в лингвистической концепции которого понятие знаковости языка занимает видное место.23 Но именно потому, что знаковый характер языка является отправным моментом в его рассуждениях, представляется нецелесообразным останавливаться на его лингвистической системе, не разобрав предварительно основного вопроса о действительной сущности языка.

В советском языкознании проблема знакового характера языка в течение значительного времени (пожалуй,<19> со времени выхода в свет трех выпусков «Эстетических фрагментов» Г. Шпета, 1922—23) была своеобразным табу, которое только недавно было нарушено работами Е. М. Галкиной-Федорук (см. ее статью «Знаковость в языке с точки зрения марксистского языкознания» в журнале «Иностранные языки в школе», 1952, № 2), А. И. Смирницкого (см. его работы «Объективность существования языка». Изд-во МГУ, 1954; «Сравнительно-исторический метод и определение языкового родства». Изд-во МГУ, 1955) и др. Е. М. Галкина-Федорук подходит к разрешению данной проблемы по преимуществу в плане философском.24 А. И. Смирницкого интересует прежде всего лингвистический аспект данной проблемы, и его положение о сочетании в языке произвольных и обусловленных (мотивированных) элементов в той общей форме, которую предлагает сам автор, заслуживает всяческого внимания.

Прежде чем приступить к решению вопроса о знаковом характере языка, надо возможно точнее определить и установить природу и сущность явлений, о которых идет речь.

Сначала, естественно, надо определить, что такое знак. Видимо, это понятие может истолковываться в разных аспектах (в том числе и в философском); нас здесь интересует только лингвистическое его определение. Оно также не является единообразным. Иногда знаком называют лишь внешнее и доступное чувственному восприятию обнаружение или указание какого-либо понятийного содержания. Но такое истолкование знака невозможно принять, так как без соотнесения с содержанием или, как иногда говорят, с внутренней его стороной знак не есть знак — он ничего не означает. Поэтому правильнее вместе с Соссюром толковать знак как комбинацию внутренней и внешней сторон или как целое, составными элементами которого являются означающее и означаемое. Вместе с тем при лингвистическом рас<20>крытии этих частных понятий (означающее и означаемое) представляется необходимым внести существенные коррективы в объяснение их Соссюром. Он говорит о том, что «языковой знак связывает не вещь и имя, но понятие и акустический образ»25, он пытается лишить знак всех качеств материальности (довольно безуспешно, так как сам же говорит о чувственности акустического образа) и называет его «двухсторонней психической сущностью».26 В дальнейшем развитии языкознания и был сделан этот необходимый корректив. Когда говорят о знаковой природе языка, ныне обычно имеют в виду характер взаимоотношений звуковой оболочки слова с его смысловым содержанием или значением. Следовательно, вопрос о знаковом характере языка самым тесным образом переплетается с вопросом о сущности лексического значения. Совершенно очевидно, что принципиально и неизбежно по-разному должен решаться вопрос о знаковой природе языка в зависимости от того, определяется ли лексическое значение слова как специфическая в своих особенностях часть языковой структуры, т. е. как чисто лингвистическое явление, или же оно выносится за пределы собственно лингвистических явлений. В этом последнем случае говорят о том, что слово служит для обозначения понятий или предметов, которые, следовательно, и составляют значение слова.

Далее важно знать основные и характерные черты знака, определяющие его сущность. Только после установления совокупности этих особенностей и соотнесения их с фактами языка можно говорить о том, в какой степени языку свойствен знаковый характер. Представляется целесообразным именно с этого и начать. B качестве основной особенности знака обычно называют полную произвольность его связи с обозначаемым содержанием. В плане собственно языковом отмечается отсутствие внутренней мотивированности между звуковой оболочкой слова и его лексическим содержанием. Произвольность (немотивированность) знака, может быть, и является основной, но отнюдь не единственной его особенностью, и учитывать только одну эту<21> особенность — значит решать данный вопрос в заведомо суженной перспективе. Знак как таковой характеризуется также и другими весьма существенными чертами, которые нельзя оставлять без внимания.

К ним относятся:

1. Непродуктивность знака. Знак не может служить основой для развития обозначаемого им содержания или даже способствовать тем или иным образом подобному развитию. Так, например, ракета, которой дается сигнал к военной операции, или различного рода дорожные знаки никак не могут способствовать изменению того содержания, которое условно связывается с ними и которое произвольно можно заменить другим.

Непродуктивность знака имеет и другую сторону. Знаки не способны на «творческие» комбинации. Соединение знаков есть механическое соединение «готовых», фиксированных «значений», не могущих своей комбинацией служить выявлению и развитию потенциальных значений компонентов. Так, соединение ряда тех же дорожных знаков не оказывает никакого влияния на смысловое содержание каждого из них в отдельности. В таком соединении знаков нередко безразличен и порядок их следования, лишь бы в своей совокупности они сигнализировали о сумме определенных «значений». К комбинации знаков вполне уместно применить арифметическое правило: от перестановки мест слагаемых сумма не меняется.

2. Отсутствие смысловых отношений. Эта черта знака примыкает к предыдущей, но характеризует его несколько с иной стороны.

Знаки могут употребляться не только изолированно, но и образовывать целые «системы». Однако подобные системы знаков могут значительно различаться по своей природе, и неправомерно рассматривать их в одном плане. Так, следует резко разграничивать, с одной стороны, такие системы, как знаки Морзе или морская сигнализация флажками, и, с другой — систему цветовых дорожных сигналов. В первом случае мы фактически имеем дело с «изображением» иными способами установленного буквенного алфавита определенных языков. Они являются в такой же степени системами знаков, как<22> обычные письменные алфавиты: через их посредство только фиксируется и воспроизводится речь, нормам и закономерностям которой они полностью подчинены. Именно поэтому, например, при сигнализации морскими флажками можно в такой же степени проявить свою безграмотность, как и в обычном письме.

Иное дело системы, подобные дорожным знакам, которые и имеют в виду языковеды, трактующие об отношениях знаков.

Иост Трир, например, утверждает, что красный цвет дорожной сигнализации воспринимается нами как определенный сигнал только в силу наличия наряду с ним других цветовых сигналов. Подобного рода отношения знаков Трир переносит на смысловые отношения слов и стремится доказать, что лексическое значение каждого данного слова существует постольку, поскольку им обладают другие слова этой же смысловой сферы («Смысловые поля»). В данном случае логические противопоставления, существующие независимо от знаков, трактуются как противопоставления, а следовательно, и смысловые отношения самих знаков. В действительности же собственнно смысловых отношений у знаков не может быть, что явствует как из изложения предыдущего раздела (непродуктивность знака), так и из абсолютной заменимости знака в подобного рода системах знаков. Трехчленная система цветовых дорожных знаков (красный — зеленый — желтый), принятая в Советском Союзе, определяется четкой воспринимаемостью этих цветов, но если какой-нибудь из данных цветов будет заменен другим (например, желтый синим), то никакого изменения в «значении» других знаков не произойдет. Подобная абсолютная заменимость знака достаточно наглядно показывает отсутствие у знаков внутренних смысловых отношений.

3. Автономность знака и значения. Знак в силу своей абсолютной условной (немотивированной) связи с обозначаемым содержанием может обладать независимой от этого содержания ценностью, вести, так сказать, независимое существование. Так, сам по себе цвет, широко применяющийся в разнообразных сигнальных системах, имеет и самостоятельную (например, эстетическую) ценность. Часто при этом сама знаковая функция является вторичной. Звуковые сигналы или условные слова (пароли) могут обладать определенной<23> ценностью или значимостью и помимо своего знакового использования.

Но более важной особенностью знака является автономность существования его «значения». Оно может формироваться и существовать совершенно независимо от самого знака и затем находить любое условное выражение, т. е. абсолютно произвольно связываться с любым знаком, к которому обычно применяется единственное требование — возможно более четкая воспринимаемость. Так, например, «значения» дорожных знаков, несомненно, устанавливаются и определяются до того, как они условно связываются с определенными цветами, которые их «выражают»; эти «значения» могут быть легко разъединены с принятым ныне цветовым способом их выражения и связаны с любыми другими знаками,

4. Однозначность знака. Знак не допускает никаких добавочных истолкований его смыслового содержания, это абсолютно противоречит его природе. Его прямое и единственное «значение» не подлежит изменению в зависимости от конкретной ситуации его функционирования, он не знает влияния контекста. Так, вне зависимости от того, в каких условиях машинист паровоза, ведущий поезд, видит на пути красный цвет, он может его понять только в одном и единственном смысле. Влияние «контекста» на знак можно, правда, видеть в том, что красный цвет машинист истолковывает определенным образом только на железнодорожных путях. В этом случае за пределами железнодорожного транспорта знак перестает для машиниста быть знаком, он теряет свою знаковую функцию.

Отмечая разбираемую особенность знака, Ф. Кайнц совершенно справедливо пишет: «Морские коды, военные сигналы, дорожные знаки — застывшие, схематические и непродуктивные системы. Их знаки не способны к видоизменению и комбинированию. Они должны применяться как таковые; они не терпят никаких творческих новшеств, чтобы примениться к ситуации, не учтенной при установлении сигналов».27

Конечно, с одним и тем же знаком можно условно соединить два «значения», но в этом случае мы будем<24> иметь не один полисемантичный, а два разных знака, так как никакой внутренней общностью два разных «значения», связанных с единой формой своего обнаружения, не могут обладать. Так, выстрел, с помощью которого открывается спортивное состязание или подается сигнал к штурму укреплений противника, есть не один полисемантичный знак, а два разных знака. Это, так сказать, знаки-омонимы.

5. Отсутствие эмоционально-экспрессивных элементов. Знак как таковой абсолютно «бесстрастен», он лишен всяких экспрессивных и эмоциональных элементов, которые, если бы они обнаруживались в нем, лишь мешали бы выполнению знаком его прямой функции. По своей целенаправленности знаки полностью поглощены задачей обозначения только некоторого понятийного содержания. Разумеется, они могут обозначать эмоции, но только как понятия о них. Они даже способны вызывать эмоции (так, объявление победы с помощью того или иного знака в спортивном соревновании не может не вызвать чувства радости или печали у соревнующихся команд). Однако совершенно очевидно, что во всех подобных случаях эмоциональные элементы связаны не с самим знаком. Лучшим доказательством того, что это действительно так, является абсолютная невозможность построения какой-либо стилистики знаков.

Можно было бы, очевидно, привести еще и иные характеристики знака, но и перечисленных достаточно, чтобы рассмотреть вопрос о знаковости языка в более широкой, чем это обычно делается, перспективе. С этой целью следует установить, в какой мере применимы к языку и, в частности, к его основной единице — слову все перечисленные характеристики знака. При этом заранее следует принять во внимание следующее обстоятельство: все перечисленные существенные черты знака бесспорно присутствуют у любого из них. Отсюда следует сделать логический вывод, что о знаковом характере языка с полной определенностью можно говорить только в том случае, если все названные признаки знака можно будет обнаружить также и в словах. Что касается возможности дифференцированного подхода к отдельным элементам языка с точки зрения их знаковости, то об этом будет специально сказано ниже.<25>

Начнем рассмотрение приложимости характеристик знака к словам в обратном порядке.

1. Эмоционально-экспрессивные элементы. Если отсутствие этих элементов является одной  из самых характерных черт знака, то она находится в резком противоречии с теми качествами, которые характеризуют слово. Оно всегда находится в одном из стилистических слоев языка и поэтому неизменно несет определенную эмоциональную или экспрессивную нагрузку. На этом качестве слов построено образование  стилистических синонимов, позволяющих в разном эмоционально-экспрессивном аспекте представить примерно равное понятийное содержание. Ср. лик — лицо — физиономия — рожа — морда — рыло. Именно эти эмоционально-экспрессивные качества слов, обращающихся непосредственно к чувству людей, делают возможным создание художественных произведений. Практика машинного перевода стремится отслоить эмоционально-экспрессивные элементы как «избыточные» от предметно-понятийного содержания слов. Если применительно к изолированным словам (за сравнительно небольшим исключением) это оказывается возможным в силу того, что эмоционально-экспрессивные элементы только связаны со словами, но не входят непосредственно в лексическое значение слова (см. главу 6-ю книги В. А. Звегинцева «Семасиология». Изд-во МГУ, 1957), то в отношении сложных образований литературно-художественных произведений это оказывается невыполнимой задачей. Так, едва ли поддается «смысловому» переводу или даже просто пересказу, например, такой стих А. Блока:

Нежный друг с голубым туманом,

Убаюкан качелью снов,

Сиротливо приникший к ранам

Легкоперстный запах цветов.

2. Однозначность знака. Полисемия слов — чрезвычайно распространенное явление и может рассматриваться как одна из главных особенностей смысловой стороны слов. Вместе с тем отличительной чертой полисемантичного слова является смысловая связь между отдельными элементами его часто весьма сложной смысловой структуры. Само существование подобной связи обеспечивает единство слова. Таким образом,<26> полисемантичность большинства слов находится в противоречии с однозначностью знака.

3. Автономность знака и значения. Этой особенности знака косвенно касается в своей статье Е. М. Галкина-Федорук. Она пишет: «...звуковая сторона слова может пониматься как знак, закрепленный за предметом, вещью, действием, т. е. содержанием слова... Каждое слово, т. е. звуковой комплекс, есть знак, закрепленный за вещью и общественно утвержденный за ней».28 В подтверждение своего суждения Е. М. Галкина-Федорук ссылается на К. Маркса, который писал: «Название какой-либо вещи не имеет ничего общего с ее природой».29 Опираясь, по-видимому, на это высказывание К. Маркса, в той же статье Е. М. Галкина-Федорук замечает: «Ведь слово рыба совершенно условно связано с известного рода видом живых существ, обитающих в воде, звуковой комплекс — только знак, а не зеркальное отражение, не образ, не слепок, как это присуще понятию о предмете. По-немецки рыба звучит Fisch, по-французски — poisson. Русское слово стол по-немецки звучит Tisch, по-французски — table, по-итальянски — mensa, по-английски — table».30

Прежде всего следует отметить, что «утверждение» обществом связи значения с определенным звуковым комплексом отнюдь не является особенностью слова. Такое «утверждение» можно обнаружить и у знака. Например, государственный герб является признанным всем обществом знаком (символом) того или иного государства, но это обстоятельство не превращает его из знака в элемент языка.

Далее — и это основное — приведенные цитаты могут дать основание предположить, что Е. М. Галкина-Федорук признает за значением слова и его звуковой оболочкой («звуковым комплексом») известную автономность, поскольку звуковой комплекс рыба «совершенно условно связан с известного рода видом живых существ» (подобно этикетке на банке рыбных консервов). Однако подобное понимание роли звуковой оболочки слова непра<27>вильно. Звуковая оболочка слова неотделима от своего смыслового содержания и, помимо выражения этого содержания, никаких других функций не имеет, т. е. автономностью не обладает. Как не существует «чистого» лексического значения вне определенной звуковой оболочки, так в языке не существует и «звукового комплекса» без определенного значения. Отсутствие у звуковой оболочки слова автономности отнюдь не опровергается и приведенной ссылкой на К. Маркса. Название какой-либо вещи, конечно, не имеет ничего общего с природой обозначаемой вещи (трудно себе даже представить, каким образом звуковой комплекс может быть зеркальным отражением, образом или слепком вещи), но звуковой облик этого названия функционирует в системе данного языка только в совершенно определенном виде и, кроме того, как это ни парадоксально на первый взгляд, частично обусловлен лексическим значением слова, которое никак нельзя отождествлять с обозначаемой словом вещью.

Звуковая оболочка слова конструируется не из произвольных звуков, а из звуков определенного языка, образующих его фонологическую систему и поэтому находящихся в определенных взаимоотношениях как между собой, так и с другими структурными элементами языка. Они наделены твердо фиксированным функциональным значением, в силу чего нельзя, например, немецкое t и русское т или немецкое а и русское а, если они даже артикулируются совершенно тождественным образом, рассматривать как одни и те же речевые звуки. Поскольку они принадлежат к разным фонологическим системам, их следует рассматривать как разные речевые звуки. Эта особенность звуков речи, нередко истолковываемая как смыслоразличительная их функция, не может не оказывать на формирование в каждом конкретном языке слов определенного звукового облика. Кроме того, следует учесть, что звуковая оболочка слова не является для нас монолитным и гомогенным образованием. Мы выделяем в ней звуковые комплексы, которые определяются нами как отдельные компоненты слова (корень, основа, окончание и др.) и которые, по меньшей мере в части своей (префикс, суффикс, флексия), имеют строго обусловленный звуковой облик. А это с новой стороны определяет зависимость между<28> звуковой оболочкой слова и его лексическим значением, так как в зависимости от характера этого значения (т. е. отнесенности к числу именных или глагольных разрядов слов определенного значения) слово может получать в качестве флексий, префиксов или суффиксов (во флективных и агглютинативных языках) строго обусловленные звуковые комплексы.

Ср. такие примеры, как: мот-овств-о, мот-овств-ом, мот-овств-у и мот-а-ть, мот-ану-ть и т. д.; шут-овств-о, шут-овств-ом, шут-овств-у и шут-и-ть, шуч-у и т. д.; или води-тельств-о, строи-тельств-о, вмеша-тельств-о. Соответственно в узбекском языке: китоб-лар-ингиз-да — «в ваших книгах», дафтар-лар-ингиз-да» — «в ваших тетрадях» и т. п.

Из изложенного отнюдь не явствует, что мотивированность звуковых элементов слова вскрывается только в производных словах, а в корневых она полностью отсутствует. Не следует забывать, что слова, корневые с точки зрения структуры современного языка, могут быть исторически сложными образованиями (таковы, например, нем. Stern, Horn, Hirsch). С другой стороны, теория детерминативов, хотя и неясная еще во многих существенных деталях, вносит важные коррективы в еще не устоявшееся понимание структуры корня и позволяет еще дальше углубить мотивированность звуковых элементов слова. Наконец, нет оснований пренебрегать и теорией Ш. Балли о внешней и внутренней обусловленности элементов языка (см. выше). Если допустить вполне естественную возможность перехода из внешней обусловленности во внутреннюю, то вопрос об автономности звуковой оболочки слова вообще может отпасть.

Что касается автономности существования значения слова, то, как известно, именно эта автономность составляла основу теорий универсальной или философской грамматики, достаточно основательно разобранных в языкознании. Нелишне вспомнить, что еще Б. Дельбрюк писал по этому поводу: «Мне кажется, что в результате проведенных до сих пор исследований установлено основное положение, согласно которому понятия медленным и трудным путем развиваются вместе со звучанием слов и с их помощью, а не образуются у человека независимо от языка и затем лишь облекаются в словесные обо<29>лочки».31 Дальнейшие исследования в этой области как лингвистов, так и в особенности психологов не только не поколебали, но даже укрепили это положение.32

Таким образом, и данная характеристика знака оказывается неприменимой к словам.

4. Системные отношения. Слово ведет в языке не изолированное существование, как это имеет место у знака, а связано многочисленными нитями с другими словами, и часто именно этими смысловыми взаимоотношениями обусловливается изменение его значения. В подтверждение этого положения можно привести достаточно распространенное   и   отмеченное еще М. М. Покровским явление, когда парные слова, связанные, например, антонимическими отношениями, ориентируют свое смысловое развитие друг на друга. Так, когда слово крепкий получает переносное значение и начинает применяться для характеристики качества определенных продуктов (крепкий чай, крепкое вино, крепкий табак и пр.), то и его антоним слабый также приобретает соответствующее значение (слабый чай, слабое вино, слабый табак и пр.). Системная обусловленность значения слова проявляется и в том, что наличие большего или меньшего количества слов в так называемых лексико-семантических группах или системах оказывает прямое влияние на значение отдельных членов этой группы. Для иллюстрации этого положения можно воспользоваться примером И. Трира, не делая при этом тех далеко идущих выводов, которые делает он.

Если сопоставить трехбалльную номенклатуру оценок (плохо — удовлетворительно — хорошо; такая система оценок существовала в наших вузах в 30-х годах) с четырехбалльной (плохо — удовлетворительно — хорошо — отлично), то значение оценки «удовлетворительно» оказывается в них явно неравнозначным. Как уже указывалось выше, И. Трир на основе подобных фактов утверждает, что каждое слово в отдельности обладает значением постольку, поскольку обладают значением<30> другие слова. Такой крайний вывод совершенно не оправдан, так как лишает слово всякой смысловой самостоятельности, но вместе с тем само по себе наличие смысловых отношений у слов, как показывают и приведенные примеры, является бесспорным фактом. Следует при этом заметить, что подобными отношениями охвачено большинство слов каждого языка, образуя в своей совокупности его лексическую систему в целом.

Как было отмечено выше, подобных смысловых отношений подлинный знак лишен. Таким образом, и данным своим качеством основная единица языка — слово не согласуется с природой знака.

5. Непродуктивность знака. Жизнь слова находится в самом резком противоречии с этой характеристикой знака. Значение слова не имеет той мертвой статичности, которая свойственна «значению» знака; в истории слов одно из первых мест принадлежит именно изменениям их смысловой стороны, изменениям их лексического значения. Важно при этом отметить, что эти изменения осуществляются не в «чистых» значениях, автономно существующих, и независимых от своего звукового выражения; подобного рода «чистых» значений не существует, и, следовательно, развитие значения не может протекать независимо. Лексическое значение есть обязательный компонент слова, представляющего неразрывное единство «внутренней» (значение) и «внешней» (звуковая оболочка) сторон. В разделе об автономности знака и приложимости этой характеристики знака к языку вопрос о взаимоувязанности этих сторон слова получил свое освещение в несколько ином аспекте, но также в положительном смысле. Наблюдения над жизнью слова дают все основания для вывода о том, что звуковая оболочка слова, независимо от которой значение не может существовать, играет существенную роль в смысловом развитии слова, служа основой этого развития и тем самым, характеризуясь качествами продуктивности. Это положение отчетливее всего проступает при сопоставлении разноязычных слов с тождественной «направленностью на действительность». Ясно, что если бы речь шла только о «чистых» и самопроизвольно развивающихся значениях, под которыми обычно разумеют логические понятия или же «вещи», то история смыслового развития слова исчерпывалась бы историей станов<31>ления данного логического понятия или же историей соответствующей вещи. Однако ознакомление с семасиологическим развитием слов показывает, что его отнюдь нельзя отождествить ни с историей становления понятия, ни с историей обозначаемой словом вещи. Разноязычные слова с тождественной «направленностью на действительность» в силу уже того обстоятельства, что они обозначают одни и те же предметы, должны были бы быть также абсолютно однозначными. Однако, как правило, мы и в данном случае наблюдаем иную картину. Так, например, по своим лексическим значениям русское стол отнюдь не однозначно с английским table. По-английски нельзя употребить слово table в смысле отдела в учреждении: личный стол (по-английски personnel office), адресный стол (по-английски address bureau), стол заказов (по-английски preliminaryorders department) и т. д. Для значения «питания» в английском также предпочтительно употребляется не table, а слово board или cookery (стол и квартира — board and logging, домашний стол — plain cooking, диетический стол — invalid cookery). С другой стороны, английское table употребляется в значениях, которых не знает русское слово стол: 1) каменная, металлическая или деревянная пластинка с надписями, а отсюда и сами надписи (the table of law); 2) таблица (table of contents of a book; tables of weights and measures; mathematical tables и т. д.).

Происходит все это потому, что лексические значения слов, являясь только компонентами последних, нераздельными их частями, шли в каждом языке своими особыми путями развития, которые в немалой степени обусловливались их звуковой оболочкой.

Но слову свойственна продуктивность и иного порядка, которая возникает при сочетании слов. Сочетание слов выявляет смысловые потенции слова и тем самым способствует развитию его лексического значения. В сочетаниях типа крыша дома, холодная вода, человек идет мы не чувствуем продуктивной силы словосочетаний, так как слова в них выступают в своих четко и твердо фиксированных значениях. Но если мы обратимся к таким сочетаниям, как крыша из ветвей («густые ветви деревьев возвышались над нами зеленой крышей»), холодная брезгливость («он с холодной брезгли<32>востью смотрел на сидящего перед ним пегого старика»), техника идет («техника ныне идет в деревню»),33 то продуктивный характер подобных словосочетаний, представляющих значения слов в необычных аспектах и тем самым сообщающих им творческую новизну, предстает с полной очевидностью.

Следовательно, и этим своим качеством слова резко отличаются от подлинных знаков.

До сих пор мы рассматривали вопрос о знаковом характере языка с точки зрения характерных особенностей знака, не получивших пока еще должного освещения и привлеченных в настоящей работе дополнительно. Теперь обратимся к той особенности слов, которая служит основным и обычно единственным аргументом в пользу сближения единиц языка — слов со знаками. Речь идет о произвольности, или немотивированности, связи в слове значения со звуковой оболочкой.

В предыдущем изложении этот вопрос уже косвенно затрагивался. Рассмотрение прочих черт знака и их приложимости к слову дает уже достаточно материала для обоснованного вывода о действительной природе связи значения со звуковой оболочкой слова. Однако в целях возможно более исчерпывающего разрешения всех вопросов, связанных с проблемой знакового характера языка, обратимся к более близкому ознакомлению и с данной стороной разбираемой проблемы.

Прежде всего еще раз необходимо подчеркнуть тот неоспоримый факт, что звуковая сторона слова не может быть соотнесена с природой предметов или явлений, которые данное слово способно обозначать. По сути говоря, в данном случае речь идет о несопоставимых категориях. В слове нет и не может быть такой связи между его звуковым обликом и значением, какую видел в нем, например, Августин Блаженный или даже еще Я. Гримм, доказывавший, что «каждый звук обладает естественным содержанием, которое обусловливается производящим его органом и проявляется в речи».34 Ес<33>ли рассматривать слово в этом аспекте, то между его звуковой стороной и смысловым содержанием действительно нет ничего общего, и связь этих двух сторон слова можно в этом смысле (и только в этом смысле) назвать условной. Но если этот вопрос рассматривать с лингвистической точки зрения, то тогда, во-первых, неизбежно придется провести разграничение между лексическим значением слова и обозначаемыми им предметами и, во-вторых, признать обусловленность связи лексического значения слова и его звукового облика. Однако эти явления (лексическое значение слова и обозначаемые им предметы), лежащие в разных плоскостях, постоянно смешиваются, точно так же как положение о связи разных сторон слова (смысловой и звуковой) нередко получает неправильное истолкование в результате упрощенного понимания сущности лексического значения слова.

«В каждом конкретном языке, — пишет, например, Б. А. Серебренников, — звуковой комплекс только закрепляется за тем или иным предметом или явлением. Но закрепление не есть отражение свойств и качеств предмета и явления».35 Исходя из этих предпосылок, действительно, можно говорить о знаковом характере языка. Больше того, они неизбежно приводят к такому выводу, так как отождествляют лексическое значение слова с обозначаемыми им предметами и явлениями и тем самым выводят лексическое значение за пределы собственно лингвистических явлений, а слово превращают в простой ярлык для предметов и явлений. Подобный способ разрешения вопроса о связи значения слова с его звуковой оболочкой стоит на уровне споров древнегреческих философов о том, получают ли предметы свои имена по «природе» или по «установлению».

Не подлежит никакому сомнению, что лексическое значение слова формируется и развивается в непосредственной зависимости от предметов и явлений, которые обозначаются словами, но это отнюдь не единственный фактор, обусловливающий становление лексического значения слова, и сам по себе он еще не дает никаких<34> оснований для отождествления этого значения с обозначаемым предметом. Грамматические категории, выражающие отношения, также образуются под влиянием тех явлений, которые вскрывает наше сознание в объективной действительности; они отражают реальные отношения этой действительности, но применительно к ним никто не говорит о знаковости, точно так же как никто и не отождествляет грамматические значения с физическими отношениями. В этом смысле лексические значения не отличаются от грамматических значений, они в равной степени являются собственно лингвистическими фактами, хотя и находятся в связи с миром объективной действительности. В связи с вопросом о сущности лексического значения нельзя не вспомнить замечания А. Гардинера: «...предмет, обозначаемый словом пирожное, съедобен, но этого нельзя сказать о значении данного слова».36

О связи звуковой оболочки слова с его лексическим значением, понимаемым как чисто лингвистическое явление, достаточно подробно уже говорилось выше. Очень убедительно писал об этом А. И. Смирницкий, отмечавший, что «именно через это звучание (а не через его «образ») коллектив направляет процесс образования значений языковых единиц в сознании каждого индивида, передает индивиду свой опыт, опыт множества предшествующих поколений данного общества».37

Все, что известно нам о языках на всех доступных историческому исследованию этапах их развития, показывает, что в их системах все оказывается обусловленным. Эта всеобщая обусловленность элементов языка является прямым следствием наличия у них определенной значимости того или иного характера. Такое положение мы вскрываем на известных нам самых древних ступенях развития языка, и оно свидетельствуется всеобщей и многовековой историей человеческих языков, в которых всякое новое образование всегда строго обусловливается закономерными отношениями, существующими между элементами языка в каждой конкретной его систе<35>ме.38 Выводить же методологические основы изучения реальных, засвидетельствованных письменными памятниками языков (или реконструированных на их основе отдельных элементов языка) из предполагаемых доисторических состояний языка, постигаемых только умозрительным путем и неизбежно гадательных, подлинная наука о языке не может. Языкознание не спекулятивная, а эмпирическая наука, и поэтому свои методологические принципы она должна строить исходя не из умозрительных построений относительно исходной стадии формирования языка, а доступных исследованию фактов.

Сам же Соссюр пишет: «Во всякую эпоху, как бы мы ни углублялись далеко в прошлое, язык всегда выступает как наследие предшествующей эпохи. Акт, в силу которого в определенный момент имена были присвоены вещам, в силу которого был заключен договор между понятиями и акустическими образами, — такой акт, хотя и вообразимый, никогда констатирован не был. Мысль, что так могло произойти, подсказывается нам лишь нашим очень острым чувством произвольности знака.

Фактически всякое общество знает и всегда знало язык только как продукт, который унаследован от предшествовавших поколений и должен быть принят таким, как он есть».39 Это рассуждение заключается выводом: «Вот почему вопрос о происхождении языка не так важен, как думают». Не является ли более правомерным из этих предпосылок другой вывод? Раз язык всегда выступает перед нами как наследие предшествующих эпох, а в каждый данный период своего существования язык «как он есть» всегда представляется системой строго мотивированных элементов и, следовательно, изучение языка не может не строиться на этой мотивированности, то какое же практическое значение может иметь тезис с произвольности языкового знака? Ведь эта произвольность может быть обнаружена только в момент становления языка, который — и с этим нельзя не согла<36>ситься — «не так важен, как это думают», и именно потому, что процесс возникновения языка едва ли следует представлять с такой неоправданной схематичностью, какую подсказывает нам наше «чувство произвольности знака».

В связи со сказанным, естественно, возникает вопрос о том, как же следует отнестись к изначальной немотивированности связи звукового облика слова с его значением как к одному из основных принципов сравнительно-исторического метода. Ведь несомненным фактом является использование разных звуковых комплексов для обозначения одних и тех же предметов в различных языках, что обычно и истолковывается как неопровержимое доказательство в пользу произвольности языкового знака. И именно на основе этой произвольности (немотивированности) строится, по-видимому, методика установления языкового родства и выделения языковых семейств. «Если бы мысли, выражаемые в языке, — пишет по этому поводу А. Мейе, — были по своей природе более или менее тесно связаны со звуками, которые их обозначают, т. е. если бы лингвистический знак самой своей сущностью, независимо от традиции, вызывал так или иначе определенное понятие, то единственным нужным языковеду типом сравнения был бы общий тип и какая бы то ни было история языков была невозможна. Однако в действительности языковой знак произволен: он имеет значение только в силу традиции... Абсолютно произвольный характер речевого знака обусловливает применение сравнительного метода...».40

Но в данном случае мы имеем дело фактически с совершенно различными явлениями, которые связаны друг с другом искусственным образом. Установление генетических отношений может обходиться и без того, чтобы находить опору в теории произвольности языкового знака. Более того, как это хорошо известно из истории языкознания, все основные рабочие принципы и приемы сравнительно-исторического метода от Ф. Боппа до поздних младограмматиков (Г. Хирта и др.) успешно устанавливались и применялись помимо всякой связи с положениями теории произвольности языкового знака, и<37> у А. Мейе она появилась под прямым влиянием его учителя — Ф. де Соссюра, не прибавив при этом ничего нового в области практики сравнительно-исторического метода.

Тезис о произвольности языкового знака может получить применение в изучении языков сравнительно-историческим методом только в одном направлении — для доказательства того, что языки, обладающие определенным общим лексическим фондом, относятся к одному семейству. Но практика применения сравнительно-исторического метода показывает, что в действительности генетические связи языков устанавливаются не только на основе того, что в сравниваемых языках обнаруживается ряд звуковых совпадений в словах с тождественным значением. Ни несколько десятков таких совпадений, ни даже значительное совпадение в лексике сравниваемых языков в целом недостаточно, чтобы можно было установить факт их генетической связи. В тюркских, иранских и арабском языках, например, много лексических совпадений, но это не дает никаких оснований для признания арабского языка генетически близким с иранскими или тюркскими языками.

В действительности при установлении генетических связей между языками учитывается совокупность всех структурных показателей сравниваемых языков, и только эта совокупность, в которой совпадающая лексика является в лучшем случае лишь одним из ингредиентов в системе доказательств, дает возможность определить родственные связи языков. При определении генетических связей, пишет, например, В. Порциг в своей книге, подводящей итог работ в области определения взаимоотношений индоевропейских языков, «исходить из обнаруженных совпадений в известных языках надо. Но эти совпадения требуют истолкования. Для установления близких связей между языками они имеют доказательную силу только тогда, когда они представляют общие инновации. Необходимо, следовательно, доказать, что они являются общими и что они являются инновациями. Общими мы можем назвать идентичные явления в различных языках только тогда, когда они покоятся не на предпосылках, свойственных отдельным языкам... Когда доказано, что совпадение есть общее явление, необходимо доказать, что речь идет об иннова<38>ции. Надо отделить его, следовательно, от более старого состояния. В отдельных случаях требуется решить, какое из двух данных состояний языка является более старым. Это часто определяется внутренними причинами. Если, например, удается найти причину изменения, то тем самым устанавливается и временная последовательность».41 Такова методика определения генетических связей между языками. В более общей форме она суммируется А. И. Смирницким следующим образом: «Выделение языковых единиц, исконно общих родственным языкам, и обнаружение в этих единицах черт принадлежности к одной системе являются основными моментами в научном определении самого родства данных языков».42

Кстати говоря, и сам А. Мейе, когда переходит от теоретических предпосылок к описанию приемов определения языкового родства, заявляет, пожалуй, даже с излишней категоричностью: «Чтобы установить принадлежность данного языка к числу индоевропейских, необходимо и достаточно, во-первых, обнаружить в нем некоторое количество особенностей, свойственных индоевропейскому, таких особенностей, которые были бы необъяснимы, если бы данный язык не был формой индоевропейского языка, и, во-вторых, объяснить, каким образом в основном, если не в деталях, строй рассматриваемого языка соотносится с тем строем, который был у индоевропейского языка. Доказательны совпадения отдельных грамматических форм; наоборот, совпадения в лексике почти вовсе не имеют доказательной силы».43

Таким образом, оказывается, что лексика, в которой якобы только и обнаруживается произвольность языкового знака, не играет почти никакой роли в установлении родственных связей между языками, без чего, конечно, совершенно невозможно применение сравнительно-исторического метода.

Как показывают приведенные высказывания, теория произвольности языкового знака фактически не находит<39> сколько-нибудь существенного отражения в методике определения языкового родства. Мы констатируем генетические связи между языками лишь в том случае, если устанавливаем тождество структурных элементов языков, а эта констатация покоится на допущении возможности «автономного движения» языков и невозможности взаимопроникновения языковых структур; раз обнаруживается структурное тождество в системах двух или нескольких языков, оно не могло возникнуть иначе, как на основе генетической близости, так как взаимопроникновение языков не может создать подобного тождества.

Из всего сказанного явствует, что и в сравнительно-историческом методе произвольность языкового знака, являющаяся основным принципом теории знакового характера языка, не составляет обязательной предпосылки его использования, как об этом в плане теоретическом пишет А. Мейе. Эта теория искусственно связана со сравнительно-историческим методом и не находит своего отражения в его рабочих приемах.

Подводя итог рассмотрению разных аспектов и характеристик знака в их применении к языку, следует сделать вывод о том, что вопрос о знаковой природе языка в той форме, в какой он ставится Ф. де Соссюром и его последователями, во всяком случае, не может быть решен категорическим образом. Язык обладает такими специфическими особенностями, которые отграничивают его от любой другой абсолютной системы знаков. Эти специфические особенности характеризуют его как общественное явление особого порядка, которое составляет предмет изучения особой науки языкознания, а не универсальной семиотики. Однако, с другой стороны, это не означает, что язык вообще лишен элементов знаковости и не может (с сознательными ограничениями) рассматриваться в семиотическом аспекте.

2. Элементы знаковости в языке

Указанное изложение вопроса о знаковой природе языка, следовательно, не снимает вопроса о знаковом характере отдельных аспектов языка. Важность же исследования этого вопроса обусловливается тем обстоятельством, что частные наблюдения над отдельными областями<40> языка нередко универсализируются и используются в качестве основы для выводов о сущности языка в целом. Поэтому важно не только выявить наличие возможных элементов языка, обладающих знаковой природой, но и определить их место в системе языка, установить границы и сферы их функционирования.

Прежде всего следует отметить, что сам Ф. де Соссюр, поставивший вопрос о знаковом характере языка, не говорит об абсолютной произвольности всех языковых знаков, но проводит между ними определенные разграничения. Он пишет: «Только часть знаков является абсолютно произвольной; у других же обнаруживаются признаки, позволяющие отнести их к различным степеням произвольности: знак может быть относительно мотивированным. Так сорок не мотивировано, но пятьдесят не мотивировано в относительно меньшей степени, потому что оно напоминает об элементах, из которых составлено, и о других, которые с ним ассоциируются, как например, пять, десять, шестьдесят, семьдесят, сорок пять и т. п.; взятые в отдельности пять и десять столь же произвольны, как и сорок, но пятьдесят представляет случай относительной мотивированности. То же можно сказать и о фр. pommier «яблоня», которое напоминает о pomme «яблоко» и чей суффикс -ier вызывает в памяти poirier «грушевое дерево», cerisier «вишневое дерево» и др. Совсем иной случай представляют такие названия деревьев, как frкne«бук», chкne «дуб» и т. д.».44

Далее Ф. де Соссюр отмечает, что «те языки, где немотивированность максимальна», следует называть лексикологическими, а те, где она минимальна,грамматическими. Применяя эти положения к конкретным языкам, Ф. де Соссюр пишет: «Можно отметить, что, например, английский язык уделяет значительно больше места немотивированному, чем, скажем, немецкий; но типом ультралексикологического языка является китайский, а индоевропейский праязык и санскрит образцы ультраграмматического. Внутри отдельного языка все его эволюционное движение может выражаться в непрерывном переходе от мотивированного к произвольному и от произвольного к мотивированному, в результате этих разно<41>направленных течений сплошь и рядом происходит значительный сдвиг в отношениях этих двух категорий знаков».45

Из приведенных высказываний Ф. де Соссюра явствует, что вопрос о мотивированности (или немотивированности) языкового знака связывается у него с большим или меньшим богатством морфологических форм языка; если язык на определенной стадии своего развития обладает относительным обилием морфологических форм, то его элементы, следовательно, более мотивированы и менее произвольны, но если язык в процессе своего развития (например, английский язык) все больше и больше утрачивает богатство морфологических форм, то его лексические элементы, стало быть, становятся все более и более произвольными.

Трудно себе представить, чтобы по мере развития языка увеличивалась его произвольность (немотивированность). Ведь если брать в качестве примера тот же английский язык, то утрата им первоначального богатства форм выражалась не в постепенном освобождении корня от аффиксальных элементов и обнажения его, что только и могло в какой-то мере способствовать увеличению произвольности его лексических единиц. В действительности этот процесс осуществлялся главным образом через посредство опрощения первоначально сложной структуры слова и различного рода редукций (ср.: friend — др.-англ. freond, где -end есть суффикс nomina agentis, первоначально же окончание причастия настоящего времени; soving — др.-англ. sжdnoю,   где -  ою есть суффикс абстрактных имен существительных мужского рода, а -n- характеризует слово как отглагольное образование; простое not есть стяженная форма др.-англ. nouth<na-wiht — «никакая вещь» и т. д.). Следовательно, кажущаяся простота и «лексичность» английского языка в действительности исторически обусловлены и находятся только в скрытом состоянии.

Но если даже отвлечься от явной несостоятельности утверждения о произвольности (немотивированности) языкового знака, указываемые Ф. де Соссюром предпосылки неизбежно приводят к следующему выводу: большая или меньшая произвольность знака находится в пря<42>мой зависимости от конкретных путей развития грамматической структуры языков. Языки, таким образом, на разных этапах своего развития располагаются по градации в соответствии с большей или меньшей мотивированностью своих элементов, чем фактически устанавливается своеобразный типологический принцип.

С указанным выводом тесно связан и другой: поскольку немотивированность (произвольность) языкового знака может как приобретаться, так и утрачиваться в процессе развития языка, сам по себе принцип произвольности языкового знака не является конституирующим для природы языка, но носит исторический и факультативный характер.

Таким образом, что касается разграничений, проводимых самим Ф. де Соссюром в отношении выделения элементов с разной знаковой «насыщенностью», то они, в конечном счете, отнюдь не свидетельствуют в пользу знаковой природы языка в целом.

В советском языкознании также делались попытки разграничений подобного рода. Так, А. И. Смирницкий, разбирая вопрос о значении принципа условности связи между звучанием и значением для сравнительно-исторического метода, писал: «Принцип немотивированности (условности) относится... к простым, неразложимым или достаточно изолированным идиоматически образованным единицам. В сложных же образованиях выступает уже и принцип мотивированности — наряду, конечно, с первым принципом, поскольку в состав сложных образований входят простые единицы.46 Близкую точку зрения высказывает Р. А. Будагов. «По нашему мнению, — пишет он, — «языковой знак» обычно не мотивирован лишь в своих низших формах (звуках, отчасти морфемах), тогда как в своих высших проявлениях (словах) он всегда стремится к мотивированности».47 Оба эти высказывания в свою очередь сближаются с точкой зрения Ш. Балли, высказанной им в изложенной выше статье (Ch. Bally. Sur la motivation des signs linguistiques).<43>

Нельзя не признать справедливости этих утверждений, но они все же не полностью разрешают разбираемый вопрос. На основе предпосылок, которые содержатся в этих высказываниях, логичен и даже неизбежен следующий вывод: поскольку основной и имеющей самостоятельное хождение единицей языка является слово, а оно является «сложным образованием» (А. И. Смирницкий) или «высшим проявлением» языка (Р. А. Будагов), то вопрос о произвольности языкового знака отпадает сам по себе: язык слов (а именно о словах идет речь у всех адептов теории знакового характера языка) не может, следовательно, быть системой немотивированных, произвольных знаков. Вопрос о возможном знаковом характере отдельных единиц (слов) языка, видимо, следует решать иным образом. Поскольку — подчеркиваю это еще раз — в теории знаковости языка речь идет о словах, постольку и данный вопрос должен разбираться не применительно к отдельным элементам слова, выделяемым лингвистическим анализом, а в отношении слов в целом, или, точнее говоря, в отношении отдельных категорий слов.

Подходя к разрешению интересующего нас вопроса под данным углом зрения, необходимо признать наличие целого разряда слов, в значительной степени обладающих знаковым характером. Речь идет в первую очередь о так называемых «абсолютных» терминах.

Прежде чем приступить к выявлению в этой категории слов черт, сближающих их со знаками, необходимо со всей категоричностью подчеркнуть, что термины также являются словами языка и поэтому им в значительной степени свойственны все те особенности, которые являются характерными для элементов языка. Они даже могут развивать особые формы, подчеркивающие их своеобразие как определенной лексической категории, т. е., следовательно, как категории,  несомненно,  языковой.  Таковы,  например,  суффиксы  -н-,  -ист-,  -оват- русского языка, которые в химической терминологии используются в качестве своеобразной шкалы, указывающей количество молекул кислорода в кислоте. Ср. кислоту серную (H2SO4), сернистую (H2SO3) и серноватистую2S02),     соответственно кислоты  азотная  (НNОз), азотистая (HN02) и т. д.  Или суффикс -ит, который в медицине используется в названиях воспалительных про<44>цессов разных органов (бронхит, гастрит, плеврит, лярингит и пр.), в металлургии — в названии сплавов (платинит, победит и пр.), а в геологии — в названиях минералов (лазурит, кальцит, александрит и пр.).48

Однако вместе с тем этой категории слов свойственны черты, которые отделяют их от остальных слов языка («обычных» слов) и сближают со знаками. Характерной особенностью этих слов является их однозначность и способность в ряде случаев заменяться в соответствии с научной традицией условными знаками без всякого при этом последствия для содержания («значения») термина. Так, можно словами написать интеграл, градус, вариация, сумма или же передать их соответствующими значками: ?, °, U, . Подобная заменяемость слов условными знаками, кстати говоря, очень наглядно показывает, что в «обычном» и терминологическом употреблении слов мы фактически часто имеем дело с омонимами. Так, например, слова плюс и минус в их терминологическом смысле и в значениях «достоинство», «выгодная сторона», «преимущество» (для слова плюс) и «недостаток» (для слова минус) — несомненные омонимы. Мы можем сказать или написать словами семь минус два равно пяти или изобразить это математическое отношение условными знаками: 7—2== 5, но мы не можем в предложении у этого проекта много минусов использовать указанную математическую символику. И дело тут не только в том, что на письме меняются графические способы передачи единого содержания, выражаемого в звуковом языке единообразно: ведь оказывается же возможным, например, древнеегипетское идеографическое письмо заменить буквенной транскрипцией. Различие между терминологическим и обычным использованием слова гораздо глубже, и его можно проиллюстрировать следующим примером. Машинист паровоза, подъезжая к семафору, видит обозначенный на нем железнодорожный знак и произносит: красный, разумея цвет знака, т. е. он читает вслух знак, и от того, что он прочел вслух данный знак, т. е. обозначил его словом, этот знак не пе<45>рестал быть знаком, точно так же как и слово красный не получило того специфического значения, которое данный знак имеет в железнодорожном транспорте. Аналогичным образом обстоит дело и в отношении слов типа плюс, минус, бесконечность, сила, корень и т. д. Это также «прочитанные вслух», обозначенные словами знаки понятий или явлений, звуковая форма которых в силу конкретных условий зарождения термина49 совпадает со звуковой оболочкой «обычного» слова.

К сказанному следует добавить, что о терминологических омонимах можно говорить, конечно, не только тогда, когда имеется определенный условный знак, способный заменить слово.50 Такого условного знака может и не быть, но он может легко подразумеваться, находиться, так сказать, в потенциальном состоянии. Так, в лингвистике мы имеем ряд условных знаков: звездочку—знак реконструированной формы («формы под звездочкой»), знак ударения, мягкости, слогообразовательной способности и т. д. Но вместе с тем такие термины, как корень, основа и пр., не имеют условных знаков (хотя и могли бы иметь их), что не лишает их омонимического характера. Важно то, что они не имеют того, что обычно именуется лексическим значением, но только обозначают четко определенные научные понятия и явления, вследствие чего развитие их внутреннего содержания, как правило, не может обусловливаться языковыми факторами или определяться языковыми терминами и критериями. Развитие внутреннего содержания термина полностью зависит от содержания и методологии той науки, которую данный термин обслуживает, и уже одного этого обстоятельства<46> достаточно, чтобы чисто терминологическое использование «обычного» слова рассматривать как омоним.

Стремление во что бы то ни стало увидеть смысловую связь между содержанием термина и лексическим значением «обычного» слова (в случае совпадения их звуковой оболочки), что наблюдается в ряде работ,51 противоречит действительному положению вещей. В основе стремления к сохранению указанной смысловой связи лежит тенденция характеризовать научное понятие или явление через внутреннюю форму слова. Утрата внутренней формы в «обычном» слове — явление естественное, но для термина подобная утрата считается нежелательной, так как в этом случае якобы теряется смысл термина. В действительности, однако, вскрываемые в данном случае отношения выглядят совершенно иначе, и именно сохранение смысловой связи нередко создает значительные трудности в пользовании терминологией. Автор словаря лингвистических терминов Марузо, разбирая в теоретическом предисловии к своей работе вопрос о том, должно ли терминологическое слово быть определением вещи или понятия (или, иначе говоря, сохранять свое этимологическое значение), пишет: «... даже если бы термины могли вполне соответствовать понятиям, теории, определяющие эти понятия, неизбежно будут эволюционировать; в таком случае мы рискуем увидеть, как в связи с прогрессом науки крушение теорий влечет за собой и гибель самой терминологии. Науке, находящейся в процессе становления, невыгодно закреплять связь обозначения с обозначаемым».52

Пример того, как сохранение этимологического значения вступает в противоречие с понятием, закрепленным за термином, можно заимствовать из советского языкознания сегодняшнего дня. Со времен Ф. Боппа и А. Шлейхера в лингвистике существует термин праязык, однако современные представления о процессах развития генетически близких языков находятся в явном противоречии с «этимологическим значением» данного термина, почему и оказалось необходимым заменить его термином<47> язык-основа, который более точно соответствует современным лингвистическим теориям.

Соотнося в свете высказанных соображений термины с теми характеристиками знака, которые выше последовательно рассматривались сами по себе и применительно к языковой единице — слову, мы можем констатировать следующее:

1. Эмоционально-экспрессивные элементы. Термины лишены данных элементов и, следовательно, «бесстрастны» в такой же мере, как и знаки. Так же как и в нижеследующих моментах, это обусловливается близостью функций термина и знака. Правда, можно указать на то, что положение термина в нейтральном лексическом слое известным образом характеризует его стилистически, учитывая наличие здесь безусловной противопоставленности тем лексическим элементам, которые обладают резко выраженной эмоционально-экспрессивной и, стало быть, стилистической окраской (например, сленговые, жаргонные и разговорные слова и выражения). Это обстоятельство лишний раз указывает на то, что термины (как отмечалось выше) являются полноправными членами структуры языка, а не каким-то чуждым по отношению к ней телом, подобным осколку снаряда, застрявшего в ткани живого организма. Однако совершенно очевидно, что все это не изменяет эмоционально-экспрессивной нейтральности термина самого по себе.

2. Однозначность. В противоположность другим категориям слов, обычно являющимся полисемантичными, термины почти всегда однозначны. Под так называемой многозначностью термина чаще всего понимается возможность применения его в разных областях науки и техники. Таковы, например, термины плечо (например, плечо рычага и плечо в железнодорожной эксплуатации), палец, муфта, лапа, клык и т. д. Фактически в этих случаях мы, следовательно, имеем дело с терминами-омонимами. Эта характерная особенность термина сближает его со знаком.

3. Автономность. В том случае, если термин   имеет также какой-нибудь условный знак-заменитель  (как, например, для интеграла установлен знак S), он может обладать известной автономностью и функционировать независимо от особенностей конкретной системы<48> языка, ничего при этом не теряя в отношении своего внутреннего содержания. Это обстоятельство также сближает термин со знаком.

4. Смысловые взаимоотношения.  Ввиду того, что термин не обладает лексическим значением, а, как уже неоднократно отмечалось, обозначает или научно обработанные понятия и явления или определенные предметы и вещества (как объекты изучения той или иной отрасли науки или техники), — в силу этого он лишен смысловых связей с другими словами и, следовательно, его развитие ни в какой степени не может обусловливаться внутренними отношениями, как это имеет место у слов других категорий. Это также обнаруживает у термина элементы знаковости.

5. Непродуктивность. Содержание, обозначаемое термином, конечно, может развиваться, и поэтому его также допустимо характеризовать как продуктивное, но эта продуктивность совершенно иного порядка, чем продуктивность лексического значения «обычных» слов. Развитие содержания термина обусловливается только развитием соответствующей науки. Другая особенность термина заключается в том, что его содержание может изменяться и развиваться независимо от его звуковой оболочки. Содержание термина (употребление в данном случае слова значение было бы совершенно неправомерно) может не только вести самостоятельное в указанном смысле существование, но и свободно истолковываться даже совершенно противоречивым образом представителями разных направлений в науке. Для примера можно сослаться на такие общественно-политические термины, как революция, диктатура, класс, пролетариат и т. д. (ср. также выражения: температура по Цельсию, температура по Реомюру, температура по Фаренгейту и пр.).

Эта особенность термина, в соответствии с которой сам словесный знак оказывается лишенным всяких продуктивных качеств, в свою очередь отдаляет термин от других категорий слов и обнаруживает в нем черты знака.

Наконец, следует отметить и относительную свободу создания терминов, возможность формирования их независимо от «правил» мотивированности, свойственных тому или иному языку. Разумеется, когда термин создается на основе «обычного» слова, вырастает из него, тогда<49> мотивированность играет значительную роль. Но вместе с тем мы знаем, что системы терминологических номенклатур наряду с подобными терминами, выросшими, так сказать, «естественным» путем, включают и произвольно созданные, «авторские» термины. При этом доля этой «произвольной» терминологии, обычно базирующаяся на лексике классических языков (на материале которых создаются новые образования) и включающая имена собственные и т. д., может быть довольно значительной.

В заключение необходимо отметить, что если рассмотренные выше черты знака в обязательном порядке присутствуют в каждом знаке, то этого никак нельзя сказать относительно приложимости характеристик знака к терминам. Легко увидеть, что у разных групп терминов может отсутствовать та или иная из отмеченных выше характеристик знака. Это обстоятельство приводит к тому, что в лексической системе языка большинство терминов не образует четко отграниченной группы. До сих пор речь шла о «чистых» или абсолютных терминах, но в каждом языке существует много случаев терминологического использования «обычных» слов. В случаях резко расчлененного употребления одних и тех же слов в «обычном» и терминологическом смысле мы имеем право говорить об омонимии. Ср. такие случаи, как червяк — червь и червяк — винт с особой нарезкой, проводник —  провожатый и проводник — вещество, хорошо пропускающее электрический ток, рак — животное и рак — болезнь и т. д. Но многочисленны случаи, где такого четкого разграничения нет, как например, вид — разновидность и вид — совокупность особей с одинаковыми биологическими признаками, жила — сухожилие и жила — форма залегания горной породы, ключ — приспособлеиие для запирания и отпирания замка и ключ — выключатель для быстрого замыкания и разрыва цепи телеграфной связи и т. д. При терминологическом использовании «обычных» слов они приобретают качества терминов, иными словами, знаковые признаки. На основе этой особенности над языком можно проводить операцию, имеющую, однако, заведомо односторонний характер. Подобно тому, как язык в определенных и частных целях допускает изучение под одним углом зрения (например, физическим или физиологическим — в фонетике), его можно рассматривать также как знаковую систему или<50> код, т. е. представлять в виде совокупности элементов, обладающих теми качествами, которые выше были обнаружены у терминов. Эта возможность указывает на то, что язык наряду с другими аспектами (физическим, психическим, социальным и др.) бесспорно обладает также и семиотическим (т. е. знаковым) аспектом. Но наличие этого аспекта не превращает язык в собственно знаковую систему и не дает права определять его только как знаковую систему с вытекающими отсюда всеми логическими последствиями — этому препятствуют его качества, рассмотренные выше при анализе «обычных» слов. Так же как язык нельзя представлять лишь как физическое явление, лишь как психическое явление или лишь как социальное явление, его нельзя определять лишь как семиотическое (знаковое) явление. Язык многообразен и многоаспектен, и всякое сведение его к одному аспекту (допустимое в отдельных и оговоренных случаях) неизбежно искажает его истинную природу.

В последние годы в связи с бурным развитием прикладного языкознания, опирающегося на математические методы работы (математическое моделирование), в научной литературе оживленно обсуждается вопрос о создании абстрактного языка (метаязыка), основывающегося на логико-математических принципах. Создание подобного рода абстрактного языка, конструируемого на основе формального анализа «конкретных» языков, диктуется практическими потребностями машинного перевода53, где абстрактный язык выступает в качестве своеобразного посредника между машиной и живым «конкретным» языком. Другим видом такого метаязыка, создание которого мыслится в качестве предварительного этапа при конструировании абстрактного машинного метаязыка, являются различные научные языки54. В некоторых науках, как например в математике или в химии, фактически уже существуют подобные специализированные метаязыки. Особенностью как метаязыков отдельных наук, так и более обобщенной их формы — абстрактного<51> машинного языка — является то, что они обладают в разной степени формализованной и определенной структурой, когда отдельные элементы метаязыка (слова и выражения) имеют точное и однозначное определение («значение»), устанавливаемое положением данного элемента в структуре. Связь лексических единиц метаязыка в предложении осуществляется также на основе принципов логического синтаксиса.

Если соотнести сущность и принципы построения метаязыков со всем тем, что выше было сказано относительно неправомерности определения «конкретных» языков в целом как знаковых систем и наличия в них элементов знаковости (терминологическая лексика), то нам сразу же бросается в глаза их отличие от обычных или «конкретных» языков. В противоположность этим последним мы можем характеризовать метаязыки как знаковые системы, а составляющие их лексические элементы как единицы, фактически лишенные лексических значений – т. е. совокупности тех качеств, которые, как было установлено выше, являются обязательными для лексического значения. Все эти качества (или, как они выше назывались, характеристики) оказываются «избыточными» для метаязыков и «снимаются» при переводе слов «конкретного» языка на абстрактный метаязык, где за ним сохраняется только чисто логическое или понятийное их содержание (если только они им обладают; ср. такие слова, как бац! раз! ах! дурашка, милочка и пр.). Ясно, что при таком положении перевод (во всяком случае более или менее полный и точный) с «конкретного» языка на абстрактный и обратно не всегда возможен.

С другой стороны, все, чем характеризовались чистые термины, в полной мере применимо к метаязыкам, почему их с полным основанием и оказывается возможным определять как системы условных кодов или знаковые системы. Не следует при этом закрывать глаза на то, что метаязыки являются искусственными препаратами, производными от конкретных языков. Они ориентированы на выполнение определенных и ограниченных целей (их поэтому можно назвать функциональными языками) и не способны выполнять тех разносторонних и чрезвычайно ответственных функций, какие осуществляют «конкретные» языки.<52>

Мы можем сказать, что язык допускает преобразование в метаязык или делает возможным машинный перевод письменных текстов с одного языка на другой в той мере, в какой он обладает знаковыми качествами, и противостоит этим операциям в той мере, в какой он является незнаковой структурой — в этом втором случае имеются в виду те весьма существенные качества языка, которые не перекрываются знаковыми характеристиками и с чисто логической точки зрения относятся к «избыточным».

Никак не отрицая важности метаязыков, вместе с тем с уверенностью можно предсказать, что какого бы совершенства ни достигли информационные машины и иные кибернетические установки, они не только не упразднят, но и не изменят сущности «конкретных» языков, хотя, может быть, в известной степени смогут способствовать их логическому дисциплинированию.

3. Структурный характер языка

Критический анализ теории знаковой природы языка дает возможность вывести некоторые заключения о действительной природе языка. Основной положительный вывод заключается в том, что язык, в противоположность любой подлинной системе знаков, находится в состоянии беспрерывного развития. Снова и снова приходится возвращаться к знаменитому положению В. Гумбольдта о том, что «язык есть не продукт деятельности (ergon), а деятельность (energeia)». Однако ныне этот тезис наполняется, разумеется, иным содержанием.

Система знаков (или, как также говорят, семиотическая система) не способна к развитию по самой своей природе. Ее изменения — это изменения в некоторой совокупности единиц.  В  нее произвольно можно включить некоторое количество новых знаков, заменить некоторые из них или даже исключить, но все эти манипуляции никак нельзя назвать развитием. И, конечно, никаким закономерностям подобного рода изменения не подчиняются именно потому, что они произвольны.

Иное дело язык. Формой его существования является развитие, и это развитие подчиняется определенным законам. Развитие языка обусловливается его функциями — служить средством общения и орудием мышления.<53> Поскольку потребности общения и мышления находятся в постоянном изменении и развитии, постольку и язык находится в беспрерывном изменении и развитии55. Таким образом, язык развивается не самопроизвольно, его развитие стимулируется развитием общества, но формы развития языка в значительной степени обусловливаются теми его конкретными элементами, которые составляют язык, и теми отношениями, которые внутри языка складываются между этими конкретными и реальными элементами. Тем самым мы приходим к таким чрезвычайно важным для языкознания понятиям, как понятия системы и структуры.

Введение понятия системы в применении к языку обычно связывают с именем Ф. де Соссюра (хотя несомненный приоритет в этом отношении принадлежит Н. А. Бодуэну де Куртене). Ф. де Соссюр называл язык системой знаков, выражающих идеи. Это общее определение подвергается у него затем дополнительным уточнениям и детализации. Некоторые из них имеют для рассматриваемого вопроса особенно важное значение. «Язык есть система, — пишет Ф. де Соссюр, — все части которой могут и должны рассматриваться в их синхронической связи»56   (разрядка моя. — В. 3.). Эту мысль Ф. де Соссюр повторяет на разные лады на протяжении всей своей книги. Он говорит об «оси одновременности» (в отличие от «оси последовательности»), «статической лингвистике», синхронном «срезе» или горизонтальной плоскости языка, где «исключено всякое вмешательство времени»57 и т.д. Все это придает понятию системы языка такие качества, мимо которых нельзя пройти, когда речь идет о природе языка и делаются попытки определить ее через понятие системы.

Взаимозависимость элементов языка, на чем строится определение языка как системы, ныне, видимо, следует считать общепризнанным фактом. Системные отношения при этом не являются чем-то внешним для отдельных компонентов системы, но включаются в сами эти элементы, образуя качественную их характеристику. Нередко различие системных отношений составляет<54> единственную основу для различения и самих элементов. Прекрасным примером этого может служить разработанная  А. И. Смирницким теория конверсии в английском языке. Морфологическая неоформленность английского слова неоднократно подавала повод для фактического вынесения его за пределы классификации по частям речи. Так, love «любить» и love «любовь» рассматривалось как одно и то же слово, которое приобретает значение той или иной части слова в зависимости от контекста. Возражая против такой трактовки, А. И. Смирницкий писал: «...Love — существительное не есть просто love, но есть единство форм love, love's, Loves, loves' (ср.: Love's labour lost; a cloud of Loves); три последние формы являются формами-омонимами: звучат они одинаково, но их грамматические значения различаются коренным образом и, кроме того, имеются и такие слова, в которых те же различия находят звуковое выражение (ср.: woman's, child'swomen, childrenwomen's, children's и др.). Подобным же образом и love — глагол не ограничивается формой love, но есть единство известного ряда форм [ср.: (to) love, loves, (he) loved, loved (by him), loving и пр.]. Следовательно, love — существительное и love — глагол, взятые не в отдельных их формах, в которых они обычно приводятся в словаре, и вообще когда рассматриваются не изолированно, а во всей совокупности их форм, в которой проявляется их изменение по законам грамматического строя английского языка, поскольку они поступают в распоряжение грамматики, отличаются друг от друга не только по значениям, не только по своим функциям, но и внешне, по звучанию их форм. Вместе с тем и значения форм существительного и форм глагола, даже при совпадении их звучания, большей частью оказываются резко различными... Таким образом,  love — существительное и love — глагол в целом представлены совершенно различными системами форм, характеризующими их как разные слова»58. При таком подходе морфологическое оформление слова осуществляется через посредство парадигмы, т. е. на основе всей совокупности системных отношений слова, которые и позволяют устанавливать<55> разные разряды слов или переводить их из одного разряда в другой (конверсия). «Конверсия, — писал в этой связи А. И. Смирницкий, — есть такой вид словообразования (словопроизводства), при котором словообразовательным средством служит только сама парадигма слова»59.

На основе принципа системности языка строится и такое хорошо известное грамматическое понятие, как нулевая морфема (форма, флексия, аффикс), введенное в языкознание Ф. Ф. Фортунатовым и Бодуэном де Куртене до опубликования «Курса общей лингвистики» Ф. де Соссюра. Ведь именно отсутствие всякого окончания у слова коров определяет у него форму род. пад. мн. ч. по противопоставлению с наличием у этого слова соответствующих падежных окончаний в парадигме склонения (корова, корове, коровой, коровы и пр.).

Положение о системном характере языка  находит свое приложение в современной лингвистике применительно ко всем его сторонам, но в наибольшей мере к фонетическим элементам.

Указывая на то, что фонемы любого языка нельзя рассматривать изолированно, вне всей его фонологической системы и тем более сопоставлять изолированные фонемы одного языка с изолированными фонемами другого языка, несмотря на их кажущуюся схожесть, Г. Глисон пишет: «Что, собственно, означает утверждение, что и в английском языке и в языках лома, луганда и киова существует фонема (b)? Почти ничего, если нельзя доказать, что (b) во всех этих четырех языках в некотором отношении одно и то же. Но, как мы уже видели, фонему можно определить лишь применительно к данной речевой форме. Каждый из языков имеет свою собственную систему фонем и свою систему противопоставлений фонем. Получилось так (по причинам частично нелингвистического порядка), что для обозначения одного и того же звука в каждой из этих систем был выбран знак (b). Это случайное совпадение — единственное связующее звено между данными четырьмя язы<56>ками, и таким образом приведенное выше сопоставление с лингвистической точки зрения бессмысленно. Английское (b) — звонкий лабиальный взрывной, только одна такая фонема в этом языке. В языке лома (b) — это один из четырех звонких лабиальных взрывных, которые отличаются друг от друга еще каким-нибудь дополнительным признаком. В языке луганда (b) включает два аллофона: звонкий лабиальный взрывной, и звонкий фрикативный, который встречается так же часто, как и первый. (b) в языке киова используется для обозначения звонкого лабиального фрикативного, так как звонкого взрывного, обозначаемого данным условным знаком, в нем нет. Наше утверждение, что английский язык, лома, луганда и киова похожи, поскольку они имеют фонему (b), будет равносильно тому утверждению, что эта шляпа, это платье и эта пара туфель одинаковы по размеру, так как все они обозначаются единым номером»60.

Значение принципа системности языка для исторического изучения подчеркивает В. Георгиев. Он указывает сначала на то, что «сравнительно-исторический метод дает возможность установить изменения в истории языка, раскрыть закономерности его развития, но он обычно не объясняет причины, которые вызывают эти изменения. Изучение структуры (системы) языка позволяет раскрыть эти причины». И далее пишет: «Следующий пример может иллюстрировать это положение. Историческое изучение болгарского языка показывает, что древнеболгарские окончания прилагательных -ъ, -а, -о, -и, -ы, -а изменились в новоболгарском в 0, -а, -о, -и. Сравнительно-историческое изучение только констатирует эти изменения, но не дает им объяснения. Язык представляет собой «систему систем», которые взаимообусловлены и связаны в одно целое: изменения в какой-либо из этих систем вызывают изменения в других системах. Упомянутые древнеболгарские формы ясно отличались одна от другой по своим окончаниям (первоначально, вероятно, и форма жен. рода ед. числа отличалась от аналогичной формы средн. рода мн. числа ударением). Но позже, вследствие изменения ы в и и стяжения окончания мужского и женского рода, мн. числа<57> простой формы и окончания мужского рода ед. и мн. чисел сложной формы совпали. Тем самым система различения по роду во мн. числе была нарушена, и, кроме того, она нарушалась вследствие идентичности окончаний ед. числа женского рода и мн. числа среднего рода. Началось смещение (перекрещивание) систем «рода» и «числа». Двузначность морфемы (жен. рода ед. числа и средн. рода мн. числа) в одной и той же системе словоизменения затрудняла восприятие говорящего, для которого существенна необходимость различения рода и числа. Это нарушение отношений между двумя системами ликвидировалось устранением формы нова мн. числа средн. рода. Таким образом, снова получились ясные соотношения: нулевая флексия — мужской род, а — женский род, о — средний род, и — множественное число»61.

Приведенные примеры убедительно демонстрируют связь и взаимозависимость элементов языка. Вместе с тем они указывают и на то, что понятие системы в противоположность Соссюру недифференцированно применяется как к функционированию языка (синхронический план), так и к развитию языка (диахронический план). Отвлекаясь временно от этого обстоятельства (к нему, как к чрезвычайно важному, мы вернемся позднее), обратимся к рассмотрению вопроса о том, можем ли мы определить язык лишь как систему. Достаточным ли является это определение, оказывается ли оно исчерпывающим в отношении действительной природы языка?

Чтобы ответить на этот вопрос, надо сначала договориться о содержании понятия «система», так как нечеткость самого этого понятия часто вносит путаницу в понимание природы языка. Различие в толковании данного (ныне широко принятого и в советском языкознании) понятия могут наглядно показать цитаты из общих курсов А. С. Чикобава и А. А. Реформатского. Первый из них в разделе, специально посвященном характеристике языка как системы, пишет: «Язык есть не простое скопление множества слов (с аффиксами или без аффиксов) и из них произвольно составленных сочетаний. Каждый язык существует в виде системы, составные части которой находятся в определенной, закономерной связи друг<58> с другом»62. Несколько выше, характеризуя само понятие системы, он пишет: «Что характерно для системы вообще? Каковы основные признаки системы? Из одного предмета (факта) никакой системы нельзя образовать; чтобы получить систему, необходимо иметь ряд предметов (фактов). Но не всякое множество дано в виде системы; множество может быть хаотическим, неупорядоченным или же организованным, упорядоченным. Упорядоченным оно будет тогда, когда определено взаимоотношение элементов, являющихся составными частями целого. Простейший пример: в аудитории восемьдесят парт, эти парты можно расположить в десять рядов — по восемь парт в ряду — с проходом посередине (по четыре парты с одной и другой стороны прохода). Те же восемьдесят парт можно навалить в аудитории безо всякого порядка, одну поперек другой (или одну над другой). В первом случае мы будем иметь упорядоченное множество, во втором же — неупорядоченное, хаотическое»63.

Уже эти две цитаты дают возможность определить систему двояким образом: как всякое упорядоченное (и, как показывает пример с партами, механическое) множество или же как образование, составные части которого находятся в определенной, закономерной связи друг с другом. Свое толкование понятия системы предлагает А. А. Реформатский, выступая вместе с тем против одного из двух вышеприведенных определений системы. «Ни в коем случае, — пишет он, — нельзя подменять понятие системы понятием внешней механической упорядоченности; при внешней упорядоченности качество каждого элемента не зависит от целого (поставим ли мы стулья по четыре или по восемь в ряд и будет ли их 32 или 64, — от этого каждый из стульев останется таким же, как если бы он стоял один).

Члены системы, наоборот, взаимосвязаны и взаимообусловлены в целом, поэтому и число элементов и их соотношения отражаются на каждом члене данной системы...»64. Затем он дает свое определение системы:<59> «Система — это единство однородных взаимообусловленных элементов»65. Это определение в применении к языку выглядит следующим образом: «В пределах каждого круга или яруса языковой структуры (фонетического, морфологического, лексического, синтаксического) имеется своя система, т. е. все элементы данного круга выступают как члены системы... Системы отдельных ярусов языковой структуры, взаимодействуя друг с другом, образуют общую систему данного языка»66.

Даже не останавливаясь на смешении понятий структуры и системы, которые чередуются друг с другом в неясной последовательности в данном определении, мы вскрываем в нем такие же противоречия, как и в двойственной характеристике системы у А. С. Чикобава. У А. А. Реформатского язык выступает как система систем, но это не система однородных (что входит у него в обязательную характеристику системы) элементов, так как системы фонетических, морфологических, лексических и синтаксических элементов никак нельзя назвать однородными. Тем самым определение языка как системы (в трактовке А. А. Реформатского) оказывается неправомерным. Но это только логическое противоречие, которое, видимо, можно легко устранить. Другое противоречие иного порядка.

Определение языка как системы систем, с наибольшей полнотой разработанное Пражской школой функциональной лингвистики, бесспорно обосновано, но ему не следует придавать того абсолютного характера, который мы наблюдаем в данном случае. Отдельные «круги или ярусы языковой структуры» выступают у А. А. Реформатского как замкнутые в себе системы, которые если и взаимодействуют друг с другом (образуя систему систем или систему языка), то только как отдельные и целостные единства. Получается нечто вроде коалиции союзных наций, войска которых объединены общей задачей военных действий против общего врага, но стоят под раздельным командованием своих национальных военачальников. В жизни языка дело обстоит, разумеется, по-иному и отдельные «ярусы или системы» языка<60> взаимодействуют друг с другом не только фронтально, а в значительной мере, так сказать, отдельными своими представителями «один на один»67. Так, например, в результате того, что ряд английских слов в период скандинавского завоевания имел скандинавские параллели, произошло расщепление звуковой формы некоторых общих по своему происхождению слов. Так создались дублетные формы, разделенные закономерными процессами в фонетической системе древнеанглийского языка, которые закончились до скандинавского завоевания. Эти дублетные формы создали основу и для дифференциации их значений. Так, возникло различие skirt — «юбка» и shirt (<др.-англ. scirt) — «рубашка», а также такие дублетные пары, как egg — «яйцо» и edge (<ecg) — «край», scot — «подать» и shot (<scot) — «счет» и пр. Таким же образом в английском языке создалось большое количество латино-французских дублетов: tradition (<лат. traditio) —«традиция» и treason (<др.-фр. traison<лат. traditio) — «измена»; defect (<лат. defectum)  — «недостаток» и defeat (<др.-фр. defait<лат. defectum)   «поражение»; senior (<лат. seniorem) — «старший» и sir (<др.-фр. sire <лат. seniorem) — «сэр».

Подобным же образом раздвоились немецкие Rappe  — «вороной конь» и Rabe — «ворон» (оба из средневерхненемецкой формы гарре), Knappe — «оруженосец» и Knabe — «мальчик» и др.; русские прах — порох, вред — веред, имеющие генетически общую основу. Еще более ярким примером закономерного взаимо<61>действия элементов разных «ярусов» является хорошо известный из истории германских языков фонетический процесс редукции конечных элементов (что в свою очередь связано с характером и положением в слове германского силового ударения), вызвавший чрезвычайно важные изменения в их грамматической системе. Известно, что стимулирование в английском языке аналитических тенденций и уклонение этого языка от синтетического строя ставится в прямую связь с тем фактом, что редуцированные окончания оказались неспособными выражать с необходимой ясностью грамматические отношения слов. Так, чисто конкретный и чисто фонетический процесс вызвал к жизни новые не только морфологические, но и синтаксические явления. Такого рода взаимовлияния элементов, входящих в разные «ярусы» или «однородные системы», могут быть при этом разнонаправленными и идти как по восходящей (т. е. от фонем к элементам морфологии и лексики) линии, так и по нисходящей. Так, по мнению Й. Вахека68, разная судьба парных звонких конечных согласных в чешском (а также словацком, русском и др.), с одной стороны, и в английском, с другой стороны, обусловлена потребностями высших планов соответствующих языков. В славянских языках они, в силу нейтрализации, оглушились, а в английском противопоставление р — b, vf и т. д. сохранилось, хотя противопоставление по звонкости сменилось противопоставлением по напряженности. В славянских языках (чешском и др.) появление новых омонимичных пар слов, обусловленных оглушением конечных звонких согласных, не вносило сколько-нибудь значительных трудностей понимания, так как в предложении они получали четкую грамматическую характеристику и модель предложения в этих языках при этом функционально не перегружалась. А в английском языке, именно в силу функциональной перегруженности модели предложения, уничтожение противопоставления конечных согласных и возникновение в результате этого большого количества омонимов привело бы к значительным затруднениям процесса общения.

Во всех подобных случаях мы имеем дело с установлением связей в индивидуальном порядке между элемен<62>тами разных «ярусов» — фонетического и лексического.

Закономерные отношения устанавливаются, таким образом, не только между однородными членами языковой системы, но и между разнородными. Это значит, что системные связи языковых элементов образуются не только в пределах одного «яруса» (например, только между фонемами), но и раздельно между представителями разных «ярусов» (например, фонетическими и лексическими единицами). Иными словами, закономерные связи элементов системы языка могут быть разнонаправленными, что не исключает, конечно, особых форм системных отношений элементов языка в пределах одного «яруса».

Но, отвлекаясь от отдельных непоследовательностей в определении понятия системы, мы можем отметить у всех них одну общую, указанную Соссюром черту. Эту черту при определении языка через понятие системы никак нельзя оставлять без внимания. Понятие системы статично по самой своей природе. Оно несет на себе печать разделения языка на две разные плоскости — диахронию и синхронию, разделения, которое занимает в лингвистической теории Соссюра столь видное место. Сам Соссюр, как это отмечалось выше, всячески подчеркивал статичность как основу системного характера языка. Отсюда его деление на лингвистику эволюционную и лингвистику статическую, строящуюся на понятии системы, которая, как он говорил, «всегда моментальна». Понятие системы приложимо фактически только к языку, внезапно остановившемуся в своем развитии — к его синхроническому аспекту69. Но язык вне развития — это мертвый язык, столь же мертвый, как и сорванный и засушенный цветок, лишенный своего аромата, своих природных живых красок и — самое главное — своего естественного роста, а вместе с ним и способности менять свою форму, краски, порождать новые побеги и ро<63>стки. Поскольку же самой формой существования языка является развитие, постольку определение языка как системы оказывается недостаточным. Нет надобности от него отказываться совсем. Являясь до некоторой степени искусственным70, оно все же может быть использовано в приложении к тому состоянию относительного равновесия, в котором пребывает язык на каждом данном этапе своего развития. Собственно на статическом в своей основе понятии системы языка строится нормативное описание правил его функционирования. Но характеристика языка через понятие системы в целях определения действительной природы языка оказывается односторонней, недостаточной и неадекватной. Кроме того, следует отметить и то, что определение языка как системы искусственно сближает  его со знаками. Как мы видели выше, неспособность к продуктивному развитию, статичность является одной из самых существенных черт знаковых систем. Понятно, почему Соссюр делал упор на определение языка через понятие системы: для него язык был не просто системой, но системой знаков. Знаковость и системность взаимно поддерживали друг друга в ходе его рассуждений. Но когда выясняется, что язык не является чисто знаковой системой, тогда его подлинная природа вступает и в логическое и в фактическое противоречие с определением языка как системы, само равновесие которой обусловливается ее неподвижностью. Видимо, в данном случае необходимо иное определение, и таким определением является с недавних лет широко применяемый в науке о языке термин «структура».

Как об этом свидетельствуют уже и приведенные выше выдержки из книги А. А. Реформатского, этот термин без должного разграничения употребляется наряду с термином «система» в качестве своеобразного синони<64>ма последнего. Такое беспорядочное чередование этих двух терминов чрезвычайно распространено в лингвистской литературе. Сам А. А. Реформатский считает необходимым провести их разграничение, указывая и принципы этого разграничения. «Понятия структуры и системы, — пишет он, — требуют специального рассмотрения, несмотря на то, что эти термины постоянно употребляются, но без должной терминологической четкости. Эти два термина часто синонимируют, что только запутывает вопрос. Целесообразнее их четко различать: система — это связь и взаимосвязанность по горизонтали, структура — это вертикальный аспект. Система — единство однородных элементов, структура — единство разнородных элементов. Весь язык — система через структуру»71.

Не останавливаясь еще раз на своеобразии понимания А. А. Реформатским терминов «структура» и «система», в частности, в применении их к языку (об этом уже говорилось выше), следует признать чрезвычайно своевременным требование их уточнения и расчленения.

Понятие структуры отнюдь не ново для науки о языке; еще В. Гумбольдт указывал на структурность как на одну из самых существенных черт природы языка. Однако в центр внимания языковедов это понятие встало только в последние годы в связи с возникновением ряда лингвистических направлений, не совсем точно объединяемых в одну общую школу лингвистического структурализма. И именно потому, что это понятие фактически связывается с далеко не однородными методами лингвистического исследования, оно часто получает противоречивое истолкование. Подробно этот вопрос будет рассмотрен ниже в разделе о методе, однако уже сейчас следует внести необходимые предварительные уточнения, чтобы избежать возможных недоразумений.

Понятие структуры, широко применяемое в наши дни в различных науках, обычно имеет в виду не такие образования, которые состоят из некоторой механической (хотя, может быть, и упорядоченной и даже закономерно взаимосвязанной) совокупности элементов, позволяющих изучать себя изолированно, но целостные единства,<65> элементы которых связаны внутренней взаимообусловленностью таким образом, что само существование этих элементов и их качественные особенности обусловливаются строением данного целостного единства. Каждый элемент структуры, сам по себе автономный, будучи изолирован от структуры и рассмотрен вне внутренних связей, существующих в ней, лишается тех качеств, которые придает ему его место в данной структуре, почему изолированное его изучение не дает правильного представления о его действительной природе. Входя в состав структуры, всякий элемент приобретает, таким образом, «качество структурности» (Structurqualitдt). Но не только его качественные особенности, но и формы развития испытывают прямое воздействие законов, управляющих функционированием и развитием структуры целостного единства. Тем самым как характер самих элементов структуры, так и формы их взаимоотношений на каждом данном этапе их функционирования (в синхронии) оказываются обусловленными прошлыми этапами своего существования (диахрония)72.

Вышеприводимый пример из истории окончаний болгарских прилагательных, показывающий связь и взаимодействие элементов языка в процессе их развития, фактически говорит не столько в пользу тезиса о системном характере языка, сколько подтверждает структурную его организацию в описанном выше смысле. Он наглядно демонстрирует взаимодействие синхронического (функционирование) и диахронического (развитие) аспектов языка. Уместно будет привести и другие примеры.<66>

А. Мартине, говоря о важности структурального подхода к диахроническим явлениям73 подтверждает свой тезис посредством приложения к исторической морфологии установленного фонологией понятия приметы (marque). На ряде примеров он наглядно показывает, как в динамике противопоставлений форм, имеющих приметы и лишенных их (маркированных и немаркированных), формируются элементы системы языка со своими внутренними (синхроническими) отношениями. Так, в глагольной парадигме наиболее архаичных индоевропейских языков обычно выделяют «первичные» и «вторичные» окончания, первые из которых характерны для форм настоящего времени, а вторые — для различных форм прошедшего времени. В языках, обладающих согласованием форм, указанное различие осуществляется посредством присоединения i ко «вторичным» окончаниям, когда нужно получить «первичные». Это соотношение иллюстрируют санскритские формы действительного залога a-bharat «он носил» и bharati «он несет», но данное противопоставление затемняется в соответствующих формах среднего залога a-bharatabharate, происхождение которых возводится к *e-bhereto, *bhereta-i с а вместо о перед добавочным i.  В отношении греческих форм на  -, -, -, которые и легли в основу реконструкции *bheretai и других форм на а, было, однако, установлено, что они могли получить .этот звук по аналогии с окончанием первого лица среднего залога -ai. Таким образом, оказывается возможным установить следующую первоначальную систему отношений:

*e-bhere-t    *bhere-t-i

*e-bhere-to    *bhere-to-i

Данная система подтверждает существование элемента (приметы) i с функцией обозначения настоящего времени. Следует отметить, что хеттское спряжение, во многом обладающее особыми чертами, в данном случае является хорошей иллюстрацией этого элемента и его действительной семантической природы.<67>

Аугмент, как например начальное а в a-bherat, a-bherata,  в качестве признака прошедшего времени с давних пор носил факультативный характер (хотя некоторые языки сделали его затем обязательным). Следовательно, можно противопоставлять формы прошедшего времени *bheret, *bhereto формам настоящего времени *bhereti, *bheretoi. Создается совершенно необычное положение: настоящее время, которое мыслится нами как основное и употребляется также и тогда, когда нет причины употреблять какое-либо иное, оказывается маркированным i, а прошедшее время, когда к лексическому значению глагола добавляется еще и другое значение — определенной временной реальности, не имеет никакой положительной приметы для выражения этого добавочного значения.

Исходя из принципов структурального анализа мы вправе умозаключить, что временные формы, обозначавшие исторически прошлые события (имперфект, аорист), первоначально не имели собственно временной дифференциации, устанавливавшей соотнесенность происшедшего факта с настоящим или будущим временем. По-видимому, кроме того, существовала еще другая форма, которая позволяла отнести данный факт не только к моменту, но возможно и к месту называния его в речевом акте. Эта форма, которую можно было бы назвать настоящим hic et nunc, возникла тогда, когда глагольная форма стала сопровождаться дейктическим элементом i, т. е. гласной, постоянно встречающейся при выражении того, что относится к настоящему, и при этом в двояком смысле данного слова — настоящим во времени и пространстве. Это тот самый элемент, который, например, актуализирует греческое  в  и усиливает  в . Таким образом, первоначально это только экспрессивная форма из тех, которыми часто склонны злоупотреблять и которые вследствие этого утрачивают свое интенсифицирующее значение, сохраняя в то же время формальные показатели. Точно так же глагольная форма, снабженная частицей i, постепенно теряя свое эмоциональное значение, приобретает значение того неясного настоящего времени, годного на все случаи, каким является наше настоящее время и какое мы обнаруживаем во всех древнейших текстах. Противопоставляясь этой форме, форма без i стала обозначать прошедшее<68> время, используя, таким образом, нулевую морфему в качестве приметы своего нового содержания74.

Как показывает данный пример, обращенный в прошлое структуральный анализ делает возможным реконструкцию не только динамики внутренних отношений элементов языка, но и самих элементов языка — по тем следам, которые остаются в языке от структурных отношений исчезнувших элементов. Блестящим образцом такого рода структуральной реконструкции является определение Ф. де Соссюром системы гласных индоевропейских языков75, проложившей дорогу ларингальной теории. Богатый материал по диахронической фонология (т. е. приложению структурального принципа к фонематическим изменениям) содержится во второй части книги А. Мартине «Принцип экономии в фонетических изменениях»76. Собственно, весь научный пафос этой книги составляет тезис о необходимости структурного подхода к эволюционным процессам в языке.

Перечисленные характеристики понятия структуры показывают, по какой линии должно идти отграничение его от понятия системы. В отличие от системы, само образование которой предполагает статическое состояние входящих в нее элементов, структура — понятие динамическое и более широкое, нежели понятие системы. Оно обусловливает не только состояние, но и (это в первую очередь) формы развития элементов, взаимосвязанных в целостном единстве. И именно потому, что язык находится в беспрерывном развитии, что самой формой его существования является развитие, определение языка как структуры дает более правильное и адекватное представление о его истинной природе, чем определение языка через понятие системы.

В современном зарубежном языкознании ряд языковедов, исходящих в своих теоретических построениях из понятия структуры, отношениям, существующим внутри структуры, приписывают ведущую роль. Их интересуют нереальные элементы, составляющие данную структуру, а только отношения между ними. Первичными для язы<69>коведов этого направления являются сами отношения («чистые отношения»), а реальные языковые элементы — вторичными. Роль подобных «вторичных» элементов сводится только к обнаружению отношений. С наибольшей четкостью этот тезис выражен создателем глоссематики — Луи Ельмслевом. «Реальными языковыми единицами, — пишет он, — являются отнюдь не звуки или письменные знаки и не значения; реальными языковыми единицами являются представленные звуками или знаками и значениями элементы соотношений. Суть не в звуках или знаках и значениях, как таковых, а во взаимных соотношениях между ними в речевой цепи и в парадигмах грамматики. Эти именно соотношения и составляют систему языка, и именно эта внутренняя система является характерной для данного языка в отличие от других языков, в то время как проявление языка в звуках, или письменных знаках, или значениях, остается безразличным для самой системы языка и может изменяться без всякого ущерба для системы»77.

Такое понимание природы языка лишает его всех продуктивных качеств и всех потенций к развитию и фактически находится в полном противоречии с действительным положением вещей. В этом убеждают и приводившиеся выше языковые примеры. Очень веским доказательством неправомерности подобного определения природы языка является и то обстоятельство, что на его основе не удается сделать ни одного описания реального и живого языка (но такие описания, несомненно, возможны для искусственных знаковых систем). Это лишний раз указывает на различия, существующие между языком и знаковыми системами.

Однако можно пойти даже дальше и допустить возможность подобного рода описания языка — выделить в нем некоторую совокупность отношений, существующих между его элементами, и противопоставить ее как характерную черту данного языка совокупности отношений, выделенных в другом языке. Но такое описание возможно только для языка в статическом состоянии, в отвлечении от ряда его самых характерных черт (в частности, продуктивного качества его элементов) и,<70>  таким образом, будет совершенно неадекватным. Исходя из подобных предпосылок мы, следовательно, будем иметь дело со статичным в своей основе понятием системы, а не с динамическим понятием структуры, которое, в силу уже своей динамичности, не может опираться на мертвую схему «чистых отношений». Картина языка, составленная на основе системного принципа «чистых отношений», в такой же степени может претендовать на воссоздание его действительных качеств, как и безжизненная фотография человека на воспроизведение его чувств, мыслей, характера и всей многогранности внутренних склонностей и черт, составляющих его духовный облик.

Из всего этого явствует, что в действительности в структуре языка мы имеем дело не с «чистыми отношениями», а с отношениями реальных языковых элементов, каждый из которых обладает своими совершенно реальными качествами в зависимости от своего характера: звук (фонема) —  фонетическими свойствами, грамматическая категория — своими функциями, лексическая единица — смысловым содержанием, значением. Эти реальные качества и составляют основу отношений, образуя взаимозависимый комплекс формы и субстанции.

«Сходство и различие фактов действительности (в том числе и фактов языка), — настоятельно отмечает В. М. Жирмунский, — определяет отношение между ними и создает систему, а не система и отношения создают те факты и элементы, из которых они строятся»78. Реальность элементов языка (фонемы во всей совокупности своих фонетических качеств или конкретные лексические значения) во всяком случае делает структуру динамической, так как именно в ней заложено продуктивное свойство языка. Фактически эта продуктивность представляет собой другую сторону того явления, которое мы называем мотивированностью всех новых элементов в развитии языка. Ведь новые языковые факты, новые языковые элементы возникают не из пустоты, а вырастают из существующих элементов с их реальными качествами. Так, рождение нового слова<71> заочник (-ица) с его звуковым обликом, морфологической структурой, отнесенностью к определенному разряду слов (часть речи), лексическим значением, — со всем тем, что и составляет реальное качество языкового элемента, обусловлено или мотивировано существующей в русском языке системой фонем и их дистрибуцией, наличием определенных префиксальных и суффиксальных средств, а также лексической единицы с конкретным значением и пр. Если не было бы всей этой реальной в своих качествах совокупности элементов, не было бы, возможно, и создания новых элементов языка.

Опасность смешения понятий системы и структуры в применении к языку заключается в том, что динамические качества языка характеризуются формулами, способными выражать только статические состояния. Происходит подмена одних явлений качественно иными, вследствие чего подлинная природа языка подвергается искажению.

Но когда говорится о динамических качествах структуры языка, не надо делать вывод, что стимул к развитию языка имманентно заложен в самой структуре, в тех отношениях взаимообусловленности ее компонентов, которые образуют целостное единство. Такое представление означало бы совершенно превратное понимание особенностей структуры языка. Логически оно должно привести к заключению о первичности самих отношений, на чем настаивает Л. Ельмслев. В действительности движущие развитие языка силы заложены в реальных свойствах, составляющих структуру элементов, которые как элементы языка всегда оцениваются с точки зрения своей функциональной значимости, т. е. с точки зрения того, насколько они способны служить целям, ради которых существует язык — быть средством общения и орудием мысли. Эти функции и заставляют язык находиться в состоянии беспрерывного развития, а структурная организация языка выступает в данном случае в качестве механизма, который обеспечивает его деятельность и притом в формах, обусловленных конкретным характером данной его структурной организации.

Сказанное можно проиллюстрировать следующим хорошо известным в языкознании примером. Акад. Л. В. Щерба на своих занятиях любил демонстрировать «предложение», составленное из бессмысленных слов, но<72> наглядно показывающее грамматическую структуру русского предложения: Глокая куздра штеко будланула бокрёнка. Разбирая это «предложение», можно выделить подлежащее (куздра), установить, что оно выражается именем существительным женского рода в единственном числе и именительном падеже; сказуемое (будланула) определяется как глагол совершенного вида в прошедшем времени и т. д.79. Весь этот разбор оказывается возможными силу того обстоятельства, что «предложение» построено точно в соответствии со структурными особенностями русского языка, а члены его несут формальные показатели соответствующих частей речи. Можно с полным правом утверждать, что в этом «предложении» в более или менее чистом виде изображены отношения, существующие между грамматическими элементами структуры русского языка. Оно является воплощением неотягченных никакими лексическими значениями чистых грамматических отношений, приближаясь к тем схемам, которые, по мысли Л. Ельмслева, должны изображать качественные особенности конкретных языков. Ввиду того, что данное «предложение» опирается на структурные качества русского языка, являясь как бы их порождением и выражением, его, очевидно, можно истолковывать как абсолютно «правильное» образование русского языка. К такой точке зрения склоняется, например, А. А. Реформатский, который пишет в этой связи: «...если слова не «отражают» действительности или ложно ее отражают, но грамматические свойства их правильны, то и предложение получается правильное, например Кентавр выпил круглый квадрат»80.

Но это, конечно, совсем не так. Искусственные образования типа глокой куздры хотя и способны демонстрировать отношения, существующие в структуре языка, являются в действительности в такой же степени фактами языка, как и выражение этих отношений с помощью математической формулы или графического рисунка. Такие образования не способны стать фактом языка в силу того простого обстоятельства, что они ничего не выражают, ничего не обозначают, ничего не сообщают. Они<73> находятся вне связи с суждением, в отрыве от которого не может существовать предложения. Иными словами, они не удовлетворяют тем основным требованиям, которые категорически обязательны для всех элементов языка. С точки зрения своей функциональной значимости они, следовательно, равны нулю81.

И именно потому, что в плане языковом (т. е. как средство общения и орудие мышления) они не обладают никакими реальными качествами и. поэтому не могут служить основой для установления структурных отношений, они фактически находятся за пределами языка. Такие образования подобны бесплотным теням, населяющим идеальные, но находящиеся вне мира действительности Елисейские поля. Сама по себе структура, понимаемая как совокупность «чистых отношений», не способна породить их естественным путем — она не располагает для этого никакими реальными данными, а из ничего нельзя создать что-либо, поэтому-то глокая куздра и остается не чем иным, как лингвистическим гомункулюсом.

Таким образом, язык есть структура, в которой закономерные отношения между ее компонентами устанавливаются на основе реальных качеств этих компонентов. Эти реальные качества компонентов структуры являются основой для ее дальнейшего развития, которое осуществляется в соответствии с особенностями данной языковой структуры. Между структурой языка и реальными качествами ее компонентов устанавливаются, следовательно, отношения взаимозависимости.

Подводя итог всему предшествующему ходу рассуждения, мы на основании выведенных в его процессе положений можем формулировать теперь определение языка. Язык есть использующее знаковый<74> принцип (не в абсолютном смысле) структурно организованное образование, служащее для человеческого общения и выступающее одновременно в качестве орудия мышления. Это структурное образование находится в состоянии беспрерывного развития (развитие является формой его существования), обусловленного потребностями указанных двух его функций, и через них связано с человеческим обществом. Тем самым язык оказывается явлением общественного порядка и в качестве такового обладает специфическими качествами, которые не перекрываются одними знаковыми характеристиками. На выявление этих специфических качеств, на их отношение друг к другу и на определение их роли в исполнении языком его назначения и должно быть направлено исследование природы языка.

Каким бы логически последовательным ни было заключение о действительной природе языка, до тех пор, пока оно носит по преимуществу умозрительный характер и не проверено фактами языка, его нельзя считать бесспорным и доказанным. Оно может иметь только предварительное, рабочее значение. Именно поэтому в последующих разделах некоторые из основных категорий языка (так же как и науки о языке) будут рассмотрены в аспекте приведенного выше подхода к определению природы языка. Это не только позволит проверить фактическим материалом действенность рабочего определения, но и одновременно даст возможность критически пересмотреть некоторые теории, существующие в современном языкознании.<75>

II. МЕТОД

Если рассматривать ретроспективно науку о языке, то ее история предстает перед нами как непрерывная борьба за специальный метод. В силу того обстоятельства, что язык чрезвычайно многообразное явление, он допускает разные подходы к своему изучению и фактически первоначально изучался в контексте разных наук: философии — в классической древности, в эмпирическом аспекте — у древних индийцев, в своеобразном комплексе изучения народной литературы, религиозных установлений и эмпирических приемов — у арабов эпохи халифата, в связи с логикой и философией истории — в Европе XVI—XVIII вв. Начало XIX в., которое в языкознании знаменуется созданием сравнительно-исторического метода, частично синтезировало эти разные научные традиции в изучении языка и тем самым разные подходы. Сам сравнительно-исторический способ рассмотрения явлений языка был также заимствован лингвистикой у других наук и многие свои общие положения — такие, например, как тезис о едином пранароде, распавшемся затем на ряд племен, — наука о языке разрабатывала и развивала в тесном содружестве с другими культуроведческими науками. Иногда, как это имеет место в случае с Я. Гриммом, разработка единого тезиса в плане различных наук осуществлялась даже одним и тем же ученым. Как известно, Я. Гримм является одним из основоположников не только сравнительно-исторического метода в языкознании, но и так называемого сравнительно-мифологического метода в литературоведении. Заслуга основоположников сравнительно-исто<76>рического метода в языкознании заключается, однако, в том, что общее положение о сравнительном и историческом изучении отдельных  явлений они воплотили в системе конкретных научных приемов, согласованных со специфическими особенностями исследуемого объекта (т. е. языка) и ориентированных на разрешение собственно языковых проблем.

По самому своему характеру и общей направленности сравнительно-исторический метод пригоден для разрешения ограниченного круга лингвистических вопросов. Л. В. Щерба ограничивал сравнительно-исторический (или просто сравнительный, как он называл его) метод кругом специальных задач, характер которых явствует из следующих его слов: «Сущность сравнительного метода прежде всего состоит в совокупности приемов, доказывающих историческую идентичность или родство слов и морфем в тех случаях, когда это не очевидно... Кроме того, сравнительный метод состоит из особой серии приемов, которые через изучение фонетических чередований и соответствий позволяют восстановить в той или другой мере историю звуков данного языка»82. Другие языковеды определяют рабочие возможности сравнительно-исторического метода еще уже. «Сравнительно-исторический метод в языкознании в специальном смысле этого термина,—пишет, например, А. И. Смирницкий, — есть научный прием восстановления (реконструкции) не зафиксированных письменностью прошлых языковых фактов путем планомерного сравнения материально соответствующих друг другу более поздних фактов двух или нескольких конкретных языков, известных по письменным памятникам или непосредственно по живому употреблению в устной речи»83.

Обязательной предпосылкой применения сравнительно-исторического метода является наличие в сравниваемых языках генетически близких элементов, так как конструирующий принцип этого метода составляет идея о генетических связях языков. Уже Ф. Бопп указывал, что сравнительно-исторический метод есть не самоцель, а<77> орудие проникновения в «секреты» развития языка. Говоря о задачах своего главного труда, посвященного сравнительной грамматике индоевропейских языков, он пишет в предисловии к нему, что намеревается «дать сравнительное и охватывающее все родственные случаи описание организма указанных в заглавии языков, провести исследование их физических и механических законов и происхождения форм, выражающих грамматические отношения»84.

Таким образом, с самого начала параллельно с созданием сравнительно-исторического метода происходило и формирование сравнительно-исторического языкознания — два понятия, которые никак нельзя смешивать. Отмечая заслуги Ф. Боппа и в этой области, О. Есперсен пишет, что с помощью сравнительно-исторического метода «Бопп задался целью открыть конечный первоисточник флективных форм, а вместо этого создал сравнительное языкознание»85.

Сравнительно-историческое языкознание (или компаративистика) в отличие от сравнительно-исторического метода, представляющего собой способ решения конкретной лингвистической задачи, есть совокупность лингвистических проблем, поднятых первоначально в связи с применением сравнительно-исторического метода. Оно также имеет дело с историческим изучением языков в аспекте их генетических отношений. Но при изучении этих проблем давно уже применяются иные, кроме сравнительно-исторического, методы, в том числе и такие, которые критически направлены против сравнительно-исторического метода. В результате расширилась и проблематика сравнительно-исторического языкознания.

Сравнительно-исторический метод в языкознании оставался основным орудием научного исследования на протяжении всего XIX в. Младограмматики, внесшие в него ряд существенных усовершенствований, направленных на вскрытие закономерностей в процессах развития языка, сделали с его помощью ряд весьма важных открытий. Но к концу XIX в. и на рубеже нового столетия все отчетливее стала чувствоваться ограниченность срав<78>нительно-исторического метода. «Все многообразие проблем языка, поднятых во времена Ф. Боппа и А. Шлейхера, — пишет в этой связи Ф. Шпехт, — было сведено только к фонетике и морфологии, а в этих рамках львиная доля исследований относилась только к вокализму, так что И. Шмидт имел право сказать в своей вступительной речи в Берлинской Академии наук в 1884 г., что ныне вся сравнительная грамматика растворилась в изучении гласных»86.

Расширение лингвистической проблематики, частично за счет унаследованной от более ранних периодов развития языкознания и затем отошедшей на задний план, частично в связи с возникновением новых потребностей и интересов, потребовало создания и введения в научную практику новых специальных методов. И они возникли. Некоторые из них более или менее мирно сосуществовали со сравнительно-историческим методом, — к ним, в частности, относится метод лингвистической географии или метод французской социологической школы, — другие же вступили в резкую оппозицию  по отношению к сравнительно-историческому методу. К этим последним в первую очередь относятся неолингвистика и близкая ей школа К. Фосслера эстетического идеализма в языкознании. Структурализм первоначально также противопоставлял себя «традиционному» языкознанию, но потом занял более мирную позицию.

С различными лингвистическими направлениями обычно связываются определенные и нередко прямо противоположные философские позиции, иногда накладывающие прямой отпечаток не только на трактовку общеязыковедческих проблем, но и на методику исследования языка. В качестве примера в данном случае можно сослаться на К. Фосслера, который писал: «Если идеалистическое определение — язык есть духовное выражение — правильно, то тогда история языкового развития есть не что иное, как история духовных форм выражения, следовательно, история искусства в самом широком смысле этого слова. Грамматика — это часть истории стилей или литературы, которая в свою очередь<79> включается во всеобщую духовную историю, или историю культуры»87. В соответствии с этой установкой К. Фосслер требовал ликвидации «позитивистской» системы языкознания младограмматиков, превративших совокупность лингвистических дисциплин в «безграничное кладбище... где совместно или поодиночке в гробницах роскошно покоятся всякого рода мертвые куски языка, а гробницы снабжены надписями и перенумерованы»88, и вместо якобы сослуживших свою службу младограмматических приемов исследования языка выдвигал Новые, соответствующие пониманию языка как явления эстетического.

Такие радикальные требования изменения подхода к изучению языка всегда связаны с выдвижением новой проблематики, с изменением всего направления исследовательской работы, что отчетливо видно и на примере лингвистических теорий К. Фосслера. Его работы много способствовали становлению нового направления изучения языка — лингвистической стилистики — и увязке изучения истории языка с историей культуры данного народа.

Наряду с этим новые методы научного исследования, выдвигаемые, например, неолингвистами или структурализмом, применяются и к традиционной проблематике сравнительно-исторического языкознания, где они сосуществуют с приемами сравнительно-исторического метода, несмотря на то, что некоторые ответвления этих направлений обнаруживают значительную отдаленность своих философских позиций. Это оказывается возможным в силу характера самих лингвистических методов, о чем будет сказано ниже.

Но иногда включение новых исследовательских методов в проблематику сравнительно-исторического языкознания ошибочно трактуют как совершенствование сравнительно-исторического метода. Так, выдвинутые неолингвистами и представителями структурального языкознания новые рабочие методы, включающие внутреннюю реконструкцию, хронологические и географические коррективы, системное рассмотрение отдельных сторон языка (фонология, морфемика и др.), в том случае,<80> если они применяются к историческому изучению языков, к определению их генетических отношений, взаимовлияний и т. д., зачисляют в общую систему приемов сравнительно-исторического метода. Это делается несмотря на то, что указанные новые методы исходят из предпосылок, диаметрально противоположных тем, на которых строится сравнительно-исторический метод. Подобную ошибку допускает, например, коллективная работа «Вопросы методики сравнительно-исторического изучения индоевропейских языков», имеющая, правда, учебный характер. Это оказалось возможным сделать только посредством полного переосмысления понятия сравнительно-исторического метода, который в отличие от общепринятого понимания истолковывается авторами следующим образом: «Сравнительно-исторический метод понимается нами как система научно-исследовательских приемов, используемых при изучении родственных языков для восстановления картины исторического прошлого этих языков в целях раскрытия закономерностей их развития, начиная от языка-основы»89 Легко увидеть, что под такую широкую формулировку могут подойти многие из методов, которые знает наука о языке, в том числе и те, которые были порождены в лоне структурализма или неолингвистики.

1. Вопросы метода в советском языкознании

Вопросы метода в советском языкознании с самого начала его возникновения приняли сложный характер. С одной стороны, сохранялись традиции московской и казанской школ. Представители этих школ, работавшие и в советское время — А. А. Шахматов, Л. В. Щерба, Д. Н. Ушаков, А. М. Селищев, В. А. Богородицкий, Г. А. Ильинский, М. В. Сергиевский и др., а также их ученики —  продолжали полностью или главным образом ориентироваться на сравнительно-исторический метод.

С другой стороны, параллельно шли поиски создания основ марксистского языкознания и установления особого, марксистского метода. Однако эти поиски сопровождались уродливыми левацкими извращениями, по<81>добными тем, которые были столь характерны для «Пролеткульта» в искусстве. Особенно активно действовали в этом направлении представители группы «Язык — фронт» и школа академика Н. Я. Марра. Используя революционную фразу, они вульгаризаторски переносили социологические категории в область языка. В полемике с Н. Я. Марром, возражая против его вульгаризаторских методов, трезвые мысли были высказаны Е. Д. Поливановым90 но они были подвергнуты резкой критике и охарактеризованы как «рецидив буржуазного языкознания» и «буржуазная контрабанда»91.

Отдельного упоминания заслуживает также объединение лингвистов и литературоведов ОПОЯЗ (Общество изучения теории поэтического языка). Это объединение, существовавшее с 1914 по 1923 г. и ориентировавшееся преимущественно на ленинградских ученых (хотя оно имело отделение и в Москве92), не оказало сколько-нибудь заметного влияния на формирование советского языкознания. Но некоторые его члены, переселившиеся в Чехословакию и продолжавшие там развивать идеи ОПОЯЗа, способствовали созданию пражского лингвистического кружка и возникновению так называемого пражского структурализма93. В литературоведении ОПОЯЗ послужил основой для создания формальной школы.

К концу 30-х годов остаются два направления в советском языкознании, проявляющих по отношению друг к другу относительную терпимость: претендующая на положение марксистского языкознания школа акад. Н. Я. Марра и довольно обширная группа языковедов, не разделяющая его взглядов, но и не имеющая единых четких методических позиций. Представители этой второй группы частично продолжали традиции дореволюционного русского языкознания, частично являлись последователями социологической школы Ф. де Соссюра и<82> частично исповедовали откровенный и воинствующий эклектизм. Особо следует выделить крупнейшего советского языковеда последних десятилетий акад. Л. В. Щербу. Его оригинальное и богатое мыслями научное творчество дает все основания называть его создателем самостоятельной лингвистической школы, хотя вместе с тем его как ученика Бодуэна де Куртене нередко причисляют к казанской школе.

Теории акад. Н. Я. Марра были направлены по преимуществу на исследование широкомасштабных глоттогонических проблем, решавшихся, однако, умозрительным путем на основе социологических схем. Основой его исследовательского метода служил совершенно произвольный четырехэлементный анализ и стадиальные трансформации языка. В настоящее время все ошибки Н. Я. Марра подробно разобраны и поэтому нет надобности возвращаться к ним94.

После смерти Н.Я. Марра советское языкознание возглавил его ученик — акад. И. И. Мещанинов. Считалось, что он продолжал развивать идеи своего учителя, получившие в своей совокупности наименование «нового учения» о языке. Во всяком случае послевоенный период вплоть до 1950 г. прошел под знаком все усиливающегося давления на языковедов, уклонявшихся в своей научной и педагогической практике от марровских установок и, в частности, проявлявших пристрастие к попавшему в полную немилость сравнительно-историческому методу. Очевидно, что на основании одних своих научных достоинств «новое учение» о языке никогда не смогло бы занять господствующего положения в советском языкознании, так как его серьезные недостатки были слишком ясны. Но оно вводило в заблуждение своими социологическими формулировками, особенно отчетливо и эффектно проступавшими на фоне нейтральных в этом отношении положений традиционной компаративистики. Эти качества и обеспечивали теориям Н. Я. Марра административную поддержку, что в свою очередь привело к установлению в этот период нетерпимого режима в языкознании.

Положение усложнялось тем, что никакого дальней<83>шего развития метода Н. Я. Марра фактически не происходило и по самому его характеру не могло происходить, так как составлявший его основу пресловутый четырехэлементный анализ не имел никаких четких принципов и, помимо самого Н. Я. Марра, почти никем не применялся в исследовательской работе. Марризм исполнял главным образом ограничительные функции, всячески препятствуя тому, как бы советские языковеды не впали в грех компаративизма. Характерно, что акад. И. И. Мещанинов, повторяя наиболее общие формулировки своего учителя, в последующие годы своей исследовательской работы в действительности ушел в сторону от его теоретических положений и во всяком случае от выдвинутого им метода лингвистического исследования. В своих книгах, опубликованных И. И. Мещаниновым в этот период, — «Общее языкознание» (1940), «Члены предложения и части речи» (1945), «Глагол» (1948) — и в ряде статей он: в широком языковом плане ставит вопрос о доминирующей роли синтаксиса при становлении частей речи, о типологии предложения, о происхождении типологических групп языков, о роли понятийных категорий в семантических и грамматических категориях языка и т. д. В этом направлении своей исследовательской работы он смыкался с такими представителями зарубежного языкознания, как К. Уленбек, Э. Сепир, Г. Шухардт, А. Тромбетти, А. Хаммерих, О. Есперсен и др. По самому своему характеру изучаемые И. И. Мещаниновым проблемы, хотя и требовали исторического подхода, нуждались в совершенно новой исследовательской методике уже и потому, что их рассмотрение осуществлялось в широком контексте культуроведческих категорий. Поэтому работы И. И. Мещанинова были посвящены в такой же степени конкретной лингвистической проблематике, как и поискам нового исследовательского метода, пригодного для разрешения новых языковедческих задач. В этих поисках И. И. Мещанинов в какой-то мере пытался опереться и на марризм, как на «материалистическую» науку о языке, но в этом направлении фактически все сводилось у него только к использованию наиболее общих положений. В последующий за дискуссией 1950 г. период это последнее обстоятельство оказало решающее влияние на оценку научного творчества И. И. Мещанинова. С сожалением следует отметить, что И. И. Мещанинов незаслу<84>женно был поставлен в один ряд с Н. Я. Марром и в связи с этим подвергнут резкой критике95.

В июне — июле 1950 г. на страницах газеты «Правда» состоялась открывшаяся выступлением проф. А. С. Чикобава лингвистическая дискуссия, которая оказала большое влияние на дальнейшее развитие советского языкознания. К числу положительных результатов, к которым привела эта дискуссия, относится то, что она разоблачила вульгаризаторскую сущность общетеоретических установок Н. Я. Марра и вскрыла его многочисленные ошибки собственно лингвистического характера (или же чрезвычайно произвольные истолкования языковых явлений). Доминирующее положение «нового учения» о языке, державшееся главным образом на административном понуждении, было устранено. Вместе с тем следует отметить, что в ближайшие годы, последовавшие за дискуссией, советская наука о языке не избежала влияния культа личности, проявлявшегося, в частности, в догматическом толковании всех положений, содержавшихся в выступлении Сталина в дискуссии по языковедческим вопросам.

Дискуссия, естественно, не могла решить всех вопросов советского языкознания. Не получил полной ясности и вопрос о методе.

После дискуссии 1950 г. в советском языкознании на первых порах в качестве основного метода лингвистического исследования был принят сравнительно-исторический метод, подвергавшийся ранее, в 30—40-е годы, гонениям со стороны марристов. Обращение вновь к этому методу, однако, не было результатом всестороннего обсуждения его научных достоинств (также сопоставительно с другими методами), но обычно подкреплялось простой ссылкой на соответствующее высказывание Сталина в работе «Марксизм и вопросы языкознания»: «Н. Я. Марр крикливо шельмует сравнительно-исторический метод как «идеалистический». А между тем нужно сказать, что  сравнительно-исторический метод, несмотря на его серьезные недостатки, все же лучше, чем действительно идеалистический четырехэлементный анализ Н. Я. Марра, ибо первый толкает к работе, к изучению<85> языков, а второй толкает лишь к тому, чтобы лежать на печке и гадать на кофейной гуще вокруг пресловутых четырех элементов». В соответствии с этой цитатой главным критерием, на основании которого устанавливается метод для советского материалистического языкознания, является его характеристика как лучшего, чем четырехэлементный анализ Н. Я. Марра, и то, что он «толкает к работе, к изучению языков». Легко увидеть, что под эти критерии может подойти очень широкий круг методов, например ареальный или структуральный. Ведь они, конечно, тоже толкают к работе, к изучению языков. Но можно ли только на основе этого довода решать, что именно они являются теми исследовательскими методами, на которые полностью должно опираться советское языкознание?

Если же оценивать сравнительно-исторический метод по существу, то также неизбежно возникает ряд весьма существенных сомнений. Помимо тех объективных его недостатков, которые обычно приводятся, сопровождаясь оговорками о необходимости его совершенствования у него наличествует много и других. Нельзя, например, не признать вескости упреков, которые в последнее время делаются в его адрес зарубежными лингвистами. Так, представитель неолингвистического направления Дж. Бонфанте заявляет, что младограмматическое языкознание, основывающееся на классическом сравнительно-историческом методе, — это языкознание в пустоте, совершенно абстрактное, вне всякой связи с реальной историей народа, это языкознание упрощенных и «закономерных» (регулярных) схем, рассматривающее всякое исключение из этих схем как еще не объясненную регулярность, языкознание, исследующее языковые факты и явления в изоляции от системы языка и допускающее сравнение изолированных явлений в разных языках без учета географических и хронологических факторов и т.д.16.

Следует при этом отметить, что формулирование таким образом недостатков сравнительно-исторического метода отнюдь не является производным от идеалистической позиции Бонфанте. В своем полемическом вы<86>ступлении он лишь суммирует высказывания многих языковедов разных направлений, и эти критические высказывания вновь повторяются в наши дни (в том числе и в советской лингвистике) при противопоставлении «традиционных» и новейших (структуральных, математических) методов.

Не случайно и то обстоятельство, что сравнительно-исторический метод применяется главным образом в фонетике и морфологии, а в синтаксисе и лексикологии, где, в частности, особенно отчетливо проявляются связи языка с историей, его применение встречается с такими трудностями, которые до настоящего времени остаются непреодолимыми. В этих последних областях с помощью тех приемов, которыми восстанавливаются утраченные языковые факты в истории языков, не удается достичь сколько-нибудь реальных результатов, и только обращение к структуральным методам исследования языка обеспечивает известные успехи в этом направлении.

Все упомянутые недостатки сравнительно-исторического метода, разумеется, отнюдь не исключают его из научной практики советских языковедов; его применение достаточно оправдано столетней историей его служения науке. В рассматриваемой же связи важно отметить, что критерии, на основании которых сравнительно-исторический метод был выдвинут в советском языкознании на положение ведущего, нуждаются в уточнении, а сам метод — в точной оценке его возможностей и определении границ применения. В связи с этим возникают и другие вопросы. Ведь то или иное частное решение конкретной лингвистической задачи можно осуществить различными специальными методами, и неужели только решение, полученное на основе сравнительно-исторического метода, следует признавать доброкачественным? В том, что это не праздный вопрос, убеждают высказывания, подобные тому, которое делает, например, А. В. Десницкая. В своей интересной и богатой по содержанию книге, посвященной изучению родственных отношений индоевропейских языков и уделяющей много места методологическим основам науки о языке, она пишет: «Марксистское языкознание должно противопоставить подлинно научную, историческую трактовку этой проблемы теориям зарубежных структуралистов, неолингвистов и т. д., провозглашающих отказ от тра<87>диций классического сравнительного языкознания»17, покоящегося, в изложении А. В. Десницкой, целиком на сравнительно-историческом методе.

В связи с вопросом о том, может ли сравнительно-исторический метод служить гарантией такого разрешения лингвистических проблем, которое способно удовлетворить марксистское языкознание, стоит и другой более широкий вопрос: каковы критерии, с помощью которых следует осуществлять методологическую оценку метода или конкретного решения частной лингвистической проблемы.

В передовой статье журнала «Вопросы языкознания» (1957, № 5) указывается, что конкретной лингвистической работе в Советском Союзе сопутствовал «сложный и трудный, но совершенно необходимый процесс выработки новых теоретических и методологических основ самой науки о языке»18. Это указание совершенно справедливо. Сложность и трудность данного процесса (а соответственно и поисков указанных критериев), отсутствие здесь необходимой ясности можно проследить на ряде конкретных случаев. Так, например, смешение синтаксиса и морфологии в работах И. И. Мещанинова было подвергнуто критике в нашей научной литературе 19 как методологически порочное, а смешение лексики и морфологии в трудах В. В. Виноградова (при определении основного словарного фонда, куда оказались зачисленными не только словообразовательные суффиксы, но и словообразовательные модели20) не только не вызвало каких-либо возражений подобного характера, но и нашло широкое распространение в нашей научной и учебной практике. Прямое перенесение социологических категорий в язык у Н.Я. Марра было совершенно правильно расценено как грубая вульгаризация, а требование выискивать в развитии языков «основного закона»,<88> по примеру основного экономического закона, преподносилось в передовой статье журнала «Вопросы языкознания» как очередная задача советского языкознания21 и т. д.

Такого рода противоречивость суждений в значительной мере следует приписать тому, что в советском языкознании еще недостаточно четко определены взаимоотношения между методологическими основами науки о языке и ее специальными методами. Эта нечеткость и делала возможным известную произвольность оценок и применение мировоззренческих категорий в тех случаях, когда это было не оправдано. Именно поэтому данный вопрос требует отдельного рассмотрения.

2. Взаимоотношение методологических основ науки о языке и ее специальных методов

Прежде чем перейти к рассмотрению данного вопроса, необходимо устранить неясности, обусловленные употреблением в языкознании некоторых терминов в отличном от общепринятого значении. Так, с одной стороны, понятия метода и методологии нередко подменяют друг друга, а с другой — метод употребляется в особом, специфическом для науки о языке смысле. Поэтому необходимо с самого начала возможно точнее разграничить эти хотя и взаимосвязанные, но вместе с тем несомненно самостоятельные понятия.

Метод обычно определяется как определенный способ подхода к действительности, способ познания физических и общественных явлений. Так, «Большая советская энциклопедия» (т. 27, второе издание) следующим образом объясняет это понятие: «Метод — способ подхода к действительности, способ изучения, исследования, познания явлений природы и общественной жизни». В этом понимании марксистский метод полностью определяется диалектическим материализмом, т. е. наукой о наиболее общих законах развития природы, общества и мышления. Методология же есть учение о методе научного познания мира. Соответственно марксистская методология — это учение о методе научного познания мира, основывающегося на диалектическом материализме.<89>

Но в языкознании понятие метода трактуется по-иному. Можем ли мы, например, говорить о сравнительно-историческом методе в том смысле, в каком понятие метода было объяснено выше? Очевидно, что нет. В языкознании метод это только некоторая совокупность рабочих приемов, объединенных каким-либо общим принципом и применяемых в лингвистическом исследовании для выполнения частных исследовательских задач. Учение о методе как системе рабочих исследовательских приемов правильнее потому называть не методологией, а методикой.

Приведение используемой в языкознании общеупотребительной терминологии к общепринятому истолкованию повело бы к слишком крупным преобразованиям, и потому от этого приходится отказаться. Волей или неволей необходимо считаться с установившейся традицией и говорить, например, о сравнительно-историческом методе там, где фактически речь идет о системе исследовательских приемов. Однако важно во избежание путаницы с самого начала точно оговорить содержание терминов «метод» и «методология»: в дальнейшем изложении термин «метод» понимается только как совокупность или система исследовательских приемов, а «методология» — как совокупность философских принципов, определяющих понимание основных категорий языка.

Метод обычно занимает по отношению к методологии подчиненное положение. И это вполне понятно, так как метод как совокупность приемов для систематического, последовательного и наиболее целесообразного проведения исследовательской работы направляется в конечном счете на выполнение тех задач, которые ставит перед ним методология. Когда, например, язык понимался как явление природы (у Ф. Боппа), или как естественный организм (у А. Шлейхера), то и исследование направлялось или на вскрытие «механических» и «физических» законов языка, или на описание «жизненных» процессов языка в период его развития (становления) и в период его умирания (распада).

Понятия метода и методологии в вышеописанном смысле, видимо, еще не исчерпывают факторов, обусловливающих как способ и направление научного исследования, так и конкретные рабочие приемы его про<90>ведения. Практика научной работы показывает, что существует еще некая третья величина, которая находится в своеобразном промежуточном положении между двумя вышеописанными. Речь идет о том, что лучше всего назвать общим научным принципом. В зависимости от методологических установок он обусловливает соответствующий аспект изучения предмета и служит общей основой для формирования конкретных рабочих приемов, образующих специальный метод.

Из истории науки известно, что общие научные принципы, объединяющие некоторую совокупность исследовательских приемов в систему, не есть принадлежность одной науки Так, в частности, сравнительно-исторический принцип изучения явлений был перенесен в языкознание из других наук. Но языковеды, применявшие его к изучению языка, воплотили его в систему определенных рабочих приемов, направленных на определенную исследовательскую цель. Талантливый русский языковед Н. В. Крушевский, возражая против самого термина «сравнительная грамматика», писал в этой связи: «Название это своим происхождением обязано тому обстоятельству, что первые научные истины, касающиеся языка, были добыты путем сравнения», но «сравнение не есть метод, принадлежащий единственно науке о языке; он свойствен ей постольку же, поскольку свойствен  и другим наукам»22. Об этом же пишет в своем кратком очерке истории языкознания и А. Мейе: «Методическое исследование исторических причин — вот самое оригинальное и новое, чем мы обязаны истекшему столетию. В механике, в физике, в химии методами Архимеда, Галилея, Ньютона добыто было великое множество новых результатов, но сам метод уже достиг своего совершенства и оставалось только применять его со все возрастающей точностью ко всем объектам, которые он позволяет изучать. Метод же исторического объяснения был созданием XIX века... Сравнительная грамматика составляет часть предпринятых в XIX веке систематических исследований исторического развития явлений природы и общества»23<91>

Подобные явления повторялись в истории науки многократно. Совершенно аналогичную картину мы наблюдаем при становлении тех новых приемов лингвистического исследования, которые исходят из структурального принципа, почему этому направлению в науке о языке и было присвоено наименование структурализма. Структуральный принцип не обладает в языкознании единством в выражающих его конкретных исследовательских приемах и связывается с неоднородными философскими и мировоззренческими категориями. Но как определенный принцип научного исследования он един не только в разных видоизменениях лингвистического структурализма, но и в целых группах наук, и это обстоятельство отмечалось достаточно часто. По утверждению Э. Кассирера, структурализм в лингвистике есть «выражение общей тенденции мышления, которая в последние десятилетия стала в большей или меньшей степени проявляться почти во всех областях науки»24. Видный чехословацкий филолог Я. Мукаржовский указывает, что понятие структуры имеет широкое хождение в современной психологии познания и во многих других областях современной науки. «Структурализм, — пишет он, — не мировоззрение, предвосхищающее эмпирические данные и выходящее за их пределы, и не просто метод, т. е. совокупность исследовательских приемов, применяемых только в одной области изучения. Это общий принцип, оправдавший себя в различных дисциплинах — в психологии, лингвистике, литературоведении, теории и истории искусства, социологии, биологии и т. д.»25.

В чем же заключается структуральный принцип? Ответ на этот вопрос стремятся (среди прочих ученых) дать французские философы Клапред и Лалланд. Первый из них пишет: «Сущность этой концепции состоит в том, что явления необходимо рассматривать не как сумму элементов, которые прежде всего нужно изолировать, анализировать и расчленить, но как целостности, состоящие из автономных единиц, проявляющие внутреннюю взаимообусловленность и  имеющие свои собственные<92> законы. Из этого следует, что форма существования каждого элемента зависит от структуры целого и от законов, им управляющих»26.

Согласно Лалланду, термин структура употребляется ныне в науке «в специальном и новом смысле слова... для обозначения целого, состоящего, в противоположность простому сочетанию элементов, из взаимообусловленных явлений, из которых каждое зависит от других и может быть таковым только в связи с ним»27. Один из пионеров лингвистического структурализма В. Брёндаль утверждает, что этот принцип уже прочно вошел в науку о языке. Приводя определение Лалланда, он пишет: «Именно в таком смысле Соссюр говорит о системах, где все элементы поддерживают друг друга, а Сепир — о модели лингвистических целых. Заслуга Трубецкого заключается в создании и разработке структуралистического учения о фонологических системах»28.

Изложенные соображения дают основания для отграничения всех трех понятий друг от друга и, в частности, общего научного принципа от методологии, с одной стороны, и от специального метода, с другой. Одно направление такого рода отграничения совершенно очевидно. Едва ли необходимы доказательства для утверждения того, что сравнительное, сопоставительное или историческое изучение явлений не есть собственно методологические категории. Другое дело, на что уже указывалось выше, что общий научный принцип в методологических заданиях может обусловливать соответствующий аспект изучения предмета. Так, методологическими категориями советского языкознания, так же как и других наук, являются категории диалектического материализма, а, например, сравнительно-исторический принцип обусловливает лишь тот или иной аспект изучения предмета. Совершенно при этом очевидно, что одна и та же методологическая основа допускает использование разных общих научных принципов. Если уж на то пошло, то сравнительное и историческое изучение есть уже комбинация нескольких научных принципов. Эту комбинацию<93> можно, конечно, расширить и установить, например, типологически-сравнительно-исторический принцип29.

На первый взгляд представляется более сложным провести разграничение между общим научным принципом и специальным методом. Но это обманчивое впечатление. Выше такое разграничение частично уже проводилось при разборе различий между сравнительно-историческим языкознанием и сравнительно-историческим методом. В дополнение можно привести некоторые общие соображения. В одном случае мы говорим об общем и не получающем конкретного  выражения принципе, в другом — о совокупности конкретных рабочих приемов (специальные методы). Общий научный принцип может применяться ко многим наукам, а специальный метод потому и называется специальным, что он есть достояние одной науки. Например, ни метод лингвистической географии, ни метод внутренней реконструкции, ни собственно сравнительно-исторический метод не могут найти себе применения за пределами науки о языке. Правда, определенный научный принцип — будь то сравнительно-исторический или, структуральный — тесно связан со специальным методом, так как служит основой для системы исследовательских приемов и известным образом организует их. Не тот же структуральный принцип получает неодинаковое воплощение в системе рабочих приемов, например, в биологии или физике, с одной стороны, и в социологии или лингвистике, с другой стороны. Более того, один и тот же общий науч<94>ный принцип даже в пределах одной науки может находить свое выражение в разных системах рабочих исследовательских приемов или в различных специальных методах. Это может происходить под влиянием как методологических установок, так и характера изучаемого материала. Так, структуральный принцип фактически воплощается в трех разных методических системах — глоссематики, функциональной лингвистики (Пражский лингвистический кружок) и дескриптивной лингвистики. Это разделение в значительной степени следует объяснять методологическими причинами. Но, с другой стороны, такие языки, как индейские языки Америки, которые «не имеют истории» (т. е. памятников, отражающих прошлые этапы их развития), исключают использование сравнительно-исторического метода. А такие изолированные языки, как японский или баскский, не имеющие генеалогических связей с другими языками, допускают историческое, но не сравнительное (в специально лингвистическом смысле) изучение. Здесь мы уже сталкиваемся с влиянием языкового материала на выбор метода.

Как уже указывалось, ни общий научный принцип, ни метод сами по себе не являются категориями методологическими. Но и специальные методы и общие научные принципы, однако, всегда соединяются с определенными философскими взглядами и по самому своему существу могут находиться в согласии с этими философскими взглядами, быть иногда более или менее нейтральными по отношению к ним или даже находиться в известном противоречии с ними. Наиболее целесообразным и наиболее способствующим научному исследованию следует признать такое положение, когда общий научный принцип и связанная с ним конкретная система рабочих приемов научного исследования (метод) находятся в согласии с методологией и следуют за ней.

В истории языкознания можно обнаружить разные типы указанных отношений. В частности, нередки случаи, когда между методологией и методом складываются обратные отношения, когда ведущим оказывается не методология, а метод, или, точнее говоря, когда метод поглощает методологию. Это имеет место в тех случаях, когда метод универсализируется и превращается в единственно возможный подход к изучению языка.<95>

Так было, например, со сравнительно-историческим методом у младограмматиков, не мысливших себе в языкознании иных задач, кроме тех, которые возможно решить с его помощью. Именно в результате такого подхода исследовательская проблематика в области науки о языке чрезвычайно сузилась и фактически свелась к историческому изучению фонетики и морфологии, где только и можно было проследить действие фонетических законов и процессов аналогии. В соответствии с этим для младограмматиков язык рисуется только как психофизиологическое явление. Универсализация метода лингвистической географии в неолингвистике также привела к тому, что через его посредство стали определяться общие категории языка, что несомненно входит в компетенцию методологии. Отсюда и определение сущности языка, которое в неолингвистике фактически производится методическими средствами. «Называя изоглоссами, — пишет, например, В. Пизани, — элементы, находящиеся в обладании членов данной лингвистической общности в данный момент времени, мы можем определить язык как систему изоглосс, соединяющих индивидуальные лингвистические акты»30. Посредством такого определения язык превращается в совокупность некоторых элементов (изоглосс), являющихся техническими приемами в методике исследовательской работы лингвистической географии. В наши дни основатель глоссематики Л. Ельмслев развивает на основе структурального принципа свое учение о методе, сущность которого он объясняет следующими словами: «...я со всяческой скромностью, но вместе с тем со всею твердостью подчеркнул бы, что считаю и буду считать... структурный подход к языку как схеме взаимных соотношений своей главной задачей в области науки». И несколько ниже уточняет: «...лингвистика описывает схему языковых соотношений, не обращая внимания на то, чем являются сами элементы, входящие в эти соотношения»31. Язык, по его мнению, должен изучаться как «замкнутая в себе<96> специфическая структура»32. Разработанная Л. Ельмслевом исследовательская методика в идеале и должна привести к выведению формул чистых отношений, свойственных разным языкам. Эта методика, односторонне подчеркивающая характерные для различных языков структурные отношения его элементов и ничего, кроме этих отношений, не видящая, представляет сам язык в виде абсолютно бесплотного образования. Отрешенный от реальных форм существования, язык «чистых отношений» становится во всем подобным содержанию, выраженному математическими формулами.

Во всех таких случаях методы, пригодные для выполнения конкретных исследовательских задач или для изучения определенных аспектов языка, покрывают все поле научного лингвистического исследования, в результате чего метод приобретает ведущее положение и фактически становится методологическим началом.

Изложенные факты создают предпосылки для решения вопроса об определении положения разных лингвистических методов в советском языкознании, и, в частности, структуральных и сравнительно-исторического методов. Удобнее начать с последнего вопроса. Могут ли советские языковеды ограничиваться использованием одного единственного метода и, в частности, сравнительно-исторического? Даже если учитывать несомненные научные заслуги сравнительно-исторического метода, его нельзя делать единственным орудием исследовательской работы советских языковедов. Такое ограничение неминуемо привело бы к тому; что он, универсализировавшись, превратился бы из метода в методологию. В этом случае повторилось бы то, что произошло в младограмматическом направлении, и советское языкознание должно было бы принять те же методологические позиции, что и младограмматики. А ведь сравнительно-исторический метод при всех его положительных качествах, будучи порожден культурно-историческими условиями начала прошлого века, никак не может претендовать на выражение в своих рабочих приемах философских принципов диалектического материализма, составляющего основу советской науки.<97>

Кстати говоря, сравнительно-исторический метод не во всех случаях был нейтрален и в своих связях с методологическими основами науки о языке, как это иногда пытаются представить. В руках у некоторых весьма последовательных компаративистов, каким, например, был Г. Хирт, сравнительно-исторический метод получал реакционное идеологическое использование, и Н. Я. Марр в этом случае имел все основания упрекать этот метод в зараженности расистскими идеями.

Но, с другой стороны, препятствует ли что-либо использованию сравнительно-исторического метода в советском языкознании?

Разумеется, нет, но при том условии, что он остается только методом, т. е. системой исследовательских приемов, направленных на выполнение определенных научных задач. Он оправдал себя в длительной научной практике, и поэтому следует всячески приветствовать его изучение и совершенствование советскими языковедами. Важно только при этом с максимальной точностью определить области его возможного использования. Ограниченный в применении своими потенциальными рабочими возможностями, сравнительно-исторический метод, как и все другие системы исследовательских приемов, оказывается лишенным методологических качеств. Именно это обстоятельство (при наличии положительных рабочих свойств) и делает его приемлемым также и для советского языкознания, так как при этом никакое противоречие с методологическими основами материалистической науки о языке не может иметь места.

С этих позиций следует подходить к оценке и других, методов, применяемых в лингвистическом исследовании. Если только они обладают реальными рабочими качествами и способствуют разрешению тех или иных конкретных проблем, они должны быть взяты на вооружение советскими языковедами и занять свое место в системе советского языкознания. Это, в частности, касается и структурализма, к которому иногда относятся с известным предубеждением.

Критическое отношение к структурализму обусловливается двумя причинами. Структурализм, как уже указывалось, не представляет собой единого монолитного направления. Фактически он находится сейчас в процессе становления и как рабочий принцип, исходя<98>щий из структурного характера языка, он получает воплощение в разных системах рабочих приемов, некоторые из которых связываются с идеалистическими методологическими основами. В частности, совершенно неприемлемо для советского языкознания понимание структуры и существующих в ней отношений как явлений первичного и определяющего характера, а материальных качеств компонентов структуры  как производных от этих отношений и поэтому несущественных. Именно по этому пути идет, например, глоссематика, которую обычно также включают в структурализм. Подобного рода ответвления структурального изучения языка, связанные с такими философскими концепциями, как прагматизм и логический позитивизм, совершенно неприемлемы для советской науки, и частично именно по этой причине структурализм в целом вызвал к себе в советской лингвистической литературе отрицательное отношение33.

В данном случае жертвой критики, в действительности направленной на методологические основы глоссематики, оказался целиком структуральный подход к изучению языков как особый рабочий принцип34.

Критика методологических основ идеалистической системы языкознания, разумеется, не только правомерна, она необходима, но в данном случае эта критика была (и притом в значительной мере голословно) распространена на все системы рабочих исследовательских приемов, которые были основаны на структуральном принципе. В результате такого фронтального отрицания был закрыт путь к реалистической оценке действительных недостатков и достижений новых исследовательских методов, а вместе с тем и к выяснению такого кардинального вопроса, как установление того, в какой мере все эти методы действительно сочетаются и согласуются с концепциями прагматизма или логического позитивиз<99>ма. Ведь структурализм не заключается в одной глоссематике, существуют и иные его направления, которые базируются на иных методологических основах. А если же говорить о структурализме только как о системе исследовательских приемов, исходящих из структурного характера языка, то он сам по себе, так же как и сравнительно-исторический метод, оказывается лишенным методологических качеств, а это обеспечивает ему место и в системе советского языкознания.

Другим фактором, вызвавшим отрицательное отношение к структурализму также и среди зарубежных языковедов, являются его универсалистские тенденции, в соответствии с которыми он или проявляет нетерпимость по отношению к другим методам, или же включает в лингвистику только те проблемы, решение которых доступно структуральным методам. Эти качества также характерны для глоссематики, и против них направлена критика виднейшего представителя неолингвистики — В. Пизани. Он указывает, что в этом отношении структурализм «в своих поисках общей морфологической схемы для всякого языкового выражения напоминает Grannmaire generale XVIII в. и повторяет ошибки таких ученых, как, например, Марти, который создавал абстрактные, предшествующие языковому воплощению схемы»35. Пизани же отмечает ограниченные возможности глоссематики как лингвистического метода. «Во всяком случае, — пишет он, — нужно настойчиво подчеркнуть, что глоссематика не исчерпывает всю науку о языке: она может быть средством к пониманию явления, называемого «языком», но она не может сказать нам, как совершается этот вид деятельности человека, почему языки изменяются, каково отношение языка к другим видам деятельности человека и т. д.»36.

Критику В. Пизани следует признать абсолютно справедливой. К ней можно было бы добавить и иные критические замечания как принципиального, так и частного характера, которые в изобилии встречаются, например, в книге Б. Сиертсемы37 или в очень основательной ста<100>тье Э. Хаугена38. Вообще не следует полагать, что зарубежные языковеды встретили глоссематические построения Л. Ельмслева с энтузиазмом. До этого очень далеко. Но все это говорит не против структурального подхода как общего научного принципа, а о том, в какой тупик ложно ориентирующая методология может завести несомненно здоровый принцип. Пример с глоссематикой с большой очевидностью свидетельствует о важности методологического фактора, о его ведущей роли, а также о самой настоятельной необходимости уметь разграничивать разные теоретические планы, направляющие исследовательскую работу (методологические основы, общий научный принцип, специальный метод) и отслаивать все порочное и ненужное, сохраняя рациональное зерно39. Если этого не делать, то легко вместе с водой выплеснуть и ребенка.

Возвращаясь к структуральному принципу, как таковому, мы не можем не отметить, что он выработал большое разнообразие исследовательских приемов, доказавших свою пригодность для применения в самых разнообразных областях науки о языке, в том числе и в традиционной проблематике сравнительно-исторического языкознания. Так, замечательная работа молодого Соссюра о первоначальной системе гласных в индоевропейских языках, представляющая блестящий образец исследования в области сравнительно-исторического языкознания, несомненно, покоится на структуральном подходе к изучению языковых явлений. Структуральный принцип лежит в основе приема так называемой внутренней реконструкции, получающей в науке о языке все более ши<101>рокое применение. Полноценное историческое изучение фонетических систем языков едва ли теперь мыслимо вне фонологического учения Трубецкого — одного из основателей структуралистического Пражского лингвистического кружка. Своеобразную и интересную систему приемов формального описания языков, также основывающегося на структуральном принципе, разработала американская школа дескриптивной лингвистики, исходившая из практических потребностей изучения местных языков40. Если приемы дескриптивной лингвистики ограничить по примеру других исследовательских методов определенными рамками использования, то они также несомненно могут быть полезны в научной практике языковедов41. Следует отметить, что области применения структуральной методики изучения еще далеко не исчерпаны и она все более и более расширяет границы своего использования 42.

Все это говорит в пользу того, что структуральная техника лингвистического исследования может и должна встать в ряд с другими рабочими методами также и в системе советского языкознания. Необходима только предварительная непредубежденная критическая ее оценка и точное определение областей применения. Эту оценку следует производить не на основе административных распоряжений, отмечающих практическую важность структуральных методов (что иногда делается в советском языкознании), а на основе исследовательской практики и теоретического осмысления ее результатов. Практическая же значимость не есть еще теоретическая оценка, и безоглядное следование за критерием утилитарности равносильно приятию философии прагматизма.<102>

В этой связи нельзя не вспомнить следующее соображение М. Коэна: «Ввиду признания структурного характера языка, лингвистика может быть только «структуралистической». Следует работать так, чтобы она была структуралистической на здоровой основе»43.

Приходится, однако, признать, что в советском языкознании структуральной лингвистике явно не повезло в том смысле, что как положительная, так и негативная ее оценка строится преимущественно на умозрительных заключениях и находит свое выражение в голословных декларациях. Что же касается исследовательской практики, которая только и может дать объективные данные для суждения о достоинствах и недостатках любого метода, то в ней структурализм у нас почти еще не нашел своего отражения. Правда, в нашем распоряжении находится уже значительный зарубежный опыт применения структуральных методов как для описания различных языков, так и для решения отдельных проблем. Но в этих работах структуральные методы объединяются с разными методологическими позициями (что, кстати говоря, и не дает возможности рассматривать структурализм как единое лингвистическое направление), отнюдь не всегда приемлемыми для советского языкознания. Это обстоятельство очень путает картину действительных исследовательских качеств структурных методов и затрудняет определение в них здоровой основы, в частности, на базе лишь теоретических выкладок.

Исходя из вышеизложенных предпосылок, советское языкознание надо представлять себе как сочетание методологических принципов, покоящихся на общих законах научного познания диалектического материализма, с системой разнообразных приемов научного исследования, пригодных к разрешению многообразных проблем изучения языка и не находящихся при этом в противоречии с указанными методологическими принципами.

Методология должна определять общие и основные категории языка, такие, как природа и сущность языка, его функции, связь языка с мышлением и историей народа, характер закономерностей развития языка (применение общего понятия закономерности к процессам<103> развития языка), отношение языкознания к другим наукам и т. д. Советские языковеды располагают марксистским истолкованием многих из этих основных категорий языка и тем самым имеют возможность опираться на твердые методологические основы. Дальнейшее более углубленное познание основных категорий языка требует широкого обобщения языкового материала и должно проводиться в тесном сообществе с философами.

Но изучение этих общих категорий языка отнюдь не исчерпывает всей научной проблематики науки о языке. Фактически они образуют только одну дисциплину, которую в зависимости от того, в каком преимущественном аспекте проводится исследование данных проблем (философском или собственно лингвистическом), именуют или философией языка, или общим языкознанием. А за пределами этой методологической по своему характеру дисциплины и рядом с ней располагаются собственно лингвистические дисциплины — фонетика (и даже отдельно — экспериментальная, историческая, описательная и прочая фонетика), лексикология, семасиология, этимология, морфология, синтаксис, топонимика и т. д. Каждая из этих дисциплин изучает частные проблемы науки о языке и использует разные исследовательские методы. В одном случае возможно применение разных методических приемов для изучения одной и той же проблематики. Так, например, при изучении взаимоотношений языков используются и сравнительно-исторический метод, и ареальный метод неолингвистики. В исторической фонетике несомненно оправдало себя комбинированное использование сравнительно-исторического и структурального метода и т. д. В другом случае сам характер проблемы исключает возможность использования различных методов и вносит в эти отношения определенные ограничения. Так, сравнительно-исторический метод фактически не получил применения в изучении синтаксиса, лексикологии и семасиологии. Видимо, невозможно использование структурального метода в топонимике или ономасиологии.

Следовательно, при решении частных и специальных задач отдельных собственно лингвистических дисциплин могут использоваться различные исследовательские приемы, воплощающие неодинаковые общие рабочие прин<104>ципы, и это решение может быть неоднозначным. При том непременном условии, что как одно, так и другое решение проблемы не находится в противоречии с марксистским пониманием основных категорий языка (т. е. методологическими основами советской науки о языке), ни одно из них не может быть отвергнуто на основании лишь того факта, что одно достигнуто приемами сравнительно-исторического метода, а другое с помощью приемов структуральной лингвистики. Правильность того или иного решения покажет дальнейшее более углубленное исследование проблемы, но пока оно не произведено, решения, достигнутые на основе различных систем исследовательских приемов, являются равноправными. Как показывает при этом опыт лингвистического исследования, применение разных методов для решения одной проблемы не только не мешает научному познанию явления, но в конечном счете только способствует этой цели. Прекрасным примером плодотворного сочетания разных исследовательских методов для изучения единого комплекса проблем может  служить сравнительно-историческое языкознание, в котором ныне успешно сочетаются структуральный метод, сравнительно-исторический метод и метод неолингвистики.

Ясное дело, что сам термин «сравнительно-исторический» в этом случае следует толковать в более широком смысле, который подсказывается последними этапами развития науки о языке. В частности, сравнительность не обязательно должна  ограничиваться языками одной генетической группы, но может применяться как к отдельным неродственным языкам («сопоставительное» изучение), так и к целым группам языков (типологическое изучение).

Описанные формы взаимоотношений методологических основ науки о языке с используемыми ею методами (т. е. исследовательскими приемами) ни в коем случае не преуменьшают значения методологии и ее ведущего положения. Следует еще раз подчеркнуть, что в конечном счете задачи науки о языке, ее проблематика неизбежно и всегда определяется соответствующим пониманием основных категорий языка что и предполагает использование конкретных исследовательских приемов.

Частные решения конкретных лингвистических проблем в свою очередь способствуют уточнению основных<105> категорий языка и их более углубленному познанию. Это обстоятельство с новой стороны характеризует формы взаимоотношений между философскими принципами науки о языке и достигнутыми частными решениями.

Из всего изложенного явствует, как важно в науке о языке различать методологические и методические категории и понятия, так как подмена одних другими приводит к неправильной оценке отдельных явлений, их места в системе данной науки и в конечном счете к неправильной ориентации исследовательской работы. Когда методологические категории низводят на положение методических, то это дезорганизует науку. Но, с другой стороны, когда то или иное возможное решение частной проблемы возводят в ранг методологически незыблемого, то это не только создает трудности в адекватном решении данной проблемы, но и приводит к парализующему научное развитие догматизму. С сожалением следует отметить, что указанное разграничение не всегда проводится с необходимой четкостью и нередко отдельные положения науки о языке получают неправильную квалификацию отмеченного характера.

В пояснение сказанному приведем конкретные примеры. Для этой цели обратимся к таким собственно лингвистическим проблемам, как классификация лексики по разным категориям и определение общей сущности грамматических явлений.

Наука о языке использует многочисленные классификационные принципы для распределения словарного состава языков по определенным группам: литературную и диалектную лексику, общенародную и специальную (профессиональную), активную и пассивную, неологизмы и архаизмы, нейтральную и стилистически окрашенную и пр. В последние годы в советском языкознании значительное место занимала лексическая классификация, выделявшая две категории: основной словарный фонд и словарный состав языка. Основной словарный фонд определяется как главная часть словарного состава языка, которая менее обширна, чем последний; ядро основного словарного фонда составляют все корневые слова, составляя базу для образования новых слов; он характеризуется также устойчивостью и длительностью существования. Все прочие слова, не входящие в основной словарный фонд, относятся к широкой и аморфной<106> категории словарного состава языка. Эта категория, надо полагать, не обладает указанными характеристиками.

Данным лексическим категориям было приписано методологическое значение, их связывали с марксистским пониманием природы языка. Так, например, акад. В. В. Виноградов писал по этому поводу: «Учение... о словарном составе языка и об основном словарном фонде закладывает новые глубокие марксистские основы исторической лексикологии и истории словообразования. Это учение является ярким образцом применения метода материалистической диалектики к анализу лексики (словаря) языка. Оно органически вытекает из марксистского понимания отношения языка к надстройке и базису, отношения языка к производству»44.

Между тем эти категории и, в частности, понятие основного словарного фонда относятся к числу таких, которые находятся вне методологических принципов в науке о языке, и в том или ином виде фигурируют в работах многих ученых от Расмуса Раска до современного американского лингвиста и антрополога Морриса Сводеша. В самом советском языкознании этого вопроса ранее касались Л. П. Якубинский45 и В. И. Абаев46.

Р. Раск писал о «наиболее существенных, материальных, необходимых и первичных словах, составляющих (наряду с грамматикой) основу языка»47. Минуя длинный ряд ученых, употреблявших это понятие, и переходя к нашему времени, мы обнаруживаем у В. И. Абаева утверждение, что «существует некий основной лексический фонд, охватывающий круг необходимых в любом человеческом обществе понятий и отношений, без которых трудно себе мыслить человеческую речь, если не считать самых ранних, начальных стадий глоттогонии, о которых мы можем смутно догадываться и которые характеризовались, по-видимому, беспредельным полисемантизмом. Этот строго ограниченный круг насущных и необходимых для всякого языка слов образует то, что<107> можно назвать основным лексическим минимумом»48. В. И. Абаев следующим образом описывает состав «основного лексического фонда»: «Сюда относятся основные местоимения, первые числительные, основные анатомические и космические названия, основные термины родства и социальные термины, глаголы, выражающие самые насущные, элементарные действия и состояния»49. Легко увидеть, что это перечисление охватывает как раз те слова, которые в качестве примеров приводились позднее во всех многочисленных советских работах, посвященных этому вопросу.

М. Сводеш на аналогичных принципах составляет свой «основной словарь» (fundamental vocabulary), который он использует в своем методе лексикостатистики, или глоттохронологии. В списки слов «основного словаря» исследуемых им языков, состоявших первоначально из 215 слов, а затем уменьшенных до 100, М. Сводеш включает лексику, обозначающую единые для всех человеческих обществ и представленные во всех языках значения. Эти значения выражаются во всех языках посредством простых лингвистических форм (т. е. корневыми морфемами или словами) и принадлежат не к каким-либо специализированным областям словарного состава языка (известным только в профессиональных и ученых кругах), но наличествуют в обычной речи каждого взрослого члена данного общества50.

Таким образом, выделение понятия основного словарного фонда отнюдь не является «образцом применения метода материалистической диалектики к анализу<108> лексики», и, следовательно, никак не может составлять методологических основ советского языкознания. Это понятие возникло очень давно, имеет широкое хождение во многих лингвистических работах и никакой специальной связи с марксистским пониманием вопросов языкознания не имеет. Советские работы, посвященные изучению этого понятия на материале различных языков, показали его большую неточность и неуловимость. В эту категорию включали не только слова, но и словообразовательные средства и даже словообразовательные модели (В. В. Виноградов), морфемы (Н. Т. Сауранбаев), фразеологические речения (С. И. Ожегов). Одно и то же слово относилось к разным категориям — словарного состава или основного словарного фонда — по своим значениям (А. Д. Григорьева и Е. М. Мельцер) или употреблениям (А. Д, Григорьева и П. Я. Черных). Эту категорию стремились установить с помощью различных критериев — на основе понятийных или предметных признаков, словообразовательной продуктивности, длительности или частоты употребления, исконности, устойчивости, общеупотребительности, особенностей морфологической структуры и т. д.51. Но как только переходили к более или менее углубленному исследованию языкового материала, тотчас создавались непреодолимые трудности, возникали противоречия с априорно установленными критериями. Характерно, что критический разбор принципов отбора «основного словаря» в теории М. Сводеша, сделанный Хойером52 применительно к туземным индейским языкам, также показал их несостоятельность. Это понятие фактически оказалось неприменимым в данных условиях, по-видимому, главным образом в виду отсутствия в этих языках исторической перспективы, которая хоть в какой-то степени способствует установлению данной лексической категории.

Не вынося никакого окончательного суждения относительно существа данной проблемы, можно бесспорно констатировать, что целесообразность выделения основ<109>ного словарного фонда как особой лексической категории может быть решена только дальнейшим исследованием и, следовательно, возможны как положительные, так и отрицательные выводы. Но рассматривать ее в качестве одной из основ марксистского языкознания явно неправильно. Это только частная проблема, любое из решений которой никак не отразится на системе марксистского языкознания.

В этой связи следует полностью согласиться с коллективной запиской «Теоретические вопросы языкознания», ставящей своей целью дать оценку современному состоянию науки о языке и наметить дальнейшие пути ее развития. В записке отмечается, что после дискуссии 1950 г. «некоторые советские языковеды слишком долго не решались выйти за ограниченный круг проблем, затронутых в работе И. В. Сталина «Марксизм и вопросы языкознания», и вместе с тем старались (без достаточных к тому оснований) «развивать» каждое конкретное, даже лишенное методологического значения положение этой работы»53.

Подобное же методологическое значение приписывалось и определению грамматики как совокупности правил об изменении слов, имеющих в виду не конкретные слова (т. е. с конкретным лексическим значением), а вообще слова без какой-либо конкретности. Грамматика в соответствии с этим определением абстрагируется от частного и конкретного и ориентируется на то общее, что лежит в основе изменений слов и сочетании слов в предложения. Этим своим качеством грамматика якобы напоминает геометрию, орудующую также отвлеченными построениями.

Но это определение не содержит в себе ничего методологического. Об абстрактном («геометрическом») характере грамматических категорий и значений сравнительно с лексическими в сущности говорят все языковеды, когда касаются этих вопросов. Было бы бессмысленно приводить бесконечные цитаты в доказательство того, что на противопоставления грамматического лексическому, как отвлеченного и абстрактного частному и<110> конкретному, строится вся традиция изучения этих явлений. Для примера можно ограничиться только высказываниями таких классиков русского языкознания, как А. А. Шахматов и А. А. Потебня. А. А. Шахматов писал по этому поводу: «Грамматическими формами называются те видоизменения, которые получает слово в зависимости от формальной (не реальной) связи его с другими словами. Формальные и реальные связи между словами устанавливаются их значениями: реальному значению слова соответствует отдельное представление в мышлении, отличное от других представлений; между тем формальное значение слова познается только по связи одних слов с другими... Реальные значения слов каждого языка так же разнообразны, как разнообразны представления, возникающие в мышлении в результате знакомства с внешним миром. Формальные значения слов, напротив, ограничиваются вообще немногочисленными категориями»54. В другой своей работе А. А. Шахматов уточняет: «Грамматическое значение языковой формы противополагается реальному ее значению. Реальное значение слова зависит от соответствия его как словесного знака тому или иному явлению внешнего мира; грамматическое значение слова это то его значение, какое оно имеет в отношении к другим словам»55. Ту же мысль высказывает А. А. Потебня: «...слово заключает в себе указание на известное содержание, свойственное только ему одному, и вместе с тем указание на один или несколько общих разрядов, называемых грамматическими категориями, под которые содержание этого слова подводится наравне с содержанием многих других. Указание на такой разряд определяет постоянную роль слова в речи, его постоянное отношение к другим словам. «Верста»... и всякое другое слово с теми же суффиксами, будучи существительным, само по себе не может быть сказуемым, будучи именительным, может быть только подлежащим, приложением или частью сложного сказуемого и т.д. Из ближайших значений двоякого рода, одновременно существующих в таком слове, первое мы<111> назовем частным и лексическим, значение второго рода — общим и грамматическим»56.

При том, что грамматическая абстрактность традиционно противопоставляется лексической конкретности, не может не вызвать возражения слишком категорический разрыв между грамматическими и лексическими явлениями, характерный для вышеприведенной и якобы методологической по своему содержанию формулировки.

Факты языка показывают, что грамматика далеко не всегда относится с бесстрастным, «геометрическим» равнодушием к «конкретной» природе слов, т. е. к его лексической семантике. Известно, что в русском языке (как и во многих других) ряд словообразовательных суффиксов соединяется со словами определенной семантики. Например, суффиксы -ёныш и -ёнок (-онок) соединяются только с основами имен существительных, обозначающих животных (гусёныш, утёныш, змеёныш; козлёнок, котёнок, орлёнок; волчонок, галчонок и т.д.). В соответствии с подобной дифференциацией словообразовательных суффиксов в русском языке имеются, с одной стороны, клубника, земляника, черника, ежевика, костяника, а, с другой стороны, телятина, козлятина, курятина, медвежатина, но невозможны образования вроде клубнятина или козляника. Грамматическая категория вида в русском глаголе также может получать различное выражение в зависимости от лексической семантики. Так, глаголы несовершенного вида, обозначающие процессы действия или состояния, не связанные с результатом или с отдельными моментами их течения, не имеют соответствующих образований совершенного вида (непарные глаголы): бездействовать, отсутствовать, присутствовать, содержать, соответствовать, состоять. Некоторые глаголы в зависимости от конкретного лексического использования выступают то в несовершенном виде, то в совершенном (двувидовые глаголы): исследовать, миновать, женить, молвить, атаковать, организовать, минировать и пр. Например, со значением несовершенного вида: Томский произведен в ротмистры и женится на княжне Полине (Пушк.); Со всех сторон атакуют совершенно посторонние болезни (Салт.). Со значением совершенно<112>го вида только формы будущего времени: Поверь мне, что он женится на Чебоксаровой и увезет ее в Чебоксары (А. Остр.); Сегодня же его найдут и арестуют, — сказала барыня и всхлипнула (Чех.)57. Группа бесприставочных глаголов, обозначающих движение, имеет двоякие образования несовершенного вида — кратный и некратный: бегать и бежать, бродить и брести, возить и везти, водить и вести, ездить и ехать и пр.58. Еще отчетливее зависимость «грамматических правил» от лексической («конкретной») семантики слов проступает в языках, проводящих деление знаменательных слов по многочисленным классам: включение слов в тот или иной класс, характеризующийся особыми парадигмами, проводится на основе только семантических признаков.

Все подобные примеры, число которых можно было бы бесконечно увеличить, свидетельствуют о том, что «геометрическое» определение природы грамматики во всяком случае нельзя признать исчерпывающим и универсальным. Это обстоятельство со своей стороны подчеркивает его отнюдь не методологический характер.

Едва ли есть надобность доказывать, что если возводить в незыблемую догму частные решения подобного рода конкретных лингвистических вопросов и придавать им значение методологических категорий, то это может сказаться далеко не благоприятным образом на развитии науки.

3. Математическая лингвистика?

В течение последнего столетия языкознание всегда приводилось как пример науки, развивавшейся стремительно и очень быстро достигшей методической зрелости. Уже в середине прошлого столетия молодая наука уверенно заняла место в кругу наук, обладавших тысячелетней традицией, а один из виднейших ее представителей — А. Шлейхер — имел смелость полагать, что своими трудами он подводит уже итоговую линию.<113> История лингвистики, однако, показала, что такое мнение было слишком поспешно и неоправданно. В конце века языкознание претерпело первое большое потрясение, связанное с критикой младограмматических принципов, за которым последовали и другие. Следует при этом отметить, что все кризисы, которые мы можем вскрыть в истории науки о языке, как правило, не расшатывали ее основ, но, наоборот, способствовали укреплению и в конечном счете приносили с собой уточнение и усовершенствование методов лингвистического исследования, расширяя вместе с тем и научную проблематику.

Но рядом с языкознанием жили и развивались также и другие науки, в том числе и большое количество новых. Особенно бурное развитие в наше время получили физические, химические и технические (так называемые «точные») науки, а над всеми ними воцарилась их теоретическая основа — математика. Точные науки не только сильно потеснили все гуманитарные науки, но в настоящее время стремятся «привести их в свою веру», подчинить своим обычаям, навязать им свои исследовательские методы. При создавшемся положении, используя японское выражение, можно сказать, что ныне языковеды-филологи оскверняют собой самый краешек циновки, где торжествующе и привольно расположились точные науки во главе с математикой.

Не целесообразнее ли с точки зрения общенаучных интересов капитулировать перед математикой, целиком отдаться во власть ее методов, к чему уже откровенно призывают некоторые голоса59, и тем самым, быть может, обрести новую силу? Чтобы ответить на эти вопросы, надо сначала посмотреть, на что претендует математика в данном случае, в какой области лингвистики находят свое применение математические методы, в какой мере они согласуются со спецификой языкового материала и способны ли они дать или даже только подсказать ответы на те вопросы, которые ставит перед собой наука о языке.

С самого начала следует отметить, что и среди энтузиастов нового, математического направления в лингви<114>стических исследованиях нет единства мнений относительно его целей и задач. Акад. А. А. Марков, первым применивший математические методы к языку, Болдрини, Юл, Мариотти рассматривают языковые элементы как подходящий иллюстративный материал для построения квантитативных методов, или для статистических теорем, совершенно не задаваясь вопросом, представляют ли интерес результаты такого исследования для лингвистов60. Росс полагает, что теория вероятностей и математическая статистика представляют инструмент или, как ныне предпочитают говорить, математическую модель для проверки и подтверждения тех лингвистических выводов, которые допускают числовую трактовку. Тем самым математические методы мыслятся лишь как вспомогательные средства лингвистического исследования61. На гораздо большее претендует Хердан, который в своей книге не только подытожил и систематизировал все попытки математического изучения языковых проблем, но и попытался дать им четкую ориентацию в отношении дальнейшей работы. Изложение всего материала своей книги он ориентирует на «понимание литературной статистики (так он называет изучение текстов методами математической статистики. — В. 3.) как неотъемлемой части лингвистики»62, а сущность и задачи этого нового раздела в языкознании формулирует в следующих словах: «Литературная статистика в качестве квантитативной философии языка применима ко всем отраслям лингвистики. По нашему мнению, литературная статистика есть структуральная лингвистика, поднятая на уровень квантитативной науки или же квантитативной философии. Таким образом, одинаково неправильно определять ее результаты как не относящиеся к области<115> лингвистики или же трактовать ее как вспомогательное средство для исследования»63.

Едва ли целесообразно вдаваться в теоретизирования относительно того, правомерно ли в данном случае говорить о возникновении новой отрасли лингвистики и решать вопрос о ее претензиях, не обратившись сначала к рассмотрению уже фактически сделанного в этой области, и к выяснению того, в каком направлении идет применение новых методов64. Это поможет нам разобраться и в разноголосице мнений.

Применение математического (или, точнее говоря, статистического) критерия для решения лингвистических вопросов является отнюдь не новым для науки о языке и в той или иной мере уже давно используется языковедами. Ведь, по сути говоря, такие традиционные понятия лингвистики, как фонетический закон (и связан<116>ное с ним — исключение из закона), продуктивность грамматических элементов (например, словообразовательных суффиксов) или даже критерии родственных отношений между языками в известной степени строятся на относительных статистических признаках. Ведь чем резче и отчетливее статистическое противопоставление наблюдаемых случаев, тем больше у нас оснований говорить о продуктивных и непродуктивных суффиксах, о фонетическом законе и исключениях из него, о наличии или отсутствии родственных отношений между языками. Но если в подобных случаях статистический принцип использовался более или менее стихийно, то в дальнейшем он стал применяться сознательно и уже с определенной целеустановкой. Так, в наше время большое распространение получили так называемые частотные словари лексики и выражений отдельных языков65 или даже значений разноязычных слов с «общей направленностью на действительность»66. Данные этих словарей используются для составления учебников иностранных языков (тексты которых строятся на наиболее употребительной лексике) и словарей-минимумов. Специально лингвистическое использование статистические исчисления нашли в методе лексикостатистики или глоттохронологии М. Сводеша, где на основе статистических формул, учитывающих случаи исчезновения из языков слов основного фонда, оказывается возможным установить абсолютную хронологию расчленения языковых семейств67.

В последние годы случаи применения математических методов к языковому материалу значительно умножились и в массе подобного рода попыток наметились более или менее определенные направления. Обратимся <117> к последовательному их рассмотрению, не вдаваясь в детали.

Начнем с того направления, которому присвоено наименование стилостатистики. Речь в данном случае идет об определении и характеристике стилистических особенностей отдельных произведений или авторов через посредство количественных отношений используемых языковых элементов. В основе статистического подхода к исследованию стилистических явлений лежит понимание литературного стиля как индивидуального способа владения средствами языка. При этом исследователь совершенно отвлекается от вопроса о качественной значимости исчисляемых языковых элементов, сосредоточивая все свое внимание только на количественной стороне; смысловая сторона исследуемых языковых единиц, их эмоционально-экспрессивная нагрузка, так же как и их удельный вес в ткани художественного произведения — все это остается вне учета, относится к так называемым избыточным явлениям. Таким образом, художественное произведение выступает в виде механической совокупности, специфика построения которого находит свое выражение лишь через числовые отношения ее элементов. На все отмеченные обстоятельства представители стилостатистики не закрывают глаза, противопоставляя методам традиционной стилистики, несомненно включающим элементы субъективности, одно единственное качество математического метода, которое, по их мнению, окупает все его недостатки — объективность достигнутых результатов. «Мы стремимся, — пишет, например, В. Фукс,—...охарактеризовать стиль языкового выражения математическими средствами. Для этой цели должны быть созданы методы, результаты которых должны обладать объективностью в такой же мере, как и результаты точных наук... Это предполагает, что мы, во всяком случае первоначально, будем заниматься только формальными структурными качествами, а не смысловым содержанием языковых выражений. Таким образом мы получим систему порядковых отношений, которая в своей совокупности представит собой основу и исходный пункт математической теории стиля»68. <118>

Простейшим видом статистического подхода к изучению языка писателей или отдельных произведений является подсчет употребляемых слов, так как богатство словаря, видимо, должно определенным образом характеризовать и самого автора. Однако результаты подобных подсчетов дают несколько неожиданные в этом плане результаты и никак не способствуют эстетическому познанию и оценке литературного произведения, что не в последнюю очередь входит в число задач стилистики. Вот некоторые данные относительно общего количества слов, употребляемых в ряде произведений:

Библия (латинская) . . . . . . . . . . 5649 слов

Библия (древнееврейская) . . . . 5642 слова

Демосфен (речи) . . . . . . . . . . . . 4972 слова

Саллюстий . . . . . . . . . . . . . . . . . 3394 слова

Гораций . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .6084 слова

Данте (Божественная комедия)  5860 слов

(сюда входит 1615 имен собственных и географич. названий)

Тассо (Неистовый Орланд) . . . . 8474 слова

Милтон . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .8000 слов (прибл. дан.)

Шекспир . . . . . . . . . . . . . . . . . . .15000 слов

(приблизительно, по другим данным 20 000 слов)

О. Есперсен указывает, что словарь Золя, Киплинга и Джека Лондона значительно превышает словарь Милтона, т. е. число в 800069. Подсчет словаря речей президента США В. Вилсона установил, что он богаче, чем у Шекспира. К этому следует добавить данные психологов. Так, Терман на основе наблюдений над большим количеством случаев установил, что словарь среднего ребенка составляет около 3600 слов, а в 14 лет — уже 9000. Средний взрослый употребляет 11700 слов, а человек «повышенной интеллигентности» до 1350070. Таким образом, подобные числовые данные сами по себе не дают никаких оснований для выявления стилистических качеств произведений и только «объективно» кон<119>статируют употребление разного количества слов разными авторами, что, как показывают приведенные подсчеты, не связано с относительной художественной ценностью их произведений.

Несколько по-иному строятся подсчеты относительной частоты употребления слов у отдельных авторов. В этом случае учитывается не только общая сумма слов, но и частота употребления отдельных слов. Статистическая обработка полученного таким образом материала заключается в том, что слова с равной частотой употребления группируются по классам (или рангам), что приводит к установлению частотной дистрибуции всех употребляемых данным автором слов. Частным случаем такого рода подсчетов является определение относительной частотности специальных слов (например, романской лексики в произведениях Чосера, как это было сделано Мерсандом71). Относительная частотность употребляемых авторами слов содержит такие же объективные сведения о стиле отдельных авторов, как и вышеприведенные суммарные подсчеты, с той только разницей, что в результате получаются более точные числовые данные. Но она используется и для датировки отдельных произведений одного и того же автора на основе предварительно произведенного подсчета относительной частоты употребления им слов в разные периоды его жизни (по датированным самим автором произведениям). Другим видом использования данных подобных подсчетов является установление подлинности авторства произведений, относительно которых этот вопрос представляется сомнительным72. В этом последнем случае все строится на сравнении статистических формул частоты употребления в подлинных и спорных произведениях. Нет надобности говорить об очень большой относительности и приблизительности результатов, полученных такими методами. Ведь относительная частота употребления меняется не только с возрастом автора, но и в зависимости от жанра, сюжета, а также и исторической среды действия произведения (ср., например, «Хлеб» и «Петр I» А. Толстого). <120>

Углубляя вышеописанный метод, стилостатистика в качестве стилевой характеристики стала прибегать к критерию стабильности относительной частоты наиболее употребительных слов. Применяемый в данном случае метод можно проиллюстрировать статистической обработкой рассказа Пушкина «Капитанская дочка», произведенной Есселсоном и Эпштейном в Институте славянских языков при Детройтском университете (США)73. Обследованию был подвергнут весь текст рассказа (около 30000 случаев употребления слов), а затем отрывки, содержащие около 10000 и 5000 случаев употребления. Далее, с целью определения стабильности относительной частоты употребления слов, у 102 наиболее употребительных слов (с частотой от 1160 раз до 35) было произведено сравнение расчетной относительной частоты (сделанной на основе выборочных отрывков) с действительной. Например, союз «и» во всем рассказе употреблялся 1 160 раз. В отрывке, содержащем 5 000 случаев употреблений всех слов, следует ожидать, что этот союз будет использоваться 5 000 x 1 160 : 30 000, или округло 193 раза, а в отрывке, содержащем 10 000 случаев употреблений всех слов, он предположительно используется 10 000 x 1 160 : 30 000, или 386 раз. Сравнение полученных с помощью подобного рода расчетов данных с фактическими показывает очень незначительное отклонение (в пределах 5%). На основе подобных расчетов было установлено, что в данном рассказе Пушкина предлог «к» используется в два раза чаще, чем «у», а местоимение «ты» в три раза чаще, чем «их» и т. д. Таким образом, несмотря на все перипетии сюжета, как на протяжении всего рассказа, так и в отдельных его частях, наблюдается стабильность относительной частоты употребления слов. То, что наблюдается в отношении некоторых (наиболее употребительных) слов, предположительно применимо и по отношению ко всем использованным в произведении словам. Отсюда следует, что стиль автора можно характеризовать определенным соотношением изменчивости средней частоты употребления слова к общей для данного языка<121> частоте его употребления. Это соотношение и рассматривается в качестве объективной квантитативной характеристики стиля автора.

Аналогичным образом исследуются и иные формальные элементы структуры языка. Так, например, В. Фукс подверг сопоставительно-статистическому рассмотрению метрические особенности произведений Гёте, Рильке, Цезаря, Саллюстия и др.74

Критерий стабильности относительной частоты употребления слов, уточняя технику квантитативной характеристики стиля, ничего принципиально нового не вносит сравнительно с выше разобранными более примитивными способами. Все методы стилостатистики дают в конечном счете одинаково бесстрастные, скользящие по поверхности языка и цепляющиеся только за сугубо внешние признаки «объективные» результаты. Квантитативные методы, видимо, не способны ориентироваться на качественные различия исследуемого материала и фактически нивелируют все изучаемые объекты.

Там, где необходима максимальная конкретизация, предлагаются максимально обобщенные критерии; качественные характеристики выражаются языком количества. Здесь не только логическое противоречие, но и несогласие с природой вещей. В самом деле, что получится, если мы попытаемся получить сравнительную стилистическую (т. е., следовательно, качественную) характеристику произведений Александра Герасимова и Рембрандта на основании количественного отношения красной и черной краски на их полотнах? Видимо, абсолютная несуразица. В какой мере вполне «объективные» квантитативные сведения о физических данных человека способны дать нам представление о всем том, что характеризует человека и составляет его истинную сущность? Очевидно, ни в какой. Они могут служить лишь индивидуальным признаком, отличающим одного человека от другого, вроде отпечатка извилин на большом пальце руки. Аналогичным образом обстоит дело и с квантитативными характеристиками литературного стиля. Если внимательно разобраться, то они дают столь же скудные данные для суждения о действительных стилистических<122> качествах языка автора, как и описание извилин на пальце для изучения психологии человека.

Ко всему сказанному следует добавить, что в прошлом в так называемой формальной школе литературоведения уже делалась попытка квантитативного исследования стиля писателей, когда производились подсчеты эпитетов, метафор, ритмо-мелодических элементов стиха. Однако эта попытка не получила своего дальнейшего развития.

Другое направление применения математических методов для изучения языковых явлений можно объединить под именем лингвостатистики. Оно стремится вторгнуться в основные вопросы теории языка и таким образом получить призвание в собственно лингвистической сфере. Для ознакомления с этим направлением лучше всего обратиться к уже упоминавшейся работе Хердана, по выражению одного из ее многочисленных рецензентов, «чудовищно претенциозной книге»75, получившей, однако, широкий отклик среди языковедов76. Ввиду того, что Хердан (на что уже указывалось выше) стремился собрать в своей книге все наиболее существенное в области применения математических методов к лингвистической проблематике, в его книге мы фактически имеем дело не столько с Херданом, сколько с целым направлением. Как показывает само название книги — «Язык как выбор и вероятность», — основное ее внимание направлено на выяснение того, что в языке предоставлено свободному выбору говорящего и что обусловлено имманентной структурой языка, точно так же, как и на определение количественного соотношения элементов первого и второго порядка. Книга Хердана дает почти исчерпывающую информацию о всех работах в этой области, проведенных представителями разных специальностей<123> (философами, лингвистами, математиками, техниками), но не ограничивается этим и включает много оригинальных наблюдений, соображений и выводов самого автора. В качестве суммирующего труда она дает хорошее представление о применяемых квантитативных методах, и о достигаемых с их помощью результатах. Вопросы, которые мы условно объединяем в раздел лингвостатистики, трактуются во второй и четвертой частях книги.

Из множества случаев применения методов математической статистики к изучению лингвистических вопросов мы остановимся на наиболее общих, которые одновременно можно рассматривать и как наиболее типичные. Используя данные других авторов — Болдрини77, Матезиуса78, Мариотти79, Ципфа80, Диуэй81 и др., а также приводя собственные исследования, определяющие относительную частоту распределения фонем, букв, длины слов (измеряемую количеством букв и слогов), грамматических форм и метрических элементов в латинском и греческом гекзаметре, Хердан устанавливает факт стабильности относительной частоты языковых элементов как общую характеристику всех лингвистических структур. Он выводит следующее правило: «Пропорции лингвистических элементов, принадлежащих тому или иному уровню или сфере лингвистического кодирования — фонологии, грамматике, метрике, — остаются более или менее постоянными для данного языка, в данный период его развития и в пределах достаточно обширных и беспристрастно проведенных наблюдений»82. Это правило, которое Хердан называет основным законом языка, он стремится определенным образом истолковать и расширить. «Он, — пишет Хердан об этом законе, — является выражением факта, что даже здесь, где человеческой воле и свободе выбора предоставлены<124> широчайшие рамки, где сознательный выбор и беззаботная игра живо чередуются друг с другом, в целом существует значительная стабильность... Наши исследования обнаружили еще один фактор общего порядка: далеко идущее сходство между членами одного языкового коллектива наблюдается не только в системе фонем, в словаре и в грамматике, но также и в отношении частоты употребления конкретных фонем, лексических единиц (слов) и грамматических фонем и конструкций; другими словами, сходство не только в том, что используется, но также и в том, как часто используется»83. Такое положение обусловливается понятными причинами, но это дает повод для новых выводов. При исследовании различных текстов или отрезков данного языка, например, обнаруживается, что относительные частоты использования данной конкретной фонемы (или других речевых элементов) разными людьми остаются в основном одними и теми же. Это и приводит к истолковыванию индивидуальных форм речи как некоторых колебаний постоянной вероятности употребления рассматриваемой фонемы в данном языке. Таким образом получается, что в своей речевой деятельности человек подчинен определенным законам вероятности в отношении количества используемых лингвистических элементов. А тогда, когда мы наблюдаем огромное количество лингвистических элементов в большой совокупности текстов или речевых отрезков, у нас создается впечатление причинной зависимости в том смысле, что в данном случае имеет место также детерминирование и в отношении использования определенных лингвистических элементов. Другими словами, оказывается допустимым утверждать, что то, что с интуитивной точки зрения представляется причинным отношением, в квантитативном плане является вероятностью84. При этом очевидно, что чем больше совокуп<125>ность обследываемых текстов или речевых отрезков, тем отчетливее будет проявляться стабильность относительной частоты употребления языковых элементов также и в индивидуальном использовании (закон больших чисел). Отсюда делается новый общий вывод о том, что язык есть массовое явление и должен трактоваться как таковое.

Указанные выводы, достигнутые на основании частотных исчислений фонетических элементов, слов и грамматических форм, которые в совокупности составляют язык, применяются затем к «статистической интерпретации» проводимого Соссюром разделения на «язык» (la langue) и «речь» (la parole). По Соссюру, «язык» есть совокупность лингвистических привычек, которые делают возможным общение между членами данного языкового коллектива. Это социальная реальность, «массовое явление», обязательное для всего говорящего на данном языке народа. Хердан, как указывалось, доказывает, что члены единого языкового коллектива сходствуют друг с другом не только тем, что используют одни и те же фонемы, лексические единицы и грамматические формы, но и тем, что все эти элементы употребляются с одинаковой частотой. Таким образом, статистическое определение «языка» принимает у него следующую форму: «язык» (la langue) есть совокупность общих лингвистических элементов плюс их относительная вероятность употребления.

Такое определение «языка» является исходным и для соответствующего статистического истолкования «речи», которая, согласно Соссюру, представляет собой индивидуальное высказывание. Противопоставляя «язык» как явление социальное «речи» как явлению индивидуальному, Соссюр писал: «Речь есть индивидуальный акт воли и понимания, в котором надлежит различать: 1. комбинации, при помощи которых говорящий субъект пользуется языковым кодексом с целью выражения своей личной мысли; 2. психофизический механизм, позволяющий ему объективировать эти комбинации»85. Поскольку «язык» в лингвостатистике рассматривается как совокупность элементов с определенной относитель<126>ной вероятностью их употребления, постольку он включает в себя в качестве существеннейшей характеристики статистическую совокупность или ансамбль (популяцию) и может рассматриваться в этом аспекте. В соответствии с этим «речь» превращается в отдельную выборку, взятую из «языка» как статистической совокупности. Вероятность в данном случае обусловливается отношением «речи» к «языку» (в их «квантитативном» понимании), а распределение относительной частоты употребления разных элементов языка истолковывается как результат коллективного «выбора» (choice) в определенный хронологический период существования языка. Понимая, что такая трактовка различий «языка» и «речи» строится все же на совершенно иных основаниях, чем у Соссюра, Хердан пишет в этой связи: «Эта, видимо, незначительная модификация концепции Соссюра имеет то важное следствие, что «язык» (la langue) ныне приобретает существенную характеристику в виде статистической совокупности (популяции). Эта популяция характеризуется определенными относительными частотами или вероятностями колебаний, имея в виду, что каждый лингвистический элемент относится к определенному лингвистическому уровню. В этом случае «речь» (la parole) в соответствии со своим значением оказывается термином для определения статистических выборок, взятых из «языка» как статистической совокупности. Становится очевидным, что выбор (choice) выступает здесь в виде отношения «речи» к «языку», являясь отношением взятой наудачу выборки к статистической совокупности (популяции). Сам порядок распределения частоты, в качестве отложения речевой деятельности языкового коллектива в течение столетий, представляет собой элемент выбора (choice), но не индивидуального выбора, как в стиле, а коллективного выбора. Употребляя метафору, мы можем здесь говорить о выборе, сделанном духом языка, если мы понимаем под этим принципы лингвистической коммуникации, находящиеся в соответствии с комплексом психических данных членов конкретного языкового коллектива. Стабильность серий есть результат вероятности (chance86.

Частным случаем приложения изложенного принци<127>па является отграничение в языке нормативных явлении от «исключений» (отклонений). В лингвостатистике утверждается, что статистический метод позволяет устранить существующую в данном вопросе нечеткость и установить ясные критерии для разграничения указанных явлений. Если под нормой понимается статистическая совокупность (в вышеуказанном смысле), а исключением (или ошибкой) — отклонение от частот, показываемых статистической совокупностью, то квантитативное решение вопроса напрашивается само собой. Здесь все сводится к статистическим отношениям между «популяцией» и «отклонением». Если частоты, наблюдаемые в отдельной выборке, отклоняются от вероятностей, обусловленных статистической совокупностью, более, чем это определяется серией выборочных подсчетов, то мы имеем основание заключать, что демаркационная линия между «тем же самым» (нормой) и «не тем же самым» (исключением) оказывается нарушенной.

Квантитативные различия между «языком» и «речью» используются и для разграничения языковых элементов двух типов: грамматических и лексических. Исходным моментом для решения этой задачи, представляющей с лингвистической точки зрения часто большие трудности, является предположение, что степень величины частотности грамматических элементов иная, чем у лексических единиц. Это якобы связывается с «обобщенностью» грамматических элементов, чем они отличаются от понятий, фиксированных лексическими единицами. Кроме того, грамматические элементы якобы, как правило, значительно меньше по своему объему: в качестве самостоятельных слов (к ним причисляются местоимения, предлоги, союзы и служебные слова) они обычно состоят из малого количества фонем, а в виде «связанных форм» — из одной или двух фонем87. Чем меньше лингвистический элемент, тем менее способна его «длина» (количественный момент) служить в качестве определяющей характеристики и тем большее значение приобретает для этой цели «качество» фонем. Какие же методы предлагаются для решения рассматриваемой проблемы? Она решается посредством обращения к чисто квантитативному понятию грамматической<128> нагрузки, «Предположим, — пишет в этой связи Хердан,  — что нас интересует сравнение в указанном отношении двух языков. Каким образом мы определяем с известной степенью объективности «грамматическую нагрузку», которую несет язык? Ясно, что эта нагрузка будет зависеть от положения демаркационной линии, отграничивающей грамматику от лексики. Первое соображение, которое может прийти при этом нам в голову, заключается в том, чтобы определить, насколько «сложна» грамматика данного языка. Ведь «сложность» — качественная характеристика, а понятие «грамматической нагрузки» является количественной характеристикой. Правда, нагрузка до известной степени зависит от сложности, но не целиком. Язык может быть награжден чрезвычайно сложной грамматикой, но в деятельности языка получает применение только сравнительно небольшая ее часть. Мы определяем «грамматическую нагрузку» как совокупность грамматики, которую несет язык, когда он находится в действии, что тотчас переводит нашу проблему в область структуральной лингвистики в том смысле, в каком эта дисциплина была определена Соссюром. В последующем изложении применяются квантитативные методы определения различия языков в зависимости от того, где проходит граница, разделяющая грамматику от лексики»88. Иными словами, различия языков в данном случае должны быть сведены к различиям числовых отношений между грамматическими и лексическими элементами.

Имеющиеся в нашем распоряжении материалы рисуют следующую картину. В английском языке (учитывались лишь «грамматические слова»: местоимения, или, как они также именуются, «заместители», предлоги, союзы и вспомогательные глаголы) в отрезке, включающем 78633 случая употребления всех слов (1027 различных слов), было обнаружено 53 102 случая употребления грамматических элементов, или, точнее говоря, «грамматических слов» (149 различных слов), что составляет 67,53% при 15,8% различных слов. Таковы данные Диуэй89. Другие данные показывают иное процентное<129> соотношение: 57,1% при 5,4% различных слов90. Такое значительное расхождение объясняется различием письменного и устного языка. Письменные формы языка (первые данные) используют якобы больше грамматических элементов, чем устные (второй случай). В «Божественной комедии» Данте (по итальянскому оригиналу) Мариотти установил 54,4% случаев употребления «грамматических слов».

Другой и, видимо, более совершенный способ определения грамматической нагрузки языка заключается в подсчете фонем, входящих в грамматические элементы. В данном случае учитываются не только самостоятельные грамматические слова, но и связанные формы. Здесь возможны различные варианты. Например, определение относительной частоты употребления отдельных согласных фонем в грамматических элементах и сопоставление их с частотой суммарного употребления этих же фонем (итоговые данные такого соотношения в английском языке дают пропорцию 99,9% к 100000 — суммарного употребления); или подобное же сопоставление согласных по отдельным классификационным группам (лабиальные, палатальные, велярные и прочие фонемы). Итоговое соотношение здесь принимает форму пропорции 56,47% (в грамматических элементах) к 60,25% (в суммарном употреблении); или такое же сопоставление начальных согласных фонем (в этом случае получилось соотношение 100,2% в грамматических словах к 99,95 — в суммарном употреблении). Возможны и иные более сложные статистические операции, которые, однако, в результате дают подобные же квантитативные выражения исследуемой проблемы.

Приведенные квантитативные данные служат основанием для общего вывода. Он сводится к тому, что распределение фонем в грамматических элементах обусловливает характер распределения (в числовом, конечно, выражении) фонем в языке в целом. А это в свою очередь позволяет заключить, что употребление грамматических элементов в наименьшей степени зависит от индивидуального выбора и составляет ту часть лингвистического выражения, которая контролируется вероят<130>ностью. Этот умозрительный вывод подтверждается подсчетом грамматических форм в русском языке, сделанным Есселсоном91. Исследованию было подвергнуто 46896 слов, взятых из II источников (произведения Грибоедова, Достоевского, Гончарова, Салтыкова-Щедрина, Гаршина, Белинского, Амфитеатрова, Гусева-Оренбургского, Эренбурга, Симонова и Н. Островского). Они были разделены на разговорные слова (17 756 слов, или 37,9%) и неразговорные (29140 слов, или 62,1%). Затем вся совокупность слов была подразделена на 4 группы в зависимости от их грамматического характера: в 1-ю группу вошли существительные, прилагательные, прилагательные в функции существительных, местоимения и склоняемые числительные; во 2-ю группу — глаголы; в 3-ю группу — отглагольные причастия, причастия в функции прилагательных и существительных и деепричастия; в 4-ю группу — неизменяемые формы наречия, предлоги, союзы и частицы. Суммарные результаты (приводятся также таблицы с данными по отдельным авторам) дают следующее соотношение:

1-я группа

2-я группа

3-я группа

4-я группа

Сумма

разговорн.

 51,9 %

 29,7 %

   1,5 %

 16,9 %

100,0 %

неразговорн.

57,1%

24,8%

6,0%

12,1 %

100,0%

Хердан следующими словами характеризует рассмотрение полученных таким образом квантитативных данных: «Они оправдывают вывод, что грамматические элементы следует рассматривать в качестве фактора, обусловливающего вероятность лингвистического выражения.  Такой вывод позволяет избежать обременительной квалификации каждого употребляемого слова. Совершенно очевидно, что, поскольку грамматика и лексика не хранятся в водонепроницаемых оболочках, ни та и ни другая не являются чистым «выбором» (choice) или чистой «вероятностью» (chance). И грамматика и лексика содержат оба элемента, хотя и в значительно варьирующихся пропорциях»92. <131>

Большой раздел книги Хердана посвящен исследованию в языке двухплановости или двойственности (duality), причем само понятие двойственности основывается им на математических характеристиках.

Так, теоремы в проективной геометрии можно располагать в два ряда, так что каждая теорема одного ряда может быть получена из некоторый теоремы другого ряда посредством замены друг на друга слов точка и прямая. Например, если дано положение: «любые различные точки принадлежат одной и только одной прямой», то мы можем из него вывести соотнесенное ему положение: «любые две различные прямые принадлежат одной и только одной точке». Другим методом определения двойственности является нанесение по оси абсцисс и оси ординат разных планов исследуемого явления. Так, как это, например, делает Юл93, по оси абсцисс отсчитываются различные частоты употребления, а по оси ординат — количество лексических единиц, у которых определяется частотность и т. д. Так трактуется понятие двойственности, якобы в равной мере применимое и к. лингвистическим исследованиям.

Под определенное таким образом понятие двойственности, которое во всех случаях фактически имеет характер бинарного кода и которое также считается самой существенной чертой языковой структуры, подводятся чрезвычайно разнокачественные явления, допускающие противоположение по двум планам: распределение употребления слов соответственно характеру лексических единиц и распределение лексических единиц соответственно частоте употребления слов; письменную и разговорную формы речи; лексические и грамматические элементы; синонимы и антонимы; фонема и ее графическое изображение; определяемое и определяющее (соссюровские  signifiant и signifiй) и т. д.

После квантитативного исследования двойственности того или иного частного, языкового явления или ограниченного «текста», как правило, делается вывод, которому приписываются  качества лингвистической универсальности. Характер подобных выводов и способ их обоснования можно проследить на примере<132> исследования двойственности слова и понятия (фактически же речь идет о соотношении длины слова и объема понятия — надо иметь в виду, что чрезвычайно свободное употребление лингвистических и иных терминов в подобных работах часто весьма затрудняет понимание). Важно при этом отметить, что в качестве материала, послужившего источником наблюдений данного вида лингвистической двойственности, были использованы: международная номенклатура болезней (около 1000 названий) и общий регистр заболеваний по Англии и Уэллсу  за 1949 г. В этом случае делается следующий общий вывод: «Каждое понятие, обозначающее общую идею, имеет то, что можно назвать «сферой» или «объемом». Оно позволяет через свое посредство думать о многих предметах или других понятиях, находящихся внутри его «сферы». С другой стороны, все предметы, необходимые для определения понятия, составляют то, что называется его «содержанием». Объем и содержание взаимно соотносимы — чем меньше содержание и соответственно чем более абстрактно понятие, тем больше его сфера или объем, т. е. тем больше объектов подводится под него. Это можно рассматривать как аналогию (в понятийной сфере) принципам кодирования, соответственно которым длина символа и частота употребления взаимозависимы»94.

Принцип двойственности применяется и к частным проблемам. Например, при установлении эквивалентности значений слов двух разных языков. В результате изучения англо-немецкого словаря Мюре — 3андерса с применением математического метода итераций делается вывод, что вероятность употребления английского слова с одним или больше значением в немецком переводе остается постоянной для каждой начальной буквы во всем словаре95. Рассмотрение порядка расположения слов в китайских словарях приводит к заключению, что он носит таксономический характер, так как количество черт в иероглифе указывает его место (как самостоятельного радикала или определенного подкласса, подчиняющегося радикалу). Таксономия представляет собой соподчиняющий принцип классификации, применяющийся в зоологии и ботанике. Хердан утверждает, что<133> основы китайской лексикографии также строятся на принципах таксономии96 и т. д.

Делая общую оценку данного направления применения математических методов к изучению лингвистических проблем (т. е. лингвостатистики), необходимо, видимо, исходить из того положения, которое было сформулировано  Эттингером:   «Математика может быть эффективно использована на службе лингвистики только тогда, когда языковедам будут ясны реальные границы ее применения, так же как и возможности используемых математических моделей»97. Иными словами, о математической лингвистике речь может идти тогда, когда математические методы докажут свою пригодность для решения тех собственно лингвистических задач, которые в своей совокупности составляют науку о языке. Если же этого нет, хотя при этом, возможно, и открываются новые аспекты научного исследования, то в таком случае можно говорить о чем угодно, но только не о лингвистике — в данном случае имеются в виду не разные виды прикладной лингвистики (о ней еще будет речь ниже), а научное, или теоретическое, языкознание. Исходя из этой позиции, следует отметить, что с точки зрения лингвиста многое в лингвостатистике вызывает сомнение и даже недоумение.

Обратимся к разбору только двух примеров (чтобы не загромождать изложения), оговорившись, что весьма существенные возражения можно сделать по каждому из них. Вот перед нами квантитативное разграничение грамматических и лексических единиц. Оказывается, для того, чтобы произвести такое разграничение, необходимо уже заранее знать, что относится к области грамматики, а что — к лексике, так как «грамматическая нагрузка» языка (т. е. совокупность употребляемых в речи грамматических элементов), как указывается в приводившейся выше цитате, «зависит от демаркационной линии, отграничивающей лексику от грамматики». Не зная, где пролегает эта линия, нельзя, следовательно, и провести указанного разграничения. В чем же тогда смысл квантитативного способа разграничения лексического от грам<134>матического? Впрочем, что касается Хердана, то он особенно не задумывается над этим вопросом и смело классифицирует языковые элементы, относя к грамматическим элементам «связанные формы», под которыми, судя по изложению, следует разуметь внешнюю флексию, и «грамматические слова», куда относятся предлоги, союзы, вспомогательные глаголы и местоимения — последние в силу того, что они являются «заместителями». Но если говорить только об этом качестве местоимений и на этом основании относить их к грамматическим элементам, то тогда к ним, очевидно, следует отнести и такие слова, как «вышеупомянутый», «названный», «данный» и т. д., так как они тоже выступают в качестве заместителей. В связи с применяемым в лингвостатистике способом выделения грамматических элементов естественно возникает вопрос, как же поступать в этом случае с такими «не имеющими вида» грамматическими явлениями, как порядок слов, тоны, нулевые морфемы, парадигматические отношения (часть этих явлений, кстати говоря, находит отражение и в тех языках, которые исследуются математическими методами)? Как проводить разграничение в языках с богатой внутренней флексией (как, например, в семитских языках), где она осуществляет не только грамматическую модификацию корня (радикала), но и сообщает ему лексическое существование, так как корень без перегласовок не имеет реального существования в языке? Что следует понимать под грамматической сложностью языка, каким критерием она определяется? Если количественным моментом, который в этом случае всячески подчеркивается, то тогда одним из самых сложных в грамматическом отношении языков окажется английский, обладающий такими конструкциями, как I shall have been calling или He would have been calling. В этих предложениях только call можно отнести к лексическому, а все остальное, следовательно, надлежит считать грамматическим. Какие существуют основания связывать частотность употреблений грамматических элементов с обобщенностью или абстрактностью значений грамматических слов? Ведь совершенно очевидно, что относительно большая частота употребления грамматических элементов определяется их функцией в построении предложений, а что касается абстрактности значений, то очень просто найти большое<135> количество лексических элементов, которые легко в этом отношении могут соревноваться с грамматическими элементами, во многом уступая им в частотности (например, бытие, существование, протяженность, пространство, субстанция и т. д).

Подобного же рода несуразности встают перед нами и в случае с определением двойственности (duality) слова и понятия. Надо обладать чрезвычайно своеобразным пониманием структурной сущности языка, чтобы подвергать ее исследованию, пользуясь номенклатурой болезней и больничным регистром заболеваний, что, как указывалось выше, послужило исходным материалом для весьма ответственных лингвистических выводов. Не останавливаясь на совершенно неясном употреблении таких не имеющих лингвистического бытия терминов, как сфера, объем и содержание понятия (кстати говоря, при этом грубо путаются лексическое значение слова и обозначаемое научным термином понятие), обратимся к заключению, которое в этом случае делается. Как указывалось выше, мы имеем дело с утверждением, что «объем и содержание взаимно соотносимы». Весь ход рассуждения, который дает основание для такого вывода, так же как и способ математического оперирования языковыми фактами, отчетливо показывает, что в этом случае совершенно не учитывается одно весьма существенное качество языка, которое опрокидывает все проводимые расчеты: способность выражать одно и то же «содержание» лингвистическими единицами разного «объема», несомненно обладающими к тому же разной относительной частотой употребления. Так, одно и то же лицо мы можем обозначить как Петров, мой знакомый, он, москвич, молодой человек, сотрудник университета, брат моей жены, человек, которого мы встретили на мосту, и т. д. В свете подобных фактов сомнение вызывают не только частные выводы, которым, однако, как указывалось, придается универсальное значение, но и целесообразность применения самих квантитативных методов к подобного рода лингвистическим проблемам.

Но иногда лингвистам предлагаются выводы, справедливость которых не вызывает никакого сомнения. Таковым является «основной закон языка», заключающийся в том, что в языке наблюдается определенная стабильность его элементов и относительной частоты их упо<136>требления. Беда подобного рода открытий заключается, однако, в том, что они давно известны лингвистам. Ведь совершенно очевидно, что если бы язык не обладал известной стабильностью и каждый член данного языкового коллектива свободно варьировал элементы языка, то не было бы возможно взаимное общение и само существование языка стало бы бессмысленным. А что касается распределения относительной частоты употребления отдельных элементов языка, то она нашла свое выражение в языкознании в виде выделения категорий пассивной и активной лексики и грамматики, чему так много уделял внимания Л. В. Щерба. В данном случае статистические методы могут оказать помощь лингвистам только в распределении конкретных языковых элементов по разрядам относительной частоты их употребления, но не имеют никаких оснований претендовать на открытие каких-то новых закономерностей, представляющих ценность для теоретической лингвистики.

С другой стороны, лингвостатистика предлагает ряд действительно «оригинальных» выводов, которые чрезвычайно показательны для характера научного мышления ее адептов. Так, сложными статистическими методами исследуется «политическая лексика» в трудах Черчилля, Бенеша, Халифакса, Штреземана и других, причем в подсчетах для неанглоязычных авторов используются переводы их работ на английский язык. Результаты подсчетов представлены в виде многочисленных таблиц, математических формул и уравнений. Лингвистическая интерпретация квантитативных данных в этом случае сводится всего лишь к тому, что употребление Черчиллем «политической лексики» является наиболее типичным (?) для данной группы авторов и что использование Черчиллем слов в тех случаях, когда он касается политических вопросов, типично для английского речевого коллектива98.

В другом случае после соответствующих статистических манипуляций делается вывод, что Гитлер в словоупотреблении нацистской Германии нарушил двойственность между «языком» и «речью» в квантитативном понимании этих терминов. Частным случаем уничтожения этой двойственности является буквальное понима<137>ние метафорических оборотов (например, «сыпать соль в открытые раны»). Нацистская Германия заклеймила себя таким количеством бесчеловечных поступков, что едва ли есть надобность уличать ее и в этом лингвистическом злодействе99. К нарушению лингвистической двойственности ведет, по утверждению Хердана, и определение Марксом языка как непосредственной действительности мысли, а закон диалектики о переходе явления в свою противоположность есть, по его мнению, неправильно понятый лингвистический закон двойственности языка100. Подобного рода интерпретации говорят сами за себя.

Наконец, общим недостатком, свойственным всем приведенным случаям квантитативного способа изучения лингвистического материала и тем самым приобретающим уже методологический характер, является подход к языковым элементам как к механической совокупности абсолютно независимых друг от друга фактов, в соответствии с чем, если при этом и вскрываются какие-либо закономерности, то они относятся только к числовым отношениям распределения автономных фактов, вне их системных зависимостей. Правда, Дж. Уотмоу всячески стремится уверить, что именно математика лучше, чем любой вид лингвистического структурного анализа, способна вскрыть структурные особенности языка. «Современная математика, — пишет он, — занимается не измерением и исчислением, точность которых по самой своей природе ограничена, но в первую очередь структурой. Вот почему математика в высшей степени способствует точности изучения языка — в такой степени, на какую не способно раздельное описание, еще более ограниченное по своей природе... Так же как в физике математические элементы используются для описания физического мира, поскольку предполагается, что они соответствуют элементам физического мира, так и в математической лингвистике математические элементы предположительно должны соответствовать элементам  мира речи»101. Но такая постановка вопроса отнюдь не спасает положения, так как в лучшем случае она может<138> дать анализ языка либо как  физической  структуры, что для языка еще далеко не достаточно, и в конечном счете носит все тот же механистический характер, либо как логико-математической структуры, а это переносит язык в иную и во многом чуждую ему плоскость102. Не лишне при этом отметить, что успехи математической лингвистики Уотмоу предвидит только в будущем, а что касается их реальных результатов, то он дает им оценку в следующих словах: «...почти вся работа, выполненная по настоящее время Херданом, Ципфом, Юлом, Гиро (Guiraux) и другими, находится отнюдь не за пределами критики как со стороны лингвистики, так и математики; она в значительной мере отдает любительщиной»103. Таким образом, если не пытаться предсказывать будущее математических методов в лингвистических исследованиях, а постараться по заслугам оценить то, чем мы располагаем на сегодняшний день, то по необходимости придется признать, что математика фактически пока ограничивалась в области языкознания лишь «измерением и подсчетом», а качественного анализа языка, вникающего в его структуру, не смогла дать. <139>

Постараемся все же быть максимально объективными. В известной своей части квантитативные данные, видимо, могут быть использованы лингвистикой, но лишь в качестве вспомогательных и по преимуществу в проблемах, имеющих практическую направленность. В отношении же большей части квантитативных способов изучения отдельных лингвистических явлений, несомненно, оправдан общий вывод Р. Брауна: «Их можно рассматривать так, как их рассматривает Хердан, но каков смысл всего этого?»104. Представим себе, что мы задаем вопрос: «Что собой представляют деревья в этом саду?». И в ответ получаем: «В этом саду сто деревьев». Разве это ответ на наш вопрос и разве действительно он имеет смысл? А ведь в отношении многих лингвистических вопросов математические методы дают именно такого рода ответы.

Однако существует широкая область исследовательской деятельности, использующая по преимуществу математические методы и в то же время ориентирующая их на языковый материал, где целесообразность такого объединения не вызывает никакого сомнения. «Смысл» этой исследовательской деятельности, ее значимость обусловливается теми целями, к которым она стремится. Она уже апробирована практикой. Речь в данном случае идет о проблемах, связанных с созданием информационных машин, конструкций для машинного перевода письменных научных текстов, автоматизацией перевода устной речи с одного языка на другой и со всем тем комплексом задач, которые объединяются в лингвистических вопросах кибернетики. Всей совокупности подобных проблем обычно присваивают общее наименование прикладной лингвистики. Тем самым она отграничивается от так называемой математической лингвистики, включающей те направления работы, которые выше были обозначены как стилостатистика и лингвостатистика, хотя отнюдь не избегает статистической обработки лингвистического материала. Пожалуй, наиболее важной чертой прикладной лингвистики, отделяющей ее от математической лингвистики, как она обрисовывалась выше, является то, что первая имеет обратную направленность: не математика для лингвистики, но лингвистика<140> (формализованная математическими методами) для широкого комплекса практических задач.

Нет надобности раскрывать содержание отдельных проблем, включающихся в ныне чрезвычайно широкую область прикладной лингвистики. В противоположность математической лингвистике, эти проблемы активно обсуждаются в советской лингвистической литературе и справедливо начинают занимать все более видное место в научной проблематике исследовательских институтов105. Таким образом, они уже достаточно известны нашей лингвистической общественности. Это обстоятельство, однако, не освобождает нас от необходимости подвергнуть их осмыслению, в частности, с точки зрения принципов науки о языке. Это несомненно поможет устранению недоразумений, которые все чаще и чаще возникают между представителями весьма далеких друг от друга наук, принимающих участие в работе над проблемами прикладной лингвистики, и наметит пути их сближения, с одной стороны, и разграничения областей исследования, с другой стороны. Само собой разумеется, что нижеследующие соображения будут представлять точку зрения лингвиста, и необходимо, чтобы математики не только постарались ее усвоить, но в связи с поднимающимися вопросами дали им свою трактовку.

Лингвиста-теоретика никак не может удовлетворить то обстоятельство, что во всех случаях исследования яв<141>лений языка в тех целях, которые ставятся прикладной лингвистикой, основой их служит математическая модель. В соответствии с этим наблюдения над явлениями языка и получаемые при этом результаты выражаются в терминах и понятиях математики, т. е. посредством математических уравнений и формул. Обратимся для наглядности к примеру. Кондон106 и Ципф107 установили, что логарифмы частоты (f) употребления слов в тексте большого объема располагаются почти на прямой линии, если на диаграмме соотнести их с логарифмами ранга или разряда (r) этих слов. Уравнение f = c : r, где с является константой, отражает это отношение в том ограниченном смысле, что c : r для заданного значения r с большой приближенностью воспроизводит наблюдаемую частоту. Отношение между f и r, выраженное математической формулой, является моделью для отношений между наблюдаемыми значениями частоты употребления и ранга, или разряда, слов. Таков один из случаев математического моделирования.

Вся теория информации целиком базируется на математической модели процесса коммуникации, разработанной К. Шенноном108. Она определяется как «математическая дисциплина, посвященная способам вычисления и оценке количества информации, содержащейся в каких-либо данных, и исследованию процессов хранения и передачи информации» (БСЭ, т. 51, стр. 128). Соответственно и основные понятия теории информации получают математическое выражение. Информация измеряется бинитами или двоичными единицами (код, которому уподобляется и язык, с двумя условными равно вероятными сигналами передает одну двоичную единицу информации при передаче каждого символа). Избыточность определяется как «разность между теоретически возможной передающей способностью какого-либо кода и средним количеством передаваемой ин<142>формации. Избыточность выражается в процентах к общей передающей способности кода»109 и пр. Точно так же и для машинного перевода необходима алгоритмическая разработка отображения элементов одного языка в другом и т. д.110. Таковы другие случаи моделирования.

Использование моделей вне всякого значения может оказать весьма существенную помощь, в частности, по всей вероятности, при решении тех задач, которые ставит перед собой прикладная лингвистика. Однако для теоретического языкознания весьма существенным является то обстоятельство, что абстрактная модель, как правило, не воспроизводит всех особенностей действительного явления, всех его функциональных качеств. Так, архитектор, перед тем как построить дом, может создать его модель, воспроизводящую во всех мельчайших деталях проектируемый дом, и это помогает ему решить ряд практических вопросов, связанных с постройкой самого дома. Но такая модель дома, какой бы она точной ни была, лишена той «функции» и того назначения, ради чего строятся вообще все дома — она не способна обеспечить человека жильем. Аналогичным образом обстоит дело и с языком, где модель не всегда способна воспроизвести все его качества. В данном же случае дело усложняется еще и тем, что для построения модели используются не собственно лингвистические, а математические мерила. «Математические модели...— пишет А. Эттингер, — играют чрезвычайно важную роль во всех областях техники, но поскольку они являются орудием синтеза, их значение для лингвистики, являющейся в первую очередь исторической и описательной дисциплиной, естественно имеет ограниченный характер»111.<143>

Математическое моделирование языка фактически применимо только к его статическому состоянию, которое для языковеда является условным и в действительности находится в прямом противоречии с основным качеством языка, самой формой существования которого является развитие. Само собой разумеется, статическое изучение языка отнюдь не исключается и из языкознания и является основой при составлении нормативных грамматик и словарей, описательных грамматик, практических грамматик и словарей, служащих пособием для практического изучения иностранных языков, и т. д. Однако во всех таких работах, имеющих по преимуществу прикладной характер, языковеды идут на сознательное ограничение поля исследования и отнюдь не закрывают глаза на другие аспекты языка112. При статическом рассмотрении языка, в частности, совершенно пропадают из поля зрения исследователя такие качества языка, связанные с его динамическим характером, как продуктивность, зависимость от форм мышления, широкое взаимодействие с культурными, социальными, политическими, историческими и прочими факторами. Только в плане синхроническом можно язык рассматривать как систему условных знаков или кодов, что, однако, оказывается совершенно неправомерным, как только мы становимся на более подходящую для языка динамическую точку зрения. Именно в процессах развития проявляются такие качества языка, как мотивированность,  не имеющая стабильных границ многозначность слов, неавтономность значения слова и его звуковой оболочки, связанные с контекстом творческие потенции слова, а это все находится в резком противоречии с основными характеристиками кода или знака113. Очевидно, в прикладной лингвистике также можно отмысливаться  от всех этих качеств языка и в практических целях довольствоваться, так сказать, «моментальным снимком» языка, который все же способен дать достаточно приближенное представление о механизме его функцио<144>нирования. Однако каждый такой «моментальный снимок», если его рассматривать как факт языка, а не как факт системы условных кодов, должен быть включенным в бесконечный процесс движения, в котором язык всегда пребывает114. Его нельзя изучать вне тех конкретных условий, которые характеризуют это движение, накладывающее свой отпечаток на данное состояние языка и обусловливающее потенции дальнейшего его развития. Здесь существует такая же разница, как между моментальной фотографией человека и его портретом, написанным кистью истинного художника. В произведении художника перед нами обобщающий образ человека во всем своеобразии не только его физического облика, но и внутреннего духовного содержания. По художественному портрету мы можем прочесть и прошлое запечатленного на нем человека и определить, на что он способен в своих поступках. А моментальная фотография, хотя и способна дать более точное изображение внешности оригинала, лишена этих качеств и нередко фиксирует и случайный прыщ, вскочивший на носу, и<145> совершенно нехарактерную позу или выражение, что в конечном счете приводит к искажению и оригинала.

Следует оговориться, что способ «моментальных снимков» можно, конечно, применять и к фактам развития языка. Но в этом случае мы в действительности будем иметь дело только с отдельными состояниями языка, которые при квантитативной своей характеристике оказываются связанными не в большей мере, чем сопоставительная квантитативная характеристика разных языков. Подобного рода квантитативная «динамика» ничего органического не будет заключать в себе, и связь отдельных состояний языка будет покоиться только на сопоставлении числовых отношений. Если и в этом случае прибегать к аналогии, то можно сослаться на рост ребенка. Его развитие, разумеется, можно представить в виде динамики числовых данных о его весе, росте, изменяющихся отношений объема частей его тела, но все эти данные абсолютно отрешены от всего того, что в первую очередь составляет индивидуальную сущность человека — его характера, склонностей, привычек, вкусов и т.д.

Другой негативной стороной математического «моделирования» языка является то обстоятельство, что оно не может служить тем общим принципом, на основе которого можно осуществить всестороннее и всеобъемлющее — систематическое описание языка. Только лишь математический подход к явлениям языка, например, не даст возможности ответить даже на такие коренные вопросы (без которых немыслимо само существование науки о языке), как: что такое язык, какие явления следует относить к собственно языковым, как определяется слово или предложение, каковы основные понятия и категории  языка и пр. Прежде чем обратиться к математическим методам исследования языка, необходимо уже заранее располагать ответами (хотя бы и в форме рабочей гипотезы) на все эти вопросы. Нет надобности закрывать глаза на то, что во всех известных нам случаях исследования языковых явлений математическими методами все указанные понятия и категории неизбежно приходилось принимать таковыми, как они были определены традиционными или, условно говоря, качественными методами.

Эту особенность математических методов в их лингвистическом применении отметил Спанг-Ханссен, когда пи<146>сал: «Следует иметь в виду, что наблюденные факты, получающие квантитативное выражение... не имеют ценности, если они не составляют части описания, а для лингвистических целей это должно быть систематическое описание, тесно связанное с качественным лингвистическим описанием и теорией»115. В другом выступлении Спанг-Ханссена мы встречаем уточнение этой мысли: «До тех пор, пока не будет доказана возможность построения квантитативной системы, и до тех пор, пока существует общепринятая качественная система для данной области исследования, частотные подсчеты и иные числовые характеристики с лингвистической точки зрения не имеют никакого смысла»116. Подобные же идеи высказывает и Улдалль, несколько неожиданно связывая их с разработкой, общетеоретических основ глоссематики: «Когда лингвист считает или измеряет все то, что он считает и измеряет, само по себе определяется не квантитативно; например, слова, когда они подсчитываются, определяются,  если  они  вообще  определяются,  в  совершенно  иных терминах»117. <147>

Таким образом оказывается, что как в теоретическом отношении, так и в практическом их применении, математические методы находятся в прямой зависимости от лингвистических понятий и категорий, определенных традиционными, филологическими, или, как говорилось выше, качественными методами. В плане прикладного языкознания важно осознание этой зависимости, а следовательно, и знакомство со всей совокупностью основных категорий традиционной лингвистики.

Нет, правда, никаких оснований упрекать представителей точных наук, работающих в области прикладной лингвистики, в том, что они не используют данных современной лингвистики. Это не соответствует действительному положению вещей. Они не только отлично знают, но и широко используют в своей работе установленные лингвистами системы дифференциальных признаков, свойственные разным языкам, дистрибуцию и аранжировку языковых элементов в пределах конкретных языковых систем, достижения акустической фонетики и т. д. Но в этом случае необходима весьма существенная оговорка. Фактически представители точных наук пользуются данными только одного направления в языкознании — так называемой дескриптивной лингвистики, которая сознательно отграничилась от традиционных проблем теоретического языкознания, далеко не покрывает собой всего поля лингвистического исследования, с собственно лингвистической точки зрения обладает существенными методическими недостатками, что и привело ее к вскрывшемуся в последнее время кризису118, и, кроме того, имеет сугубо практическую направленность, соответствующую интересам прикладной лингвистики. К дескриптивной лингвистике применимы все те оговорки  и упреки, которые выше были сделаны в адрес статического рассмотрения языка. Подобный односторонний подход дескриптивной лингвистики может, следователь<148>но, оправдываться только теми задачами, которые ставит перед собой прикладная лингвистика, но он далеко не исчерпывает всего содержания науки о языке.

В процессе разработки вопросов прикладного языкознания могут возникнуть и фактически уже возникли новые теоретические проблемы. Некоторые из этих проблем тесно связаны с конкретными задачами прикладного языкознания и направлены на преодоление тех трудностей, которые возникают при разрешении этих задач. Другие проблемы имеют прямое отношение к теоретическому языкознанию, позволяя в новом аспекте взглянуть на традиционные представления или открывая новые области лингвистического исследования, новые понятия и теории. К числу этих последних, например, относится проблема создания «машинного» языка (или языка-посредника), которая самым тесным образом связана со сложным комплексом таких кардинальных вопросов теоретического языкознания, как взаимоотношение понятий и лексических значений, логики и грамматики, диахронии и синхронии, знаковой природы языка, сущности лингвистического значения, принципов построения искусственных языков и т.д.119. В этом случае особенно важно наладить взаимопонимание и содружество в общей работе представителей лингвистических дисциплин и точных наук. Что касается лингвистической стороны, то речь в данном случае, видимо, должна идти не о том, чтобы уже заранее ограничивать усилия, например, конструкторов переводческих машин» и пытаться установить рабочие возможности подобных машин стихами Н. Грибачева или прозой В. Кочетова120. Машина сама найдет границы своих возможностей, а рентабельность — пределы ее использования. Но языковеды в качестве своего вклада в общее дело должны внести свое знание особенностей структуры языка, ее многогранности, внутренних перекрещивающихся отношений ее элементов, а также широких и многосторонних связей языка с физическими, физиологическими, психическими и логически<149>ми явлениями, специфическими закономерностями функционирования и развития языка. Вся совокупность этих знаний необходима конструкторам соответствующих машин, чтобы не блуждать в неверных направлениях, но сделать поиски целеустремленными и четко ориентированными. Даже и тот весьма краткий обзор случаев применения математических методов к лингвистической проблематике, который был сделан в настоящем очерке, убеждает, что такие знания отнюдь не будут лишними для представителей точных наук.

На основании всех изложенных соображений можно, очевидно, прийти к некоторым общим выводам.

Итак, математическая лингвистика? Если под этим разумеется применение математических методов в качестве универсальной отмычки для решения всех лингвистических проблем, то такие претензии следует признать абсолютно неправомерными. Все, что было сделано в этом направлении, пока очень мало или даже совсем не способствовало решению традиционных проблем науки о языке. В худшем случае применение математических методов сопровождается очевидными нелепостями или же с лингвистической точки зрения является абсолютно бессмысленным. В лучшем случае математические методы могут быть использованы в качестве вспомогательных приемов лингвистического исследования, будучи поставлены на службу конкретным и ограниченным по своему характеру лингвистическим задачам. Ни о какой «квантитативной философии языка» при этом не может быть и речи. На самостоятельность науки о языке в свое время посягали и физика, и психология, и физиология, и логика, и социология, и этнология, но не смогли подчинить себе языкознания. Случилось обратное — языкознание воспользовалось достижениями этих наук и в нужной для себя мере стало пользоваться их помощью, обогатив тем самым арсенал своих исследовательских приемов. Теперь, видимо, наступила очередь математики. Следует надеяться, что это новое содружество также будет способствовать укреплению науки о языке, совершенствованию его рабочих приемов, увеличению их многообразия. О математической лингвистике, следовательно, правомерно в такой же степени говорить, как и о физической лингвистике, физиологической лингвистике, логической лингвистике, психологической лингвистике и<150> т. д. Таких лингвистик нет, есть только одна лингвистика, с пользой для себя реализующая данные других наук в качестве вспомогательных исследовательских средств. Таким образом, нет никаких оснований отступать перед натиском новой науки и с легкостью уступать ей завоеванные позиции. Здесь очень уместно вспомнить слова А. Мартине: «Быть может, это и соблазнительно —присоединиться путем использования нескольких удачно выбранных терминов к тому или иному крупному движению мысли, или заявить какой-нибудь математической формулой о строгости своего рассуждения. Однако лингвистам уже пришло время осознать самостоятельность их науки и освободиться от того комплекса неполноценности, который заставляет их связывать любое свое действие с тем или иным общенаучным принципом, в результате чего контуры действительности всегда делаются лишь более расплывчатыми, вместо того, чтобы стать более четкими»121.

Следовательно, математика сама по себе и языкознание само по себе. Это отнюдь не исключает их взаимной помощи или дружеской встречи в совместной работе над общими проблемами. Такого рода местом приложения согласных усилий двух наук и является весь широкий круг проблем, входящих в прикладное языкознание и обладающих большой народнохозяйственной значимостью. Следует пожелать только, чтобы в своей совместной работе обе науки проявили максимум взаимопонимания, что, несомненно, будет способствовать и максимальной плодотворности их сотрудничества.<151>


III. РАЗВИТИЕ ЯЗЫКА

Научное изучение процессов развития направляется на вскрытие в этих процессах определенных закономерностей. Обнаруженные посредством эмпирического изучения материала (в историческом плане) закономерности выражаются в известных формулах — законах. Характер подобных законов может быть различным и зависит от специфики изучаемых явлений, но вместе с тем последние должны обладать некоторыми общими характеристиками, которые философия диалектического материализма предполагает обязательными для каждого закона.

Понятие закона в языкознании не только не имеет четкого определения, но нередко истолковывается противоречивым образом. Есть все основания полагать, что такое положение обусловливается в первую очередь тем обстоятельством, что все то, что обычно принято называть лингвистическими законами, не рассматривают с точки зрения указанных общих характеристик, обязательных для любого закона. Именно поэтому представляется необходимым вопрос о развитии языка рассмотреть сначала с этой стороны.

1. Лингвистические законы

Понятие лингвистического закона, получившего широкое хождение в лингвистической школе младограмматиков, несомненно, было подготовлено предшествовав<152>шей деятельностью представителей натурализма в языкознании — А. Шлейхера и М. Мюллера, которые рассматривали язык как природный организм и стремились подвести отдельные периоды развития языка под стадии роста живого организма. Вдохновляемая успехами естественных наук XIX в. и стремясь соперничать с ними в методической точности, сравнительная грамматика старается опереться на законы, становится наукой законополагающей. Универсализируя исторический подход к изучению языка, младограмматики наивысшую и единственную законную цель науки видели в установлении в эволюции языка регулярных процессов, которые после подведения их под известные формулы и определения наличия специфических условий (места, времени, сочетания элементов) объявлялись законами. Так как упор в такого рода исследованиях делался на фонетику, где регулярные «единообразия, возникающие в известном языке и в известное время и имеющие силу только для этого языка и времени»1  (что и составляет сущность подобного закона) обнаруживаются с наибольшей наглядностью, то история языка превращалась в возможно более детальное перечисление по преимуществу фонетических законов. Примером подобных фонетических законов может служить смягчение в русском языке гортанных в позиции перед ы (кы, гы, хы>ки, ги, хи), которое происходило в XII—XIV вв., или отвердение шипящих и ц, которое закончилось к XVI—XVII вв. Эти законы перечисляются вне всякой связи друг с другом и с другими сторонами языка.

Если понятие закона применялось к другим сторонам языка, например к морфологии, то сущность подобного морфологического закона оставалась такой же, как и в фонетическом законе; он представляет все ту же формулу регулярного соответствия — только на этот раз морфологических форм. Специфические особенности грамматики сравнительно с фонетикой при этом совершенно не учитываются. «То, что справедливо по отношению к фонетике, — пишет А. Мейе,— справедливо также и по отношению к морфологии. Подобно тому как артикуляционные движения должны быть снова комбинированы<153> всякий раз, как произносится слово, точно так же и все грамматические формы, все синтаксические сочетания бессознательно создаются снова для каждой произносимой фразы соответственно навыкам, установившимся во время усвоения языка. Когда эти привычки изменяются, все формы, существующие только благодаря существованию общего типа, по необходимости тоже изменяются. Когда, например, по-французски под влиянием tu aimes «ты любишь», il aime(t) «он любит» стали говорить в 1-м лице j'aime «я люблю» вместо прежнего j'aim (отражающего лат. amo), все глаголы того же спряжения получили также в 1-м лице: распространение на первое лицо является морфологическим законом и притом столь же строгим, как любой «фонетический закон». Морфологические нововведения сравнительно с фонетическими изменениями не оказываются ни более капризными, ни менее регулярными; и формулы, которыми мы располагаем, выражают только соответствия, а не самые действия, вызывающие эти нововведения»2. В этом определении морфологического закона опять-таки отсутствует указание на закономерную связь явлений, обусловленных структурным характером языка.

Иное понимание закономерности языковых явлений представлено в универсальных законах глоссематики. Если лингвистические законы младограмматиков формулировались для отдельных языков и тем самым учитывали особенности конкретных языков, то представители этого направления языкознания стремятся установить формулы отношения между элементами языковых структур, которые были бы пригодны для всех языков и для всех этапов их развития.

Другим видом подобных же универсальных или панхронических законов фактически являются в значительной мере априорные теоретические построения некоторых языковедов. К числу таких панхронических законов принадлежит, по сути говоря, бинарная теория Р. Якобсона. Сущность этой теории заключается в том, что все фонологические противопоставления расчленяются на бинарные противопоставления, в соответствии с чем, например, система гласных i—е——а членится на<154> (i—е) : (—а) и далее на i : е и : а. Принцип бинарности распространяется им и на морфологические явления3. Аналогичный характер носит попытка Р. Якобсона классифицировать противопоставления в зависимости от порядка, в каком они усваиваются детьми по мере овладения языком. Р. Якобсон утверждает, что этот порядок точно противоположен тому, в котором больные, страдающие афазией, теряют способность пользоваться фонологической системой. Установленная данным способом последовательность якобы такова, что ни в одном языке не может существовать более или менее всеобъемлющего противопоставления, если в этом языке нет противопоставлений, предшествующих ему в указанной последовательности4. Речь, следовательно, в данном случае идет о том, что порядок усвоения детьми различных звуковых типов характеризуется закономерным постоянством, обусловленным распространением этих типов в различных языках. Всеобщие законы соединения (комбинаций) фонем стремился установить Б. Трнка. В качестве такого универсального закона он выдвигает положение, в соответствии с которым в пределах одной морфемы не могут стоять два члена одной коррелятивной пары5. Н. Трубецкой многочисленными примерами доказывает несостоятельность этого закона6, но не отказывается от самой идеи установления всеобщих законов комбинации фонем и в качестве такового со своей стороны выдвигает закон несовместимости различительной долготы с различительным ударением7. Не вдаваясь в<155> подробный анализ такого рода всеобщих законов, нельзя не согласиться с мнением А. Мартине, отмечающего следующее их негативное качество: «Указанные формулировки, которым хотят придать характер «панхронических  законов», заслуживают критики в особенности потому, что, будучи облечены в форму прорицаний, они навязываются исследователю и скрывают действительные отношения между изучаемыми объектами»8.

Оригинальное понимание лингвистического закона представлено в Пражской лингвистической школе. «Законы, управляющие высказываниями в данном языке, — пишут по этому поводу Б. Трнка и др., — как и законы естественных наук, следует считать законами абстрактными, но действующими и поддающимися контролю. По своему характеру они — в отличие от законов естествознания, действующих механически, — являются нормирующими (нормотетическими) и, следовательно, имеют силу только для определенной системы и в определенное время. Если эти законы закрепляются, например, в грамматике, они оказывают обратное нормирующее влияние на индивидуумы, усиливая обязательность и единство языковой нормы. Нормирующий характер языковых законов не исключает возможности того, что некоторые из них действуют для ряда языков или даже для всех языков в исторически доступные для исследования эпохи (ср., например, закон минимального контраста смежных фонем в слове). Все языки мира имеют, помимо своих особенностей, и основные сходства; сходства эти следует подвергать научному анализу и сводить к научным законам»9. Как явствует из приведенной ци<156>таты, в этом случае само понятие закона подвергается значительному переосмыслению и фактически сводится к понятию нормы. Поскольку же норма может быть производным от целенаправленной деятельности человека, при таком понимании лингвистического закона он теряет качество объективности.

Таким образом, понятие закона в языкознании не однозначно, под него подводятся разные процессы и явления, которые в своем проявлении часто не имеют ничего закономерного. Именно в силу этого обстоятельства само употребление термина «закон» в языкознании сопровождается обычно оговорками, суть которых сводится к тому, что лингвистические законы — это законы особого порядка, что их нельзя сопоставлять ни с какими другими законами, что само применение этого термина к языковым процессам носит условный характер и пр.

Так, например, о фонетических законах Йоз. Схрайнен пишет: «...языковые регулярности или параллельные ряды в языковых изменениях, происходящих в определенных границах места и времени, называют звуковыми законами. Но с физическими или химическими законами они не имеют ничего общего; они собственно и не «законы» в обычном смысле слова, но скорее звуковые правила, покоящиеся на определенных тенденциях или исторических процессах»10. Такую же характеристику фонетических законов дает и Г. Хирт: «О звуковых законах в смысле природных законов, по сути говоря, не может быть и речи»11. Тем не менее всякого рода регулярные процессы или соответствия традиционно продолжают именоваться в языкознании законами.

Понятие лингвистического закона не получило достаточно четкого определения и в советской науке о языке12. Теория акад. Н. Я. Марра, занимавшая в советском<157> языкознании в течение некоторого времени господствующее положение, отвлекала наших лингвистов от изучения специфики законов развития языка. В соответствии с общим вульгаризаторским характером своей теории Н. Я. Марр подменил лингвистические законы социологическими. Он стремился, как он сам об этом писал, «ослабить значение внутренних законов развития языка, как такового, перенося центр тяжести не только в семантике, но и в морфологии на обусловленность языковых явлений социально-экономическими факторами»13.

Именно как противопоставление этой установке Н. Я. Марра после дискуссии 1950 г. в советском языкознании получило широкое хождение понятие внутреннего закона развития языка14, а перед советскими языковедами была поставлена задача изучения внутренних законов развития конкретных языков. Такая направленность лингвистического исследования должна была бы быть охарактеризована положительным образом15.

К сожалению, советские языковеды на первых порах при определении сущности понятия внутреннего закона развития языка, т. е. по сути дела лингвистического закона в собственном смысле, исходили не из наблюдения над процессами развития языка, а из догматического истолкования работ Сталина16, хотя вместе с тем в ряде работ этот вопрос рассматривался и в собственно лингвистическом плане17.<158>

Современное понимание задач советского языкознания совершенно не снимает с повестки дня проблему внутренних законов языка, если под ними понимать специфические для языка формулы закономерных процессов. При таком понимании этого вопроса вполне оправданным представляется и определение лингвистических законов как «внутренних», но это определение не должно давать повода к выделению лингвистических законов в особую группу, ставить их вне обязательных характеристик закона вообще.

При определении внутреннего закона развития языка как лингвистического следует исходить из того общего понимания закона, которое дано в философии диалектического материализма.

Основными характеристиками, которые должны быть представлены также и в лингвистических законах, являются, следовательно, следующие.

Законы природы и общества имеют объективный характер. Следовательно, и закономерности развития языка нужно изучать не в аспекте индивидуально-психологическом, как это, например, делали младограмматики при объяснении возникновения в языке новых явлений, и не как зависящие от человеческой воли, что утверждал Н. Я. Марр, ратовавший за искусственное вмешательство в развитие языков. Поскольку язык представляет собой общественное явление особого порядка, обладающее своей спецификой, постольку свойственные ему особые, внутренние закономерности развития следует изучать как объективные законы, в которых и раскрывается специфика данного явления.

Закон берет наиболее существенное во внутренних отношениях явлений. Так как в формуле закона представлена в обобщенном виде свойственная явлениям закономерность, то сама закономерность оказывается шире закона, она не покрывается целиком его формулой. Но, с другой стороны, закон углубляет познание закономерности, обобщая частные явления и обнаруживая в них элементы общего. Поэтому и лингвистический закон всегда шире отдельного частного явления. Это можно проиллюстрировать следующим примером. В древнерусском языке начиная с XI в. можно обнаружить явление исчезновения слабого глухо<159>го ъ в начальном предударном положении (например, кънезь>князь). Этот фонетический процесс осуществлялся с полной регулярностью, и его, таким образом, вполне можно отнести к числу классических фонетических законов, как их понимали младограмматики. Но в действительности это только частное явление, укладывающееся в общую закономерность развития фонетической стороны русского языка. Эта закономерность состоит в общем прояснении глухих гласных ъ и ь в сильном положении (ср., например, сънь — сон, дьнь — день) и падении их в слабом положении, причем это падение проходило не только в начальном предударном положении, но и в других позициях, включая открытый конечный слог. Эта общая закономерность выступает в истории русского языка в многообразии частных изменений, внутренняя сущность которых остается, однако, одной и той же. Общая формула этого закона не охватывает всех особенностей конкретных случаев его проявления. Например, известные отклонения обнаруживает фонетическое развитие слова грек. «В старину, — пишет проф. П. Я. Черных, — до падения глухих, слово грек произносилось с ь после р: грькъ, прилагательное грэч'ьский (например, народ). Это прилагательное должно было звучать в литературной речи гр'эцк'ий (из гр'эч'ск'ий), и, действительно, мы говорим: грецкие орехи и т. п. Под влиянием, однако, краткой формы этого прилагательного гр'эч'эск (из грьчьскъ) в эпоху падения глухих появилось в суффиксе -эск- и в слове гр'эчэск'ий, причем такое произношение этого слова (с суффиксом -'эск-) стало нормальным в литературном языке»18.

С другой стороны, формулирование закона углубляет и расширяет познания частных и конкретных явлений, так как он устанавливает в них общую природу, определяет те общие тенденции, по которым проходило развитие фонетической системы русского языка. Зная эти законы, мы располагаем возможностью представить развитие языка не как механическую сумму отдельных и ничем не связанных друг с другом явлений, но как закономерный процесс, отражающий внутреннюю взаимосвязь фактов развития языка. Так, в разобранном при<160>мере все отдельные случаи прояснения и падения глухих представляются не как разрозненные случаи фонетических изменений, а как многообразное проявление единой по своей сущности закономерности, которая обобщает все эти частные явления. Тем самым закон отражает наиболее существенное в процессах развития языка.

Другой  характерной  чертой  закона  является  то,  что он определяет повторяемость явлений при наличии относительно постоянных условий. Эту черту закона не следует принимать в слишком суженном значении, и вместе с тем понятие лингвистического закона нельзя строить только на ней.

Так, например, если взять один частный процесс сужения долгого гласного о:  и:, который происходил в английском языке в период между XV и XVII вв., то он осуществлялся с большой регулярностью и происходил повсюду, где наличествовали одни и те же условия. Например, в слове tool «инструмент» (to:l>tu:l), в слове moon«луна» (то:п>ти:п), в слове food «пища» (fo:d>fu:d), в слове do «делать» (do:>du:) и т. д. Однако сам по себе этот процесс, несмотря на то, что он обнаруживает повторяемость явлений при наличии постоянных условий, не является еще лингвистическим законом в собственном смысле этого слова. Если бы оказалось возможным ограничиться только одним признаком регулярной повторяемости явления, то тогда бы можно было целиком принять и старое понимание закона, как он формулировался младограмматиками. У такого хотя и регулярного, но частного явления отсутствуют другие признаки закона, которые указывались выше. Явление одного порядка должно быть поставлено в связь и соотнесено с другими явлениями, что позволит выявить в них элементы общей для данного языка закономерности. И самую повторяемость явлений необходимо рассматривать в плане общей этой закономерности, строящейся на основе частных и конкретных явлений. Изучение истории английского языка позволило установить, что разбираемый случай перехода о:>и: есть частное проявление общей закономерности, в соответствии с которой все долгие гласные английского языка в указанный период сужались, а наиболее узкие (i: и и:) дифтонгизировались. Закономерную повторяемость и следует соотносить с этим общим процессом,<161> оказавшимся ведущим для фонетической стороны английского языка на определенном этапе ее развития и принимавшим многообразные конкретные формы. Регулярная повторяемость каждого такого случая в отдельности (например, указанного перехода о:>и:) есть только частный случай проявления закономерности. Регулярности этого порядка носят наиболее наглядный характер, так как они единообразны, но, рассматриваемые по отдельности, вне связи с другими регулярными явлениями, они не дают возможности проникнуть в сущность закономерности фонетического развития языка.

Иное дело — повторяемость явлений, связанная с законом. Она может принимать многообразные формы, но сущность этих форм будет единая и именно та, которая определяется данным законом. Так, если обратиться к приведенному выше примеру из истории английского языка, то это значит, что переходы :>е:>i: (ср. слово beat«бить»; b:tq>be:t>bi:t), e:>i: (ср. слово meet«встречать»: me:t>mi:t), о:>и: (ср. слово moon«луна»: mo:n>mu:n) и т. д. являются хотя и многообразными по своей конкретной форме, но едиными в своем принципе явлениями, повторяемость которых воспроизводит одну и ту же закономерность: сужение долгих гласных.

От взаимоотношений закона и конкретных случаев его проявления следует отличать возможность взаимоподчинения различных закономерностей развития языка. Наряду с закономерностями указанного характера в развитии языков можно вскрыть закономерности относительно узкого охвата, которые служат основанием для закономерностей более общего порядка. В этом случае изменения более общего порядка осуществляются на основе ряда изменений более ограниченного охвата, являясь порой их следствием. Например, такой важный и сыгравший большую роль в развитии грамматического строя закон, как закон открытых слогов, установившийся еще в общеславянском языке-основе и продолжавший действовать в ранние периоды развития отдельных славянских языков, сложился на основе ряда разновременных фонетических изменений. К ним относятся процессы монофтонгизации дифтонгов (раньше всех монофтонгизировались дифтонги на и, затем дифтонг oi и далее дифтонги с плавными сонантами), упрощение различных<162> групп согласных и т. д. В данном случае мы имеем дело уже с взаимоотношениями отдельных закономерностей, координирующих процессы в разных сторонах языка.

Указанная характеристика законов развития языка может дать повод к замечанию, что все определенные выше регулярные явления изменения системы языка представляют собой нечто более сложное, нежели законы: это скорее общие тенденции развития языка, чем отдельные законы. С этим возражением, основанным на традиционном понимании лингвистических законов, надо считаться. Отношение к подобному возражению может быть только двоякого порядка. Или следует признать всякое, даже единичное и изолированное явление в процессах развития языка закономерным — и именно к такому пониманию толкает утверждение А. Мейе, что закон не перестает быть законом, если даже он засвидетельствован только единичным примером. В этом случае следует отказаться от всех попыток обнаружить в процессах развития языка те общие черты, которые характеризуют всякий закономерный процесс, и признать, что лингвистические законы — это законы «особого порядка», характер которых определяется одним единственным положением: не может быть следствия без причины. Или же надо стремиться выявить в процессе развития языка указанные общие черты всякого закономерного процесса. В этом втором случае придется произвести известную дифференциацию фактов развития языка и даже новое их осмысление. Но зато языкознание тогда сможет оперировать общими для всех наук категориями и перестанет в своей области считать, например, упавшее с дерева яблоко «особым» и отдельным законом. Предпочтительно, очевидно, идти этим вторым путем. Во всяком случае на него будет ориентировано дальнейшее изложение этого вопроса.

2. Общие и частные законы языка

Среди других явлений общественного порядка язык обладает рядом качеств, которые выделяют его из них. К числу этих качеств языка относится его структурный характер, наличие определенного физического аспекта, допускающего изучение языка физическими методами, включение элементов знаковости, особые формы взаимо<163>связи с психической деятельностью человека и реальным миром действительности и т. д. Вся совокупность качеств, характеризующая язык, особая среди прочих общественных явлений, свойственная только языку специфика обусловливает формы или закономерности его развития. Но человеческий язык получает чрезвычайно многообразное выявление. Строевое различие языков приводит к тому, что путь и формы развития каждого языка в отдельности характеризуются индивидуальными особенностями.

Соответственно тому, соотносятся законы языка с языком вообще как общественным явлением особого порядка или же с отдельным и конкретным языком, представляется возможным говорить об общих или частных законах языка.

Общие законы обеспечивают регулярное единообразие процессов развития языка, которое обусловливается общей для всех языков природой, сущностью специфики языка как общественного явления особого порядка, его общественной функцией и качественными особенностями его структурных компонентов. По отношению к прочим общественным явлениям они выступают как характерные для языка, и именно это обстоятельство дает основание называть их его внутренними законами; однако в пределах языка они оказываются всеобщими. Нельзя себе представить развитие языка без участия этих законов. Но хотя формулы таких законов едины для всех языков, они не могут одинаково протекать в разных конкретных условиях. В конкретном своем виде они получают многообразное выражение в зависимости от его структурных особенностей19. Однако какое бы различное воплощение ни получали общие законы развития языка, они остаются общими для всех языков законами, так как они обусловливаются не структурными особенностями конкретных языков, а специфической сущностью человеческого языка вообще как общественного явления особого порядка, призванного обслуживать потребность людей в общении. <164>

Хотя в истории языкознания проблема определения общих законов языка не получала целеустремленного формулирования, фактически она всегда находилась в центре внимания языковедов, смыкаясь с проблемой природы и сущности языка. Ведь, например, стремление Ф. Боппа вскрыть в развитии языка физические и механические законы, попытка А. Шлейхера подчинить развитие языка эволюционной теории Ч. Дарвина, а в наши дни включение Ф. де Соссюром языка в «науку, изучающую жизнь знаков внутри жизни общества»20 (семиологии), так же как и трактовка языка методами математической логики21, — все это по существу есть не что иное, как разносторонне направленные исследования, стремящиеся определить общие законы языка. Как правило, эти поиски осуществлялись сопоставительным путем или, лучше сказать, с помощью критериев других наук — физики (у Ф. Боппа), естествоведения (у А. Шлейхера), социологии (у Ф. де Соссюра), математической логики (у Хомского) и т. д. Между тем не менее важно безотносительное определение общих законов языка (к сожалению, в этом направлении сделано еще очень мало) с прослеживанием того, как они преломляются в структуре и развитии конкретных языков22. С этой точки зрения к общим законам языка следовало бы отнести, например, обязательное наличие в нем двух планов — условно говоря, плана «выражения» и плана «содержания», трехчленность формулы основных элементов структуры языка: фонема — слово — предложение, установление развития как формы существования языка (имеются в виду, конечно, «живые» языки) и т. д. К числу этих общих законов, к тому же позволяющих более просто проследить их преломление в конкретных языках, относится и закон неравномерности темпов развития разных структурных элементов языка.

В соответствии с этим законом словарный состав<165> языка и его грамматический строй обладают различной степенью устойчивости, и если, например, словарный состав быстро и непосредственно отражает все изменения, происходящие в обществе, и тем самым является наиболее подвижной частью языка, то грамматический строй изменяется крайне медленно и потому является самой устойчивой частью языка. Но если посмотреть, каким образом осуществляется этот общий закон в конкретных языках, то тотчас возникнут частные моменты, которые будут относиться не только к формам осуществления данного закона, но даже и к самим темпам развития. Например, если сравнить грамматический строй немецкого и английского языков (близко родственных германских языков) на древнейшей доступной нам стадии их развития и в современном их состоянии, то предстанет следующая картина. В древние периоды своего развития оба эти языка показывают значительное сходство в своей грамматической структуре, которую в очень общих чертах можно охарактеризовать как синтетическую. Современный английский уже значительно отличается по своей грамматической структуре от современного немецкого языка: он является языком аналитической структуры, тогда как немецкий язык в значительной мере продолжает оставаться синтетическим языком. Это обстоятельство характеризует и другую сторону рассматриваемого явления. Грамматический строй немецкого языка ближе к тому состоянию, которое засвидетельствовано в древнейших его памятниках, чем грамматический строй английского языка. В этом последнем произошло гораздо больше изменений, это и дает основание предполагать, что грамматический строй английского языка изменялся более быстрыми темпами на протяжении одного и того же времени, чем грамматический строй немецкого языка.

Изменения, которые произошли в грамматической структуре английского и немецкого, хорошо видны уже из простого сопоставления парадигмы склонения одинаковых по корню слов в разные периоды развития этих языков. Если даже отвлечься от разных типов склонения существительных (слабого — согласного и сильного — гласного) и учитывать только различия форм склонения, связанные с родовой дифференциацией, то и в этом случае будет отчетливо видна структурная близость древне<166>английского и современного немецкого и значительный отход от обоих этих языков современного английского. Английское существительное не различает ныне не только разных типов (сильного и слабого) или родовых форм, но и вообще не имеет форм склонения (так называемый саксонский родительный чрезвычайно ограничен в употреблении). Напротив того, современный немецкий не только сохранил древнее различие по типам склонений (несколько видоизменив его ныне) и по родам, но и имеет с древнеанглийским много общего в самих формах парадигмы склонения, что явствует из следующих примеров:

Современный английский

day

(день)

water

(вода)

tongue

(язык)

Древнеанглийский

Ед. число

Именит.

Винит.

Дательн.

Родит.

Мн. число

Именит.

Винит.

Родит.

Дательн.

Мужск. род 

dжg

dжg

dege

deges

dages

dages

daga

dagum

Средн. род 

weter

weter

wetere

weteres

weter

weter

wetera

weterum

Женск, род

tunge

tungan

tungan

tungan

tungan

tungan

tungena

tungum

Современный немецкий

Ед. число

Именит.

Винит.

Дательн.

Родит

Мн. число

Именит.

Винит.

Родит.

Дательн.

Tag

Tag

Tag(e)

Tages

Tage

Tage

Tage

Tagen

Wasser

Wasser

Wasser

Wassers

Wasser

Wasser

Wasser

Wassern

Zunge

Zunge

Zunge

Zunge

Zungen

Zungen

Zungen

Zungen

<167>

Изменения в обоих языках вместе с тем имели и различные формы, что определяется уже частными законами развития языка. Однако, прежде чем перейти к характеристике этой второй категории законов развития языка, представляется необходимым отметить следующее обстоятельство. Большие или меньшие темпы развития различных языков не дают основания говорить о большей или меньшей развитости языков в сравнительном плане. Так, в частности, тот факт, что английский язык в пределах одного и того же хронологического периода в грамматическом отношении изменился значительно больше, чем немецкий, отнюдь не означает, что английский язык ныне является более развитым, чем немецкий. Судить о большей или меньшей развитости языков по относительно ограниченным периодам их развития было бы нелогично и неоправданно, а для сравнительной оценки применительно к «итоговому» их состоянию на  современной стадии развития наука о языке не располагает никакими критериями. Такие критерии, видимо, и невозможны, так как разные языки в соответствии со своими частными законами развиваются особыми путями, процессы их развития принимают различные формы и поэтому, по сути говоря, в данном случае выступают несопоставимые явления.

От общих законов развития языка, как специфического общественного явления, следует отличать законы развития каждого конкретного языка в отдельности, являющиеся характерными для данного языка и отличающие его от других языков. Этой категории законов, поскольку они определяются структурными особенностями отдельных языков, можно также присвоить название частных внутренних законов развития.

Как показывает уже приведенный пример, общие и частные законы развития не отграничиваются друг от друга непроходимой стеной, а наоборот, частные законы сливаются с общими. Это обусловливается тем обстоятельством, что каждый конкретный язык воплощает в себе все особенности языка как общественного явления особого порядка и поэтому может развиваться только на основе общих законов развития языка. Но, с другой стороны, так как каждый конкретный язык обладает отличным структурным строением, особым грамматическим строем и фонетической системой, различной лекси<168>кой, характеризуется неодинаковым закономерным сочетанием этих структурных компонентов в системе языка, то формы проявления деятельности общих законов развития в отдельных языках неизбежно видоизменяются. А особые формы развития конкретных языков, как уже говорилось, связываются с частными законами их развития.

Это обстоятельство можно проследить при сопоставительном рассмотрении развития тождественных явлений в разных языках. Для примера можно остановиться на категории времени. Английский и немецкий языки в древние периоды своего развития обладали приблизительно единой системой времен, к тому же очень несложной:  они имели только формы настоящего времени и простого прошедшего времени. Что касается будущего времени, то оно выражалось описательно или формами настоящего времени. Дальнейшее развитие обоих языков пошло по линии совершенствования их временной системы и создания специальной формы для выражения будущего времени. Этот процесс, как уже указывалось выше, укладывается в общие законы развития языка, в соответствии с которыми грамматическая структура языка, хотя и медленно, но все же перестраивается, значительно отставая в темпах своего развития от других сторон языка. При этом перестройка не носит характера взрыва, а осуществляется медленно и постепенно, что соотносится с другим общим законом, именно с законом постепенного изменения качества языка путем накопления элементов нового качества и отмирания элементов старого качества. Особенности осуществления названных общих законов в английском и немецком языках мы видели уже в том, что процесс перестройки их грамматической структуры, в том числе и временной системы, проходил с различной степенью энергичности. Но он проходил и в разных формах, несмотря на то, что в данном случае мы имеем дело с близко родственными языками, обладающими в своей структуре значительным количеством тождественных элементов. Эти различные пути развития (в данном случае форм будущего времени) обусловливаются тем обстоятельством, что в немецком и английском языках действовали разные частные законы развития языка. Первоначальная же структурная близость этих языков, связанная с тем, что Они яв<169>ляются близко родственными, привела к тому, что развитие форм будущего времени хотя и происходило в английском и немецком языках по-разному, однако в своем протекании имеет некоторые общие моменты. В чем же заключается близость и расхождение процессов образования форм будущего времени в данных языках? Ответ на этот вопрос дают конкретные факты истории этих языков.

Общее заключается в том, что формы будущего времени образуются по единой структурной схеме, состоящей из вспомогательного глагола и инфинитива основного глагола, а также в том, что в качестве вспомогательных используются в значительной мере одни и те же модальные глаголы, изменение семантики которых в процессе их превращения во вспомогательные имеет также некоторые общие моменты. В остальном же развитие форм будущего времени обладает различиями, характеризующимися в современном своем состоянии еще и тем, что они функционируют в контексте различных временных систем. Конкретно эти различия проявляются в следующих фактах.

В древнеанглийском языке будущее время обычно выражалось формами настоящего времени. Наряду с этим употреблялись описательные обороты с модальными  глаголами shall и will. Эта аналитическая форма получает значительное распространение в среднеанглийский период. В процессе своей грамматикализации оба глагола несколько видоизменили свою семантику, но вместе с тем вплоть до. настоящего времени сохранили многие из своих старых значений. В частности, поскольку оба глагола являются модальными, они сохранили свои модальные значения также и в функции вспомогательных глаголов при образовании форм будущего времени. Вплоть до того времени, когда были закреплены правила их употребления, выбор того или иного глагола определялся их конкретным модальным значением: когда действие ставилось в зависимость от индивидуальной воли субъекта, употреблялся глагол will, когда же необходимо было выразить более или менее объективную необходимость или обязательность действия, использовался глагол shall. В библейском стиле чаще употреблялся shall. В драматических диалогах предпочтительно употреблялось will, оно чаще употреблялось и в раз<170>говорной речи, насколько позволяют об этом судить литературные памятники. Впервые нормы употребления глаголов shall и will во вспомогательной функции были сформулированы Джорджем Мэзоном в 1622 г. (в его «Grarnaire Angloise»), которые базировались на тех же конкретных модальных значениях, связывающих shall с первым лицом, a will с остальными лицами. Грамматики нашли употребление shall более подходящим для выражения будущего времени от первого лица в силу конкретной модальной семантики этого глагола, обладающего в своем значении оттенком принуждения или личной уверенности, что не согласуется с объективной констатацией будущего времени при большинстве случаев соотнесения действия со вторым или третьим лицом. Здесь более подходящим по своей семантике является глагол will. В разговорном стиле современного английского языка выработалась сокращенная форма вспомогательного глагола will и именно ’ll, которая вытесняет раздельное употребление обоих глаголов. В шотландском, ирландском и американском вариантах английского языка will является единой общепринятой формой вспомогательного глагола для образования форм будущего времени.

Итак, образование форм будущего времени в английском языке шло в основном по линии переосмысления модальных значений с использованием аналитических конструкций при постепенном изживании в них дифференциации по лицам. Такой путь развития полностью согласуется со стремлением английского глагола максимально разгрузиться от выражения личных значений.

В немецком языке формы будущего времени развивались параллельно на основе модальных и видовых значений; хотя видовое будущее в конечном счете победило, модальное будущее окончательно не вытеснено из немецкого языка вплоть до настоящего времени. Описательный оборот с модальными глаголами sollen и wollen встречается уже в первых памятниках древневерхненемецкого периода, достигая широкого употребления в период между XI и XIV вв. Причем, в отличие от английского языка во всех лицах употреблялся преимущественно глагол sollen. Но в дальнейшем эта конструкция начинает вытесняться другой (видовое будущее). В библии Лютера она употребляется уже редко, а в современ<171>ном немецком языке, в тех немногочисленных случаях, когда она используется, обладает значительным модальным оттенком.

Зарождение видового будущего следует отнести также к древним периодам развития немецкого языка. Зачатки его, очевидно, надо видеть в преимущественном употреблении для выражения будущего времени форм настоящего времени перфективных глаголов. Но по мере того как вид в качестве грамматической категории изживается в немецком языке, последовательность применения настоящего времени перфективных глаголов в качестве будущего времени нарушается и уже в древневерхненемецком языке употребляются в этих случаях уточняющие обстоятельства. С XI в. происходит становление аналитической конструкции, состоящей из глагола werden и причастия настоящего времени, которая первоначально имела видовое значение начинательности, но в XII и XIII вв. уже широко употребляется для выражения будущего времени. В дальнейшем (начиная с XII в.) эта конструкция несколько видоизменяется (werden+инфинитив, а не причастие настоящего времени) и вытесняет модальное будущее. В XVI и XVII вв. она фигурирует уже во всех грамматиках как единственная форма будущего времени (наряду с формами настоящего, которые широко применяются в значении будущего времени в разговорной речи и в современном немецком языке). В отличие от английского языка, немецкий, используя для образования форм будущего времени схожую аналитическую конструкцию, сохраняет в ней свойственные всему грамматическому строю немецкого языка синтетические элементы. В частности, глагол werden, используемый в немецком в качестве вспомогательного глагола для образования будущего времени, сохраняет личные формы (ich werde fahren, du wirst fahren, er wird fahren и т. д.).

Таковы конкретные пути развития тождественного грамматического явления в близко родственных языках, которое, однако, принимает различные формы в соответствии с частными законами развития, действующими в английском и немецком языках.

Характерно, что подобные же различия пронизывают и лексику английского и немецкого языков, обладающих разными структурными типами и различным образом<172> соотносящихся с понятийными комплексами. На это обстоятельство (трактуя его несколько своеобразно) обратил внимание Палмер. «Я полагаю, — пишет он, — что эти различия следует приписать особенностям английского и немецкого языков как орудий абстрактного мышления. Немецкий значительно превосходит английский простотой и прозрачностью своего символизма, что можно показать простейшим примером. Англичанин, желающий говорить о небрачном состоянии вообще, должен употреблять celibacy — новое и трудное слово, совершенно отличающееся от wed, marriage и bachelor. Этому противостоит простота немецкого языка: die Ehe означает супружество; от этого слова образуется прилагательное ehe-los — «незамужний» или «неженатый» (unmarried). Из этого прилагательного посредством прибавления обычного суффикса имен существительных абстрактных возникает Ehe-los-igkeit — «небрачное состояние» (celibacy) — термин, настолько ясный, что может быть понятным даже для уличного мальчишки. А абстрактное мышление англичанина спотыкается о трудности словесного символизма. Другой пример. Если мы говорим о вечной жизни, мы должны обращаться к помощи латинского по своему происхождению слова immortality—«бессмертие», совершенно отличного от обычных слов die — «умирать» и death — «смерть». Немец опять имеет преимущество, так как составные части Un-sterb-lich-keit — «бессмертие» ясны и могут быть образованы и поняты всяким членом языкового коллектива, знающим базовое слово sterben — «умирать»23.

На основе отмеченных Палмером особенностей английской и немецкой лексики возникла даже теория о том, что в противоположность грамматической структуре немецкая лексика по своему строению более аналитична,  нежели английская.

Таким образом, частные законы развития показывают, какими способами и путями совершается развитие того или иного языка. Так как эти способы у разных языков неодинаковы, можно говорить о частных законах<173> развития только конкретных языков. Тем самым законы развития конкретного языка определяют национально-индивидуальное своеобразие истории данного языка, его качественную самобытность.

Частные законы развития языка охватывают все его сферы — фонетику, грамматику, лексику. Каждая сфера языка может иметь свои законы, почему оказывается возможным говорить о законах развития фонетики, морфологии, синтаксиса и лексики. Так, например, падение редуцированных в истории русского языка следует отнести к законам развития фонетики этого языка. Становление рамочной конструкции может быть определено как закон развития синтаксиса немецкого языка. Унификация основ в истории русского языка может быть названа законом развития его морфологии. Таким же законом развития морфологии русского языка, проходящим красной нитью через всю его многовековую историю, является прогрессировавшее усиление в выражении совершенного и несовершенного видов. Для немецкого языка характерно обогащение словарного состава языка путем создания новых лексических единиц на базе словосложения. Этот способ развития словарного состава немецкого языка, несвойственный другим языкам, например современному французскому,  можно рассматривать как один из законов немецкого словообразования.

Однако это не значит, что законы развития конкретных языков механически складываются из законов развития отдельных сфер языка, представляя их арифметическую сумму. Язык не простое соединение некоторого количества лингвистических элементов — фонетических, лексических и грамматических. Он представляет образование, в котором все его детали взаимосвязаны системой закономерных отношений, почему и говорят о структуре языка. А это значит, что каждый элемент структурных частей языка, так же как и сами структурные части, соразмеряет формы своего развития с особенностями всей структуры языка в целом. Следовательно, при наличии отдельных и особых форм развития для фонетической системы языка, для его словарной стороны и грамматического строя, законы развития отдельных его сторон взаимодействуют друг с другом и отражают в себе качественные особенности всей структуры языка в целом.<174>. В качестве примера такого взаимодействия можно привести процессы редукции окончаний в истории английского языка. Эти процессы были связаны с возникновением в германских языках силового ударения и закреплением его на корневой гласной. Попавшие в неударное положение конечные элементы редуцировались и постепенно совершенно отпали. Это обстоятельство отразилось как на словообразовании в английском языке, так и на его морфологии (широкое развитие аналитических конструкций) и синтаксисе (закрепление определенного порядка слов и наделение его грамматическим значением).

В русском языке, с другой стороны, упорное стремление к незакрепленному ударению (чем он отличается от таких славянских языков, как польский или чешский) следует приписать тому обстоятельству, что оно используется в качестве смыслоразличительного средства, т. е. оказывается во взаимодействии с другими сторонами языка (семантика).

Наконец, следует указать на возможную близость частных законов развития разных языков. Это имеет место тогда, когда такими языками являются родственные, имеющие в своей структуре тождественные элементы. Очевидно, что чем ближе стоят друг к другу такие языки, тем больше основания для наличия у них одинаковых частных законов развития.

Ко всему сказанному следует добавить еще следующее. Лингвистические законы не являются той силой, которая двигает развитие языка. Эти силы являются внешними по отношению к языку факторами и носят чрезвычайно разнообразный характер — от носителей языка и их общественных потребностей до разного вида контактов языков и субстратных явлений. Именно это обстоятельство и делает невозможным рассмотрение развития языка в изоляции от его исторических условий. Но, восприняв внешний стимул, лингвистические законы придают развитию языка определенные направления или формы (в соответствии с его структурными особенностями). В ряде случаев и в определенных сферах языка (в первую очередь в лексике и в семантике) конкретный характер внешних стимулов развития языка может вызывать соответствующие конкретные изменения в системе языка. Подробнее этот вопрос рассматривается<175> ниже, в разделе «История народа и законы развития языка»; пока же следует иметь в виду указанную общую зависимость, существующую между законами развития языка и внешними факторами.

3. Что такое развитие языка

Понятие закона языка связывается с развитием языка. Это понятие, следовательно, может быть раскрыто в своей конкретной форме только в истории языка, в процессах его развития. Но что такое развитие языка? Ответ на этот, казалось бы, простой вопрос отнюдь не однозначен, и его формулирование имеет большую историю, отражающую смену лингвистических концепций.

В лингвистике на первых этапах развития сравнительного языкознания установился взгляд, что известные науке языки пережили период своего расцвета в глубокой древности, а ныне они доступны изучению только в состоянии своего разрушения, постепенной и все увеличивающейся деградации. Этот взгляд, впервые высказанный в языкознании Ф. Боппом, получил дальнейшее развитие у А. Шлейхера, который писал: «В пределах истории мы видим, что языки только дряхлеют по определенным жизненным законам, в звуковом и формальном отношении. Языки, на которых мы теперь говорим, являются, подобно всем языкам исторически важных народов, старческими языковыми продуктами. Все языки культурных народов, насколько они нам вообще известны, в большей или меньшей степени находятся в состоянии регресса»24. В другой своей работе он говорит: «В доисторический период языки образовывались, а в исторический они погибают»25. Эта точка зрения, покоящаяся на представлении языка в виде живого организма и объявляющая исторический период его существования периодом старческого одряхления и умирания, сменилась затем рядом теорий, которые частично видоизменяли взгляды Боппа и Шлейхера, а частично выдвигали новые, но столь же антиисторические и метафизические взгляды.<176>

Курциус писал, что «удобство есть и остается главной побудительной причиной звуковой перемены при всех обстоятельствах», а так как стремление к удобству, экономии речи и вместе с тем небрежность говорящих все увеличиваются, то «убывающее звуковое изменение» (т. е. унификация грамматических форм), вызванное указанными причинами, приводит язык к разложению26.

Младограмматики Бругман и Остгоф развитие языка ставят в связь с формацией органов речи, которая зависит от климатических и культурных условий жизни народа. «Как формация всех физических органов человека, — пишет Остгоф, — так и формация его органов речи зависит от климатических и культурных условий, в которых он живет»27.

Социологическое направление в языкознании сделало попытку связать развитие языка с жизнью общества, но вульгаризировало общественную сущность языка и в процессах его развития увидело только бессмысленную смену форм языка. «...Один и тот же язык, —пишет, например, представитель этого направления Ж. Вандриес, — в различные периоды своей истории выглядит по-разному; его элементы изменяются, восстанавливаются, перемещаются. Но в целом потери и прирост компенсируют друг друга... Различные стороны морфологического развития напоминают калейдоскоп, встряхиваемый бесконечное число раз. Мы каждый раз получаем новые сочетания его элементов, но ничего нового, кроме этих сочетаний»28.

Как показывает этот краткий обзор точек зрения, в процессах развития языка, хотя это и может показаться парадоксальным, никакого подлинного развития не обнаруживалось. Больше того, развитие языка мыслилось даже как его распад.

Но и в тех случаях, когда развитие языка связывалось с прогрессом, наука о языке нередко искажала подлинную природу этого процесса. Об этом свидетельству<177>ет так называемая «теория прогресса» датского языковеда О. Есперсена.

В качестве мерила прогрессивности Есперсен использовал английский язык. Этот язык на протяжении своей истории постепенно перестраивал свою грамматическую структуру в направлении от синтетического строя к аналитическому. В этом направлении развивались и другие германские, а также некоторые романские языки. Но аналитические тенденции в других языках (русском или иных славянских языках) не привели к разрушению их синтетических элементов, например падежной флексии. Б. Коллиндер в своей статье, критикующей теорию О. Есперсена, на материале истории венгерского языка убедительно показывает, что развитие языка может происходить и в сторону синтеза29. В этих языках развитие шло по линии совершенствования наличных в них грамматических элементов. Иными словами, различные языки развиваются в разных направлениях в соответствии со своими качественными особенностями и своими законами. Но Есперсен, объявив аналитический строй наиболее совершенным и абсолютно не считаясь с возможностями иных направлений развития, усматривал прогресс в развитии только тех языков, которые в своем историческом пути двигались по направлению к анализу. Тем самым прочие языки лишались самобытности форм своего развития и укладывались в прокрустово ложе аналитической мерки, снятой с английского языка.

Ни одно из приведенных определений не может послужить теоретической опорой для выяснения вопроса о том, что следует понимать под развитием языка30.

В предшествующих разделах уже неоднократно указывалось, что самой формой существования языка является его развитие. Это развитие языка обусловливается тем, что общество, с которым неразрывно связан язык, находится в беспрерывном движении. Исходя из этого качества языка, следует решать вопрос о развитии языка. Очевидно, что язык теряет свою жизненную силу, перестает развиваться и становится «мертвым» тогда,<178> когда гибнет само общество или когда нарушается связь с ним.

История знает много примеров, подтверждающих эти положения. Вместе с гибелью ассирийской и вавилонской культуры и государственности исчезли аккадские языки. С исчезновением мощного государства хеттов умерли наречия, на которых говорило население этого государства: неситский, лувийский, палайский и хеттский. Классификации языков содержат множество ныне мертвых языков, исчезнувших вместе с народами: готский, финикийский, оскский, умбрский, этрусский и пр.

Случается, что язык переживает общество, которое он обслуживал. Но в отрыве от общества он теряет способность развиваться и приобретает искусственный характер. Так было, например, с латинским языком, превратившимся в язык католической религии, а в средние века исполнявшим функции международного языка науки. Аналогичную роль выполняет классический арабский язык в странах Среднего Востока.

Переход языка на ограниченные позиции, на преимущественное обслуживание отдельных социальных групп в пределах единого общества — это также путь постепенной деградации, закостенения, а иногда и вырождения языка. Так, общенародный французский язык, перенесенный в Англию (вместе с завоеванием ее норманнами) и ограниченный в своем употреблении только господствующей социальной группой, постепенно вырождался, а затем вообще исчез из употребления в Англии (но продолжал жить и развиваться во Франции).

Другим примером постепенного ограничения сферы употребления языка и уклонения от общенародной позиции может служить санскрит, бывший, несомненно, когда-то разговорным языком общего употребления, но затем замкнувшийся в кастовых границах и превратившийся в такой же мертвый язык, каким был средневековый латинский язык. Путь развития индийских языков пошел мимо санскрита, через народные индийские диалекты — так называемые пракриты.

Перечисленные условия останавливают развитие языка или же приводят к его умиранию. Во всех остальных случаях язык развивается. Иными словами, до тех пор пока язык обслуживает потребности существующего общества в качестве орудия общения его членов и при<179>этом обслуживает все общество в целом, не становясь на позиции предпочтения какого-либо одного класса или социальной группы, — язык находится в процессе развития. При соблюдении указанных условий, обеспечивающих само существование языка, язык может находиться только в состоянии развития, откуда и следует, что самой формой существования (живого, а не мертвого) языка является его развитие.

Когда речь идет о развитии языка, нельзя все сводить только к увеличению или уменьшению у него флексий и других формантов. Например, то обстоятельство, что на протяжении истории немецкого языка наблюдалось уменьшение падежных окончаний и частичная их редукция, отнюдь  не свидетельствует в пользу мнения, что в данном случае мы имеем дело с разложением грамматического строя этого языка, его регрессом. Не следует забывать того, что язык тесно связан с мышлением, что в процессе своего развития он закрепляет результаты  работы мышления и, следовательно, развитие языка предполагает не только его формальное усовершенствование. Развитие языка при таком его понимании находит свое выражение не только в обогащении новыми правилами и новыми формантами, но и в том, что он совершенствуется, улучшает и уточняет уже имеющиеся правила. А это может происходить посредством перераспределения функций между существующими формантами, исключения дублетных форм и уточнения отношений между отдельными элементами в пределах данной структуры языка. Формы процессов совершенствования  языка могут быть, следовательно, различны в зависимости от структуры языка и действующих в нем законов его развития.

При всем том здесь нужна одна существенная оговорка, которая позволит провести необходимую дифференциацию между явлениями развития языка и явлениями его изменения. К собственно явлениям развития языка мы по справедливости можем отнести только такие, которые укладываются в тот или иной его закон (в определенном выше смысле). А так как не все явления языка удовлетворяют этому требованию (см. ниже раздел о развитии и функционировании языка), то тем самым и проводится указанная дифференциация всех возникающих в языке явлений. <180>

Итак, какие бы формы ни принимало развитие языка, оно остается развитием, если удовлетворяет тем условиям, о которых говорилось выше. Это положение легко подтвердить фактами. После норманского завоевания английский язык переживал кризис. Лишенный государственной поддержки и оказавшийся вне нормализующего влияния письменности, он дробится на множество местных диалектов, отходя от уэссекской нормы, выдвинувшейся к концу древнеанглийского периода на положение ведущей. Но можно ли сказать, что среднеанглийский период является для английского языка периодом упадка и регресса, что в этот период его развитие остановилось или даже пошло назад? Этого сказать нельзя. Именно в этот период в английском языке происходили сложные и глубокие процессы, которые подготовили, а во многом и заложили основание тех структурных особенностей, которые характеризуют современный английский язык. После норманского завоевания в английский язык начали в огромном количестве проникать французские слова. Но и это не остановило процессов словообразования в английском языке, не ослабило его, а, наоборот, пошло ему на пользу, обогатило и усилило его.

Другой пример. В результате ряда исторических обстоятельств начиная с XIV в. в Дании широкое распространение получает немецкий язык, вытесняя датский не только из официального употребления, но и из разговорной речи. Шведский языковед Э. Вессен следующим образом описывает этот процесс: «В Шлезвиге еще в средние века в результате иммиграции немецких чиновников, купцов и ремесленников в качестве письменного и разговорного языка городского населения распространился нижненемецкий. В XIV в. граф Герт ввел здесь в качестве административного языка немецкий. Реформация способствовала распространению немецкого языка за счет датского; нижненемецкий, а позже верхненемецкий был введен как язык церкви и в тех областях к югу от линии Фленсбург—Теннер, где население говорило по-датски. В дальнейшем немецкий язык становится здесь и языком школы... Немецким языком пользовались при датском дворе, особенно во второй половине XVII в. Он был широко распространен также в качестве разговорного языка в дворянских и бюргерских<181> кругах»31. И все же, несмотря на такое распространение немецкого языка в Дании, датский язык, включивший в себя значительное количество немецких элементов и обогатившийся за их счет, оттесненный к северу страны, продолжал свое развитие и совершенствование по своим законам. К этому времени относится создание таких выдающихся памятников истории датского языка, как так называемая «Библия Кристиана III» (1550 г.), перевод которой был выполнен с участием выдающихся писателей того времени (Кр. Педерсена, Петруса Паладиуса и др.), и «Уложение Кристиана V» (1683 г.). Значительность этих памятников с точки зрения развития датского языка характеризуется тем фактом, что, например, с «Библией Кристиана III» связывают начало новодатского периода.

Следовательно, язык развивается вместе с обществом. Как общество не знает состояния абсолютной неподвижности, так и язык не стоит на месте. В языке, обслуживающем развивающееся общество, происходят постоянные изменения, знаменующие развитие языка. В формах этих изменений, зависящих от качества языка, и находят свое выражение законы развития языка.

Иное дело, что темпы развития языка в разные периоды истории языка могут быть различными. Но и это обусловлено развитием общества. Уже давно было подмечено, что бурные исторические эпохи в жизни общества сопровождаются и значительными изменениями языка и, наоборот, исторические эпохи, не отмеченные значительными общественными событиями, характеризуются периодами относительной стабилизации языка. Но большие или меньшие темпы развития языка — это уже другой аспект его рассмотрения, место которого в разделе «Язык и история».

4. Функционирование и развитие языка

Функционирование и развитие языка представляют два аспекта изучения языка — описательный и исторический,—которые современное языкознание нередко определяет как независимые друг от друга области исследования. Есть ли основания для этого? Не обусловле<182>но ли такое разграничение природой самого объекта исследования?

Описательное и историческое изучение языка давно применялось в практике лингвистического исследования и столь же давно находило соответствующее теоретическое обоснование32. Но на первый план проблема указанных разных подходов к изучению языка выступила со времени формулирования Ф. де Соссюром его знаменитой антиномии диахронической и синхронической лингвистик33. Эта антиномия логически выводится из основного соссюровского противопоставления — языка и речи — и последовательно сочетается с другими проводимыми Соссюром разграничениями: синхроническая лингвистика оказывается вместе с тем и внутренней, статической (т. е. освобожденной от временного фактора) и системной, а диахроническая лингвистика — внешней, эволюционной (динамичной), и лишенной системности. В дальнейшем развитии языкознания противопоставление диахронической и синхронической лингвистик превратилось не только в одну из самых острых и спорных проблем34, породившую огромную литературу, но стало использоваться в качестве существеннейшего признака, разделяющего целые лингвистические школы и направления (ср., например, диахроническую фонологию и глоссематическую фонематику или дескриптивную лингвистику).

Чрезвычайно важно отметить, что в процессе все углубляющегося изучения проблемы взаимоотношения диахронической и синхронической лингвистик (или доказательства отсутствия всякого взаимоотношения) постепенно произошло отождествление, которое, возможно, не предполагал и сам Соссюр: диахроническое и синхроническое изучение языка как разные операции или рабочие методы, используемые для определенных целей и отнюдь не исключающие друг друга, стало соотносить<183>ся с самим объектом изучения —языком, выводиться из самой его природы. Говоря словами Э. Косериу, оказалось  не учтенным, что различие между синхронией и диахронией относится не к теории языка, а к теории лингвистики35. Сам язык не знает таких разграничений, так как всегда находится в развитии (что, кстати говоря, признавал и Соссюр)36, которое осуществляется не как механическая смена слоев или синхронических пластов, сменяющих друг друга наподобие караульных (выражение И. А. Бодуэна де Куртене), а как последовательный, причинный и непрерывающийся процесс. Это значит, что все, что рассматривается в языке вне диахронии, не есть реальное состояние языка, но всего лишь синхроническое его описание. Таким образом, проблема синхронии и диахронии в действительности является проблемой рабочих методов, а не природы и сущности языка.

В соответствии со сказанным, если изучать язык под двумя углами зрения, такое изучение должно быть направлено на выявление того, каким образом в процессе деятельности языка происходит возникновение явлений, которые относятся к развитию языка. Необходимость, а также до известной степени и направление такого изучения подсказываются известным парадоксом Ш. Балли: «Прежде всего языки непрестанно изменяются, но функционировать они могут только не меняясь. В любой момент своего существования они представляют собой продукт временного равновесия. Следовательно, это равновесие является равнодействующей двух противоположных сил: с одной стороны, традиции, задерживающей из<184>менение, которое несовместимо с нормальным употреблением языка, а с другой — активных тенденций, толкающих этот язык в определенном направлении»37. «Временное равновесие» языка, конечно, условное понятие, хотя оно и выступает в качестве обязательной предпосылки для осуществления процесса общения. Через точку этого равновесия проходит множество линий, которые одной своей стороной уходят в прошлое, в историю языка, а другой стороной устремляются вперед, в дальнейшее развитие языка. «Механизм языка, — чрезвычайно точно формулирует И. Л. Бодуэн де Куртене, — и вообще его строй и состав в данное время представляют результат всей предшествующей ему истории, всего предшествующего ему развития, и наоборот, этим механизмом в известное время обусловливается дальнейшее развитие языка»38. Следовательно, когда мы хотим проникнуть в секреты развития языка, мы не можем разлагать его на независимые друг от друга плоскости; такое разложение, оправданное частными целями исследования и допустимое также и с точки зрения объекта исследования, т. e. языка, не даст результатов, к которым мы в данном случае стремимся. Но мы безусловно достигнем их, если поставим целью своего исследования взаимодействие процессов функционирования и развития языка. Именно в этом плане будет осуществляться дальнейшее изложение.

В процессе развития языка происходит изменение его структуры, его качества, почему и представляется возможным утверждать, что законы развития языка есть законы постепенных качественных изменений, происходящих в нем. С другой стороны, функционирование языка есть его деятельность по определенным правилам. Эта деятельность осуществляется на основе тех структурных особенностей, которые свойственны данной системе языка. Поскольку, следовательно, при функционировании языка речь идет об определенных нормах, об определенных правилах пользования системой языка,<185> постольку нельзя правила его функционирования отождествлять с законами развития языка.

Но вместе с тем становление новых структурных элементов языка происходит в деятельности последнего, Функционирование языка, служащего средством общения для членов данного общества, устанавливает новые потребности, которые предъявляет общество к языку, и тем самым толкает его на дальнейшее и непрерывное развитие и совершенствование. А по мере развития языка, по мере изменения его структуры устанавливаются и новые правила функционирования языка, пересматриваются нормы, в соответствии с которыми осуществляется деятельность языка.

Таким образом, функционирование и развитие языка, хотя и раздельные, вместе с тем взаимообусловленные и взаимозависимые явления. В процессе функционирования языка в качестве орудия общения происходит изменение языка. Изменение же структуры языка в процессе его развития устанавливает новые правила функционирования языка. Взаимосвязанность исторического и нормативного аспектов языка находит свое отражение и в трактовке отношения законов развития к этим аспектам. Если историческое развитие языка осуществляется на основе правил функционирования, то соответствующее состояние языка, представляющее определенный этап в этом закономерном историческом развитии, в правилах и нормах своего функционирования отражает живые, активные законы развития языка39. <186>

Какие же конкретные формы принимает взаимодействие процессов функционирования и развития языка?

Как указывалось выше, для языка существовать — значит находиться в беспрерывной деятельности. Это положение, однако, не должно приводить к ложному заключению, что каждое явление, возникшее в процессе деятельности языка, следует относить к его развитию. Когда «готовые» слова, удовлетворяя потребность людей в общении, аккуратно укладываются в существующие правила данного языка, то в этом едва ли можно усмотреть какой-либо процесс развития языка и по этим явлениям определять законы его развития. Поскольку в развитии языка речь идет об обогащении его новыми лексическими или грамматическими элементами, о совершенствовании, улучшении и уточнении грамматической структуры языка, поскольку, иными словами, речь идет об изменениях, происходящих в структуре языка, постольку здесь необходима дифференциация различных явлений. В зависимости от специфики различных компонентов языка новые явления и факты, возникающие в процессе функционирования языка, могут принимать различные формы, но все они связываются с его развитием только в том случае, если они включаются в систему языка как новые явления закономерного порядка и тем самым способствуют постепенному и беспрерывному совершенствованию его структуры.

Функционирование и развитие языка не только взаимосвязаны друг с другом, но и обладают большим сходством. Формы тех и других явлений в конечном счете определяются одними и теми же структурными особенностями языка. И те и другие явления могут привлекаться для характеристики особенностей, отличающих один язык от другого. Поскольку развитие языка осуществляется в процессе функционирования, вопрос, видимо, сводится к выявлению способов перерастания явлений функционирования в явления развития языка или к установлению критерия, с помощью которого окажется возможным проводить размежевание указанных явлений. Устанавливая, что структура языка представляет собой такое образование, детали которого связаны друг с другом закономерными отношениями, в качестве критерия включения нового языкового факта в структуру языка можно избрать его обязательную «двуплано<187>вость». Каждый элемент структуры языка должен представлять закономерную связь по крайней мере двух элементов последнего, один из которых по отношению к другому будет представлять его своеобразное «языковое» значение. В противном случае этот элемент окажется вне структуры языка. Под «языковым» значением надо понимать, следовательно, фиксированную и закономерно проявляющуюся в деятельности языка связь одного элемента его структуры с другим. «Языковое» значение есть второй план элемента структуры языка40. Формы связи элементов структуры модифицируются в соответствии со специфическими особенностями тех структурных компонентов языка, в которые они входят; но они обязательно присутствуют во всех элементах структуры языка, причем к числу структурных элементов языка следует относить и лексическое значение. Опираясь на это положение, можно утверждать, что звук или комплекс звуков, без «языкового» значения, так же как и значение, тем или иным образом закономерно не связанное со звуковыми элементами языка, находится вне его структуры, оказывается не языковым явлением. «Языковыми» значениями обладают грамматические формы, слова и морфемы как члены единой языковой системы.

Если, следовательно, факт, возникший в процессе функционирования языка, остается одноплановым, если он лишен «языкового» значения, то не представляется возможным говорить о том, что он, включаясь в структуру языка, может изменить ее, т. е. определять его как факт развития языка. Например, понятие временных отношений или понятие характера действия (вида), которые оказывается возможным тем или иным (описательным) образом выразить в языке, но которые не получают, однако, фиксированного и закономерно проявляющегося<188> в деятельности языка способа выражения в виде соответствующей грамматической формы, конструкции или грамматического правила, нельзя рассматривать как факты структуры языка и связывать их с ее развитием. Если в этой связи подвергнуть рассмотрению ряд английских предложений

I must go  Я должен идти 

I have to go     но не иду в

        настоящее

I can go   Я могу идти       время,

 I may go    и пр.  

станет ясно, что по своему логическому содержанию все они выражают действие, которое можно отнести к будущему времени, и их по этому признаку можно было бы поставить в один ряд с I shall go или You will go, что, кстати говоря, и делает в своей книге американский языковед Кантор41 насчитывая, таким образом, в английском языке 12 форм будущего времени. Однако хотя в таком выражении, как I must go и пр., понятие времени и выражается языковыми средствами, оно не имеет, как конструкция I shall go, фиксированной формы; оно, как обычно принято говорить, не грамматикализовано и поэтому может рассматриваться как факт структуры языка только с точки зрения общих правил построения предложения.

С этой точки зрения лишенным «языкового» значения оказывается и речевой звук, взятый в изолированном виде. То, что может иметь значение в определенном комплексе, т. е. в фонетической системе, не сохраняется за элементами вне этого комплекса. Изменения, которые претерпевает такой речевой звук, если они проходят помимо связей с фонетической системой языка и, следовательно, лишены «языкового» значения, оказываются также за пределами языковой структуры, как бы скользят по ее поверхности и поэтому не могут быть связаны с развитием данного языка.

Вопрос о возникновении в процессе функционирования языка как единичных явлений, так и фактов собственно развития языка тесно переплетается с вопросом<189> о структурной обусловленности всех явлений, происходящих в первом. Ввиду того, что все происходит в пределах определенной структуры языка, возникает естественное стремление связывать все возникшие в нем явления с его развитием. В самом деле, поскольку действующие в каждый данный момент нормы или правила языка определяются наличной его структурой, постольку возникновение в языке всех новых явлений — во всяком случае в отношении своих форм — также обусловливается наличной структурой. Иными словами, поскольку функционирование языка определяется наличной его структурой, а факты развития возникают в процессе его функционирования, постольку можно говорить о структурной обусловленности всех форм развития языка. Но и это положение не дает еще основания делать вывод, что все структурно обусловленные явления языка относятся к фактам его развития. Нельзя структурной обусловленностью всех явлений деятельности языка подменять его развитие. Здесь по-прежнему необходим дифференцированный подход, который можно проиллюстрировать примером.

Так, в фонетике отчетливее, чем в какой-либо иной сфере языка, прослеживается то положение, что не всякое структурно обусловленное явление (или, как принято еще говорить, системнообусловленное явление) можно относить к фактам развития языка.

На протяжении почти всего периода своего существования научное языкознание делало основой исторического изучения языков, как известно, фонетику, которая нагляднее всего показывала исторические изменения языка. В результате тщательного изучения этой стороны языка книги по истории наиболее изученных индоевропейских языков представляют в значительной своей части последовательное изложение фонетических изменений, представленных в виде «законов» разных порядков в отношении широты охвата явлений. Таким образом, сравнительно-историческая фонетика оказывалась тем ведущим аспектом изучения языка, с помощью которого характеризовалось своеобразие языков и путей их исторического развития. При ознакомлении с фонетическими процессами в глаза всегда бросается их большая самостоятельность и независимость от внутриязыковых, общественных или иных потребностей. Свобода выбора<190> направления фонетического изменения, ограниченного только особенностями фонетической системы языка, в ряде случаев представляется здесь почти абсолютной. Так, сопоставление готского himins (небо) и древнеисландского himinn с формами этого слова в древневерхненемецком himil и в древнеанглийском heofon показывает, что во всех названных языках наблюдаются разные фонетические процессы. В одних случаях наличествует процесс диссимиляции (в древневерхненемецком и древнеанглийском), а в других случаях он отсутствует (готский и древнеисландский). Если же процесс диссимиляции осуществлялся, то в древнеанглийском heofon он пошел в одном направлении (mf, регрессивная диссимиляция), а в древневерхненемецком himil в другом направлении (n1, прогрессивная диссимиляция). Едва ли подобные частные явления можно отнести к числу фактов развития языка. Отчетливо проявляющееся «равнодушие» языков к подобным фонетическим процессам обусловлено их одноплановостью. Если подобные процессы никак не отзываются на структуре языка, если они совершенно не затрагивают системы внутренних закономерных отношений ее структурных частей, если они не служат, по-видимому, целям удовлетворения каких-либо назревших в системе языка потребностей, то языки не проявляют заинтересованности ни в осуществлении этих процессов, ни в их направлении. Но язык, однако, может в дальнейшем связать подобные «безразличные» для него явления с определенным значением, и в этом будет проявляться выбор того направления, по которому в пределах существующих возможностей пошло развитие языка.

В подобного рода фонетических процессах можно установить и определенные закономерности, которые чаще всего обусловливаются спецификой звуковой стороны языка. Поскольку все языки являются звуковыми, постольку такого рода фонетические закономерности оказываются представленными во множестве языков, принимая форму универсальных законов. Так, чрезвычайно распространенным явлением оказывается ассимиляция, проявляющаяся в языках в многообразных формах и находящая различное использование. Можно выделить: связанные позиционным положением случаи ассимиляции (как в русском слове шшитьсшить); асси<191>миляции, возникающие на стыках слов и нередко представляемые в виде регулярных правил «сандхи» (например, закон Ноткера в древневерхненемецком или правило употребления сильных и слабых форм в современном английском языке: she в сочетании it is she [it iz Si:] и в сочетании she says [Si sez]); ассимиляции, получающие закономерное выражение во всех соответствующих формах языка и нередко замыкающие свое действие определенными хронологическими рамками, а иногда оказывающиеся специфичными для целых групп или семейств языков. Таково, например, преломление в древнеанглийском,  различные виды умлаутов в древнегерманских  языках, явление сингармонизма финно-угорских и тюркских языков (ср. венгерское ember-nek — «человеку», но mеdār-nеk — «птице», турецкое tash-lar-dar — «в камнях», но el-ler-der — «в руках») и т. д. Несмотря на многообразие подобных процессов ассимиляции, общим для их универсального «закономерного» проявления является то обстоятельство, что все они в своих источниках —следствие механического уподобления одного звука другому, обусловливаемого особенностями деятельности артикуляционного аппарата человека. Другое дело, что часть этих процессов получила «языковое» значение, а часть нет.

В «автономных» фонетических явлениях трудно усмотреть и процессы совершенствования существующего «фонетического качества» языка. Теория удобства применительно к фонетическим процессам, как известно, потерпела полное фиаско. Фактическое развитие фонетических систем конкретных языков разбивало все теоретические выкладки лингвистов. Немецкий язык, например, по второму передвижению согласных развил группу аффрикат, произношение которых, теоретически говоря, отнюдь не представляется более легким и удобным, чем произношение простых согласных, из которых они развились. Наблюдаются случаи, когда фонетический процесс в определенный период развития языка идет по замкнутому кругу, например, в истории английского языка bжcbakbackaж). Сопоставительное рассмотрение также ничего не дает в этом отношении. Одни языки нагромождают согласные (болгарский, польский), другие поражают обилием гласных (финский). Общее<192> направление изменения фонетической системы языка также часто противоречит теоретическим предпосылкам удобства произношения. Так, древневерхненемецкий язык в силу большей насыщенности гласными был, несомненно, более «удобным» и фонетически «совершенным» языком, чем современный немецкий язык.

Очевидно, что «трудность» и «легкость» произношения определяются произносительными привычками, которые меняются. Таким образом, эти понятия, так же как и координированное с ними понятие совершенствования, оказываются, если их рассматривать в одном фонетическом плане, чрезвычайно условными и соотносимыми только с произносительными навыками людей в определенные периоды развития каждого языка в отдельности. Отсюда следует, что говорить о каком-либо совершенствовании применительно к фонетическим процессам, рассматриваемым изолированно, не представляется возможным.

Все сказанное отнюдь не отнимает у фонетических явлений права соответствующим образом характеризовать язык. Уже и перечисленные примеры показывают, что они могут быть свойственны строго определенным языкам, иногда определяя группу родственных языков или даже целое их семейство. Так, например, сингармонизм гласных представлен во многих тюркских языках, обладая в одних наречиях функциональным значением, а в других нет. Точно так же такое явление, как первое передвижение согласных (генетически, правда, не сопоставимое с разбираемыми видами ассимиляций), является наиболее характерной чертой германских языков. Больше того, можно даже установить известные границы фонетических процессов данного языка—они будут определяться фонетическим составом языка. Но характеризовать язык только внешним признаком вне всякой связи со структурой языка не значит определять внутреннюю сущность языка.

Таким образом, в фонетических явлениях, во множестве проявляющихся в процессе функционирования языка, необходимо произвести дифференциацию, в основу которой следует положить связь данного фонетического явления со структурой языка. В истории развития конкретных языков наблюдаются многочисленные случаи, когда развитие языка связывается с фонетическими из<193>менениями. Но вместе с тем оказывается возможным в истории тех же самых языков указать на фонетические изменения, которые никак не объединяются с другими явлениями языка в общем движении его развития. Эти предпосылки дают возможность подойти к решению вопроса о взаимоотношениях между процессами функционирования языка и внутренними закономерностями его развития.

К проблеме законов развития языка самым непосредственным и тесным образом примыкают исследования, направленные в сторону вскрытия связей отдельных явлений языка, возникающих в процессе его функционирования, с системой языка в целом. Ясно с самого начала, что процессы, проходящие в одном языке, должны отличаться от процессов и явлений, проходящих в других языках, поскольку они осуществляются в условиях разных языковых структур. В этом отношении все явления каждого конкретного языка, как уже указывалось выше, оказываются структурно обусловленными, или системными, и именно в том смысле, что они могут появиться в процессе функционирования только данной системы языка. Но их отношение к структуре языка различно, и на вскрытие этих отличий и должно быть направлено лингвистическое исследование. Довольствоваться же только одними внешними фактами и все различия, которыми отличается один язык от другого, априорно относить за счет законов развития данного языка было бы легкомысленно. До тех пор пока не вскрыта внутренняя связь любого из фактов языка с его системой, невозможно говорить о развитии языка, тем более о его закономерностях, как бы это ни представлялось заманчивым и «само собой разумеющимся». Не следует забывать того, что язык — явление очень сложной природы. Язык как средство общения использует систему звуковых сигналов или, иными словами, существует в виде звуковой речи. Тем самым он получает физический и физиологический аспект. Как в грамматических правилах, так и в отдельных лексических единицах находят свое выражение и закрепление элементы познавательной работы человеческого разума, только с помощью языка возможен процесс мышления. Это обстоятельство неразрывным образом  связывает язык с мышлением. Через посредство языка находят свое выражение и психические состояния<194> человека, которые накладывают на систему языка определенный отпечаток и таким образом тоже включают в него некоторые дополнительные элементы. Но и звук, и органы речи, и логические понятия, и психические явления существуют не только как элементы языка. Они используются языком или находят свое отражение в нем, но, кроме того, имеют и самостоятельное бытие. Именно поэтому звук человеческой речи имеет самостоятельные физические и физиологические закономерности. Свои законы развития и функционирования имеет и мышление. Поэтому постоянно существует опасность подмены закономерностей развития и функционирования языка, например, закономерностями развития и функционирования мышления. Необходимо считаться с этой опасностью и во избежание ее рассматривать все факты языка только через призму их связанности в структуру, которая и превращает их в язык.

Хотя каждый факт развития языка связывается с его структурой и обусловливается в формах своего развития наличной структурой, его нельзя связывать с законами развития данного языка до тех пор, пока он не будет рассмотрен во всей системе фактов развития языка, так как при изолированном рассмотрении фактов этого развития невозможно определение регулярности их проявления, что составляет одну из существенных черт закона. Только рассмотрение фактов развития языка во всей их совокупности позволит выделить те процессы, которые определяют основные линии в историческом движении языков. Только такой подход позволит в отдельных фактах развития языка вскрыть законы их развития. Это положение требует более подробного разъяснения, для чего представляется необходимым обратиться к рассмотрению конкретного примера.

Среди значительного числа разнообразных фонетических изменений, возникших в процессе функционирования языка, выделяется один какой-либо конкретный случай, включающийся в систему и ведущий к ее изменению. Такого рода судьба постигла, например, умлаутные  формы ряда падежей односложных согласных основ древнегерманских языков. В своих истоках это обычный процесс ассимиляции, механическое уподобление коренной гласной элементу -i(j), содержащемуся в окончании. В разных германских языках этот процесс отра<195>жался по-разному. В древнеисландском и древненорвежском умлаутные формы в единственном числе имели дательный падеж, а во множественном — именительный и винительный. В остальных случаях наличествовали неумлаутные формы (ср., с одной стороны, fшte, fшtr, а с другой — fotr, fotar, fota, fotum). В древнеанглийском языке приблизительно аналогичная картина: дательный единственного числа и именительный — винительный множественного имеют умлаутные формы (fet, fet), a остальные падежи обоих чисел неумлаутные (fot, fotes, fota, fotum). В древневерхненемецком соответствующее слово fuoZ принадлежавшее ранее к остаткам существительных с основой на -u, не сохранило своих старых форм склонения. Оно перешло в склонение существительных с основами на -i, которое, за исключением остаточных форм инструментального падежа (gestiu), имеет уже унифицированные формы: с одной гласной для единственного числа (gast, gastes, gaste) и с другой гласной для множественного числа (gesti, gestio, gestim, gesti). Тем самым уже в древний период намечаются процессы, как бы подготовляющие использование результатов действия i-умлаута для грамматической фиксации категории числа именно в том смысле, что наличие умлаута определяет форму слова как форму множественного числа, а отсутствие его указывает на единственное число.

Замечательно, что в самом начале среднеанглийского периода сложились условия, совершенно тождественные условиям немецкого языка, так как в результате действия аналогии все падежи единственного числа выровнялись по неумлаутной форме. Если при этом учесть проходящее в эту эпоху стремительное движение в сторону полной редукции падежных окончаний, то теоретически следует признать в английском языке наличие всех условий, чтобы противопоставление умлаутных и неумлаутных форм типа fot/fet использовать в качестве средства различения единственного и множественного числа существительных. Но в английском языке данный процесс запоздал. К этому времени в английском языке возникли уже другие формы развития, поэтому образование множественного числа посредством модификации коренной гласной замкнулось в английском языке в пределах нескольких остаточных форм, которые с точки зрения современного языка воспринимаются почти как суппле<196> тивные. В других германских языках дело обстояло по-другому. В скандинавских языках, например в современном датском, это довольно значительная группа существительных (в частности, существительных, образующих множественное число с помощью суффикса - (е)r). Но наибольшее развитие это явление получило в немецком языке. Здесь оно нашло прочные точки опоры в структуре языка. Для немецкого языка это уже давно не механическое приспособление артикуляций, а одно из грамматических средств. Собственно, сам умлаут как реально проявляющееся ассимиляционное явление давно исчез из немецкого языка, так же как и вызывавший его элемент i. Сохранилось только чередование гласных, связанное с этим явлением. И именно потому, что это чередование оказалось связанным закономерными связями с другими элементами системы и тем самым включено в нее в качестве продуктивного способа формообразования, оно было пронесено через последующие эпохи существования немецкого языка, сохранив и тип чередования; оно использовалось также в тех случаях, когда никакого исторического умлаута в действительности не было. Так, уже в средневерхненемецком наличествуют существительные, имеющие умлаутные формы образования множественного числа, хотя они никогда не имели в окончаниях элемента i: дste, fьhse, nдgel (древневерхненемецкие asta, fuhsa, nagala). В данном случае уже правомерно говорить о грамматике в такой же мере, как и о фонетике.

Сравнивая грамматикализацию явления i-умлаута в германских языках, в частности в немецком и английском, мы обнаруживаем в протекании этого процесса существенную разницу, хотя в начальных своих этапах он имеет много общего в обоих языках. Он зародился в общих структурных условиях, дал тождественные типы чередования гласных, и даже сама его грамматикализация протекала по параллельным линиям. Но в английском языке это не более как одно из не получивших широкого развития явлений, один из «незавершенных замыслов языка», оставивший след в очень ограниченном кругу элементов системы английского языка. Это, несомненно, факт эволюции языка, так как, возникнув в процессе функционирования, он вошел в систему английского языка и тем самым произвел некоторые измене<197>ния в его структуре. Но сам по себе он не закон развития английского языка, во всяком случае для значительной части известного нам периода его истории. Для того чтобы стать законом, этому явлению не хватает регулярности. Говорить о лингвистическом законе можно тогда, когда налицо не один из многих предлагаемых на выбор наличной структурой путей развития языка, а коренящаяся в самой основе структуры, вошедшая в ее плоть и кровь специфическая для языка черта, которая устанавливает формы его развития. Основные линии развития английского языка пролегли в другом направлении, оставаясь, однако, в пределах наличных структурных возможностей, которые во всех древних германских языках имеют много сходных черт. Английский язык, которому оказался чужд тип формообразования посредством чередования коренной гласной, отодвинул этот тип в сторону, ограничив его сферой периферийных явлений.

Иное дело немецкий язык. Здесь это явление не частный эпизод в богатой событиями жизни языка. Здесь это многообразное использование регулярного явления, обязанного своим возникновением структурным условиям, составляющим в данном случае уже основу качественной характеристики языка. В немецком языке это явление находит чрезвычайно широкое применение как в словообразовании, так и в словоизменении. Оно используется при образовании уменьшительных на -el,  -lein или -chen: KnochKnцchel, HausHдuslein, BlattBlдttchen; имен действующих лиц (nomina- agentis) на -er: GartenGдrtner, jagenJдger, KufeKьfer; имен существительных одушевленных женского рода на -in: FuchsFьchsin, HundHьndin; абстрактных существительных, образованных от прилагательных: langLдnge,kaltKдlte; каузативов от сильных глаголов: trinkentrдnken, saugensдugen; абстрактных имен существительных на -nis: BundBьndnis, GrabGrдbnis, Kummer —  Kьmmernis; при образовании форм множественного числа у ряда существительных мужского рода: VaterVдter, TastTдste; женского рода: StadtStдdte, MachtMдchte; среднего рода: HausHдuser; при образовании форм прошедшего времени конъюнктива: kamkдme, dachtedдchte; степеней сравнения прилагательных: lang — lдngerlдngest, hochhцherhцchst и т. д. Словом, в немецком языке наличествует<198> чрезвычайно разветвленная система формообразования, построенная на чередовании гласных именно этого характера. Здесь чередование гласных по i-умлауту, систематизируясь и оформляясь как определенная модель словоизменения и словообразования, даже выходит за свои пределы и в своем общем типе формообразования смыкается с преломлением и аблаутом. Разные линии развития в немецком языке, взаимно поддерживая друг друга в своем формировании, сливаются в общий по своему характеру тип формообразования, включающий разновременно возникшие элементы. Этот тип формообразования, основанный на чередовании гласных, возникший в процессе функционирования языка первоначально в виде механического явления ассимиляции, получивший в дальнейшем «языковое» значение и включившийся в систему языка, является одним из самых характерных законов развития немецкого языка. Этот тип был определен фонетической структурой языка, он объединился с другими однородными явлениями и стал одним из существенных компонентов его качества, на что указывает регулярность его проявления в различных областях языка. Он действовал, сохраняя свою активную силу на протяжении значительного периода истории данного языка. Войдя в структуру языка, он служил целям развертывания его наличного качества.

Характерным для данного типа оказывается также то, что оно является той основой, на которой располагаются многочисленные и часто различные по своему происхождению и значению языковые факты. Это как бы стержневая линия развития языка. С ней увязываются разнородные и разновременно возникшие в истории языка факты, объединяемые данным типом формообразования.

В настоящем обзоре был прослежен путь развития только одного явления — от его зарождения до включения в основу качественной характеристики языка, что дало возможность установить явления и процессы разных порядков, каждый из которых, однако, обладает своим различительным признаком. Все они структурно обусловлены или системны в том смысле, что проявляются в процессе функционрования данной системы языка, но вместе с тем их отношение к структуре языка различно. Одни из них проходят как бы по поверхнсти структуры, хотя они и порождены ею, другие входят в<199> язык как эпизодические факты его эволюции; они не находят в его системе регулярного выражения, хотя и обусловлены, в силу общей причиности явлений, структурными особенностями языка. Третьи определяют основные формы развития языка и регулярностью своего обнаружения указывают на то, что они связаны с внутренним ядром языка, с главными компонентами его структурной основы, создающими известное постоянство условий для обеспечения указанной регулярности их проявления в историческом пути развития языка. Это и есть законы развития языка, так как они целиком зависят от его структуры. Они не являются вечными для языка, но исчезают вместе с теми структурными особенностями, которые породили их.

Все эти категории явлений и процессов все время взаимодействуют друг с другом. В силу постоянного движения языка вперед явления одного порядка могут переходить в явления другого, более высокого, порядка, что предполагает существование переходных типов. Кроме того, наше знание фактов истории языка не всегда достаточно для того, чтобы с уверенностью уловить и определить наличие признака, позволяющего отнести данный факт к той или иной категории названных явлений. Это обстоятельство, конечно, не может не усложнить проблемы взаимоотношения процессов функционирования языка и закономерностей его развития. <200>


IV. ЯЗЫК И ИСТОРИЯ

С того времени, когда язык был осознан как исторически изменяющееся явление, многократно подчеркивалась его связь с историей народа и необходимость его изучения для целей истории и неразрывно с ней. Уже один из самых первых зачинателей сравнительно-исторического языкознания — Расмус Раск писал: «Религиозные верования, обычаи и традиции народов, их гражданские институты в древнее время — все то, что мы знаем о них, — в лучшем случае могут дать нам лишь намек на родственные отношения и происхождение этих народов. Вид, в каком они впервые являются перед нами, может послужить для некоторых выводов об их предшествующем состоянии или о тех путях, какими они достигли настоящего. Но ни одно средство познания происхождения народов и их родственных связей в седой древности, когда история покидает нас, не является столь важным, как язык»1. С еще большей определенностью исторический аспект языка подчеркивал Я. Гримм: «Из всех человеческих изобретений, — отмечал он, — которые люди тщательно охраняли и по традиции передавали друг другу, которые они создали в согласии с заложенной в них природой, язык, как ка<201>жется, является величайшим, благороднейшим и неотъемлемейшим достоянием. Возникнув непосредственно из человеческого мышления, приноравливаясь к нему, идя с ним в ногу, язык стал общим достоянием и наследием всех людей, без которого они не могут обойтись, как не могут обойтись без воздуха, и на которое все они имеют равное право...»2.

Свой взгляд на тесную связь языка и истории Я. Гримм выразил с предельной ясностью: «Наш язык — это также наша история»3.

В последующем своем развитии наука о языке постоянно обращалась к этому методологическому по своей сущности положению, но видоизменяла его в соответствии с общелингвистическими концепциями того или иного направления. Так, А. Шлейхер ставил его в связь со своей теорией двух периодов в жизни языка (развития и распада), младограмматики историческое изучение языка выдвинули на передний план, но, истолковывая его как индивидуально-психологическое явление, оторвали от общества. Напротив того, именно общественную сущность языка всячески подчеркивало социологическое направление в языкознании.  Представитель данного направления Ж. Вандриес писал в этой связи:

«Язык не существует вне тех, кто думает и говорит на нем. Он коренится в глубинах индивидуального сознания: оттуда он берет свою силу, чтобы воплотиться в звуках человеческой речи. Но индивидуальное сознание — только один из элементов коллективного сознания, диктующего свои законы индивидууму. Развитие языков, следовательно, есть только один из видов развития общества»4. Отсюда делается общий вывод и о методах изучения языка: «Только изучая социальную роль языка, можно составить себе представление о том, что такое язык»5.

Вульгаризаторским подходом к социальной сущности языка (имеющим своим истоком, несомненно, некоторые положения социологической школы) отличались теории акад. Н. Я. Марра, стремившегося установить прямой<202> параллелизм между категориями языка и формами производства, базисов и надстроек6.

Между тем, как пишет Э. Бенвенист, «когда пытаются сопоставлять язык и общество систематически, возникает очевидное несоответствие»7. «Поэтому, — как бы подхватывает мысль Э. Бенвениста М. Коэн, — правильно утверждать, что как только пытаются установить прямые соответствия между лингвистической и социальной структурой, приходят к отрицательным выводам»8.

Советские языковеды также исходят из того положения, что язык и история народа тесно связаны друг с другом.

В этом отношении они продолжают научную традицию, которая была заложена при осознании языка как меняющегося во времени явления и которая прошла через все последующее развитие науки о языке9, обогатившись пониманием социальной роли языка. Это последнее потребовало того, чтобы исторический подход к изучению языка перестал замыкаться собственно языковыми рамками и был поставлен в связь с историей общества. Иными словами, речь ныне идет не просто об истории языка, а об истории языка как общественного явления.

Таким образом, положение о связи языка и общества остается незыблемой основой для научного изучения языка. Но это положение не следует толковать слишком узко и односторонне. Во-первых, изучение языка не может быть ограничено только историческим аспектом. Во-вторых, изучая язык и историю народа в тесной связи друг с другом, нельзя забывать о специфике закономерностей развития, свойственных, с одной стороны, языку,<203> а с другой стороны, носителю этого языка — народу. Таким образом, в лингвистике проблему связи языка с историей следует рассматривать с точки зрения того, каким образом структура языка реагирует на факты общей истории (какое преломление в структуре языка получают эти факты). И, в-третьих, вопрос о связи истории языка с историей народа нельзя ограничивать только одним направлением и прослеживать только влияние истории общества на развитие языка. Несомненно, что к этой проблеме самое непосредственное отношение имеют также и различные виды контактов языков (которые обусловливаются историческими и территориальными факторами), процессы и формы скрещения языков, взаимоотношения языка и культуры, проницаемость различных сфер языков, отношение языка к социальной структуре общества и т. д.

Ниже проблема связи языка и истории и будет рассмотрена в этом широком плане — по отдельным самым существенным аспектам. Наиболее целесообразным представляется начать с различных видов контактов языков.

1. Контакты языков

«Соприкосновение языков, — пишет Ж. Вандриес, — является исторической необходимостью, и соприкосновение это неизбежно влечет за собой их взаимопроникновение»10. Какие бы формы ни принимало соприкосновение языков (их контакты), на результаты их «общения» оказывают влияние не только сами формы контактов и структура языков, но и факты неязыкового характера: экономические, политические, военные условия соприкосновения языков, культурный престиж вступивших в контакт языков, многочисленность говорящих на них народов и т. д. Разумеется, нет никакой возможности предусмотреть все многообразие этих внеязыковых факторов и расклассифицировать их по каким-либо общим категориям. Здесь оказывается возможным сделать только один общий вывод: изучение контактов конкретных языков необходимо всегда проводить с обязательным учетом исторических (в самом широком смысле<204> этого слова) условий, в которых возникают эти контакты.

В науке о языке в настоящее время принято выделять следующие типы контактов языков (или результатов контактов):

адстрат — сосуществование и соприкосновение языков (обычно в пограничных районах) с их взаимовлиянием;

суперстрат — этим термином определяют язык, наслаивающийся на язык коренного населения и растворяющийся с течением времени в этом последнем;

субстрат — под этим термином понимают язык-подоснову, который растворяется в наслоившемся на нем языке. Иными словами, явление, обратное суперстрату.

Все эти формы контактов могут привести к скрещению языков. О каких бы типах контактов ни шла речь, очевидно, что в действительности соприкасаются (т. е. вступают в контакт) не сами языки, как таковые. Контакты языков осуществляются через людей, говорящих на данных языках. Это обстоятельство и дает основание для разграничения контактов языков и их результатов. Человеческое общество и психика человека являются той средой, где осуществляются контакты языков, но результаты этих контактов находят свое отражение в структурах языков. У. Вайнрайх, посвятивший контакту языков специальную монографию, следующим образом осуществляет это разграничение: «...два или больше языков находятся в контакте, если они попеременно используются одним и тем же лицом. Местом осуществления контакта является, таким образом, человек, говорящий на языках. Процесс попеременного использования языков называется билингвизмом, а человек, использующий их, — билингвом. Явления отклонения от нормы языков (используемых билингвом), которые возникают в результате его знакомства с более чем одним языком, т. е. в результате контакта языков, называются взаимопроникновением языков»11. Это определение и разграничение нуждается, однако, в одной существенной поправке. До тех пор пока такие контакты языков происходят в<205> индивидуальной сфере, т. е. до тех пор пока возникающие в результате этих контактов явления ограничиваются индивидуальными языковыми навыками, они не являются еще фактами языка как такового. Такие частные случаи представляют психологический, а не лингвистический интерес. Поскольку язык обслуживает все общество в целом, постольку указанные контакты языков и порождаемые ими явления становятся собственно языковыми только тогда, когда они приобретают закономерный и нормативный характер, т. е. когда они распространяются на все общество в целом или во всяком случае на значительные его части. Но для того чтобы частные случаи контактов языков переросли в общественные, необходимы соответствующие исторические условия. Это обстоятельство еще раз указывает на историческую подоснову всех типов контактов языков.

Термин  адстрат  введен одним из основателей неолингвистического направления — М. Бартоли12, но то явление, которое покрывается ныне этим термином, давно привлекало к себе внимание лингвистов. Особое значение оно получило после выхода в 80-е годы прошлого столетия работы И. Шмидта, посвященной взаимоотношениям индоевропейских языков13. Выдвинутая в этой работе «теория волн» была направлена против схематичности и прямолинейности теории «родословного дерева» А. Шлейхера, представлявшего развитие индоевропейских языков в виде распадения общей основы на ряд групп, или ветвей, с дальнейшей дифференциацией их на отдельные языки. «В соответствии с концепцией Шлейхера, — пишет в этой связи Дж. Бонфанте, — языки (например, индоевропейские языки), «вырастают» из общей праосновы, т. е. из индоевропейского языка наподобие ветвей из ствола дерева. Как только они отрастают. от общего ствола, они полностью изолируются друг от друга и навсегда теряют взаимный контакт. Каждый из них живет и умирает в одиночку, в абсолютной пустоте, без всякой связи с земной реальностью. Говорили ли<206> на славянских языках в России, Индии или Испании, находятся ли они к западу, востоку или к северу от балтийских, германских или иранских языков, — все подобные обстоятельства совершенно не интересуют Шлейхера и его рабских последователей — младограмматиков. Для них имеет значение только тот факт, что славянские языки «произошли» из индоевропейского посредством установленных, священных, абсолютных фонетических законов. Как хорошо известно, новая теория, которая, напротив того, кладет географическое местоположение языков в основу их классификации, была выдвинута Иоганном Шмидтом и позднее развита, видоизменена и улучшена Жильероном и неолингвистами»14.

Изучая отношения балтийско-славянской группы языков с германскими и индоиранскими, греческого с латинским и индоиранскими языками, И. Шмидт обнаружил, что географическое положение этих языков, сам факт «соседства» и соприкосновения одной группы языков с другой, оказывает прямое влияние на наличие у них общих элементов в лексике и грамматике. Соседние языки обнаруживают свойственные только им черты, и таким образом один язык как бы смыкается с другим, постепенно, без резких границ переходит в другой. В соответствии с этим И. Шмидт по-иному представляет и родственные отношения индоевропейских языков: считая, что «родословное дерево» Шлейхера есть абстрактная фикция, он вводит в обращение образ волны, которая распространяется концентрическими кругами от центра. Подобным же образом происходит и распространение языковых явлений, наиболее определенных и ясных в «центре» языкового круга и постепенно затухающих на «крайней периферии», где они сливаются с периферийными волнами соседнего языкового круга.

Возникновение лингвистической географии позволило проверить наблюдения и выводы И. Шмидта с помощью изоглосс, т. е. линий географического распространения отдельных языковых явлений — фонетических, лексических, грамматических. Метод изоглосс, позволяющий наглядно проследить взаимопроникновение языков в месте их контактов (явление адстрата) и последующее их<207> проникновение в глубь территориального распространения соседних языков, получает дальнейшее теоретическое и даже методологическое осмысление в неолингвистике, которая в силу всяческого подчеркивания значения географического фактора иногда именуется также пространственной или ареальной лингвистикой. Бартоли разработал «нормы ареалов», которые составляют основу неолингвистического метода изучения языков. Близко примыкающий к концепции неолингвистики итальянский языковед В. Пизани (сам он себя, впрочем, считает последователем И. Шмидта и П. Кречмера) следующим образом излагает сущность нового метода: «Согласно Бартоли, всякое новообразование возникает в языке в результате контаминации (скрещивания) двух ранее раздельно существовавших языковых фактов, и, следовательно, каждое языковое изменение коренится, вообще говоря, в языковом смешении; новообразование может распространяться за счет ранее существовавших в языке фактов, когда оно обладает достаточным «престижем» у говорящих. Для того чтобы разрешить вопрос, где и в силу каких причин возникло новообразование, необходимо прежде всего охарактеризовать «новое» в сопоставлении с тем, что существовало вместо него. Из этого следует, что, когда мы рассматриваем два языковых факта, из которых один сменил другой на данной территории, вопрос заключается в том, какой из двух фактов старше. С этой целью Бартоли, выбрав несколько сот пар слов из романских языков, формулирует свои нормы ареалов, служащие признаком хронологического соотношения этих двух родственных языковых фактов (например, equuscaballus и т. п.). Бартоли не выдвигал этого признака в качестве абсолютного критерия; он постоянно подчеркивал это, хотя на практике он сам часто приписывал своим нормам большую доказательную силу, чем им могло принадлежать по праву. Обычно бывает так, что языковые факты, распространенные на большем ареале, старше фактов, распространенных на меньшем ареале; что факты, распространенные на боковых (латеральных, маргинальных) ареалах, старше фактов, распространенных на  центральном ареале. Все эти нормы перекрываются нормой «изолированного» ареала, который, будучи наименее подвержен воздействиям со стороны других языков или<208> диалектов, обычно в наименьшей степени захватывается и новообразованиями»15.

Введение локального фактора в исследование отношений индоевропейских языков в древнейшие периоды их развития (что действительно приближает их к более реальным условиям существования), как и использование «норм ареалов» для установления относительной хронологии языковых новообразований (если только не придавать им абсолютного характера и не рассматривать как решающий критерий), имеет, разумеется, положительное значение для уточнения методики лингвистического исследования. Но истолкование адстратных явлений, свойственное неолингвистике, сопровождалось крайностями, которые не могут вызвать одобрительного к себе отношения. Опора на изоглоссы как на основной критерий при лингвистических исследованиях привела к своеобразному атомизму, в котором неолингвисты так яростно обвиняли младограмматиков. Разложение языка на изоглоссы приводит к разрушению его структуры и к пренебрежению теми закономерностями развития языка, которые обусловливаются структурной его организацией. Этот изоглоссный атомизм привел к весьма спорным выводам относительно многих основных вопросов языкознания. Поскольку структурные особенности языков перестали учитываться, постольку стерлись и границы между языками. Этому способствует и то, что отдельные изоглоссы иногда переходят границу не только соседнего родственного языка, но даже и не родственного. Отсюда был сделан вывод о том, что все языки носят смешанный характер и собственно процессы смешения являются причиной языковых изменений. Если влияние одного языка на другой при такой форме контакта оказывалось достаточно сильным, то языкам даже приписывалась способность изменять свою «вассальную зависимость» и, накопив определенное количество новых признаков, переходить из одного семейства в другое. В соответствии с такой трактовкой возникло и новое разграничение между  родством  языков, т. е. их общим происхождением от одного языка-предка, и  сродством  языков (Affinitдt), под которым разумеются<209> общие черты, возникшие в результате сближения языков.

На понятии сродства языков строится теория возникновения языковых объединений в результате взаимовлияния длительно сосуществующих языков и постепенного их схождения. Таким построенным на сродстве языковым объединениям было присвоено название языковых союзов (Sprachbund). Одним из первых этому вопросу посвятил работу Н. С. Трубецкой16. Выделив в структуре индоевропейских языков шесть основных фонетических, морфонологических и морфологических черт, он стремится установить наличие или отсутствие их также и в неиндоевропейских языках, имея в виду возможность выхода отдельных «структурных» изоглосс за пределы одного языкового семейства. Н. С. Трубецкой устанавливает, что выделенные им основные черты индоевропейских языков по отдельности встречаются и в неиндоевропейских языках, но все шесть — только в индоевропейских. Однако такое положение, по его мнению, не является стабильным и, приобретя все шесть выделенных структурных признаков, неиндоевропейский язык может стать индоевропейским. По тому составу структурных признаков, который Н. С. Трубецкой обнаруживает в неиндоевропейских языках, он заключает, что область образования индоевропейских языков должна была располагаться между областями образования, с одной стороны, финноугорских языков, а с другой — семитских. Именно так располагаются, по его мнению, постепенные переходы одного семейства языков в другое, подобные тем волнообразным переходам, которые И. Шмидт обнаружил в отношениях внутри индоевропейских языков.

Теорию языковых союзов взяли себе на вооружение неолингвисты, так как она полностью соответствует их общей концепции. «Так же как нет реальных границ или барьеров между языками одной группы (например,<210> французским, провансальским, итальянским и т.д.), — пишет представитель крайнего крыла неолингвистов Дж. Бонфанте,—так нет их и между языками одного семейства (например, французским и немецким или между немецким и чешским) или даже между языками различных семейств (например, русским и финским). В этом случае неолингвисты в их борьбе против младограмматической концепции монолитности языков предвосхитили один из наиболее важных принципов пражской школы — принцип языковых союзов... Совершенно очевидно, что если чешский единственный среди других славянских языков имеет ударение на корне, то это в силу германского влияния, а немецкое ein Hund, der Hund, ich habe gesehen, man sagt — нельзя отделить от французских un chien, le chien, jai vu, on dit вне зависимости от того, где подобные образования (отсутствующие в латинском и «прагерманском») впервые возникли»17. Все подобные соображения, однако, остаются чисто теоретическими предположениями и не получили еще сколько-нибудь обоснованного подтверждения соответствующими исследованиями. Едва ли, впрочем, гипотеза Н. С. Трубецкого вообще когда-либо сможет найти свое подтверждение в том грандиозном масштабе, в каком он набросал ее в своей работе. Однако можно допустить, что длительное сосуществование и взаимодействие языков может привести к развитию у них некоторых общих черт, без того, однако, чтобы они при этом изменяли своей «вассальной зависимости». В качестве примера подобных языковых союзов можно привести языки Балканского полуострова (см. подробнее ниже). Вместе с тем надо иметь в виду, что язык, говоря словами Сепира, «наиболее самодовлеющий, наиболее устойчивый и способный к сопротивлению из всех социальных феноменов. Легче уничтожить его, нежели подвергнуть разложению его индивидуальную форму»18. Поэтому если и сохранять термин языкового союза, то предпочтительно разуметь при этом не благоприобретенное «семейное» родство, а ту совокупность общих черт, которые развиваются у длительно сосуществующих языков, не внося хаос в их генетические связи и отношения.<211>

Термин  суперстрат  был впервые употреблен В. Вартбургом на конгрессе романистов в Риме в 1932 г. Он следующим образом обосновывал необходимость нового термина: «Он образует необходимое добавление к термину «субстрат». О суперстрате мы будем говорить тогда, когда позднее проникающий в страну народ (в большинстве случаев завоеватель и, следовательно, в военном отношении более сильный) постепенно принимает язык ранее бытовавшего в данной стране народа (чаще всего обладающего культурным превосходством), придавая одновременно этому языку определенные новые тенденции»19. В качестве примера суперстратных явлений Вартбург приводит влияние языка франков (в эпоху, следующую за падением Римской империи) на латынь. По его мнению, именно германоязычные франки «придали латыни севернее Луары те существенные черты, которые способствовали возникновению французского языка»20. В этой области «два языковых ритма, две артикуляционные системы» употреблялись одновременно в течение нескольких столетий, пока германский язык не начал постепенно исчезать, уже придав, однако, латинскому ту форму, которая известна нам по французскому языку.

В качестве другого примера суперстрата можно привести норманнов (романизировавшихся на территории Франции, где им по лену были предоставлены земли), завоевавших в 1066 г. Англию и затем постепенно отказавшихся от своего языка в пользу языка коренного населения — английского. Фактически норманны даже дважды проделывали этот процесс: первый раз на территории Франции, где они приняли французский язык, отказавшись от родного скандинавского, и второй раз уже на территории Англии.

Понятие суперстрата пока не получило в языкознании широкого применения, возможно, вследствие того, что оно имеет много общего с субстратом. Быть может, дальнейшее изучение суперстратных явлений приведет<212> и к выявлению в них значительных своеобразных черт. На данном же этапе их изучения можно отметить одну особенность: при суперстратных явлениях всегда известны оба участника разыгрывающейся борьбы языков — и язык-победитель и побежденный язык. Иное дело субстрат, который часто остается неизвестной величиной и нередко только предполагается.

Возникновение понятия субстрата обычно связывают с именем выдающегося итальянского лингвиста прошлого века — Асколи. Но еще в 1821 г. В. Гумбольдт писал: «Смешение различных диалектов является одним из самых важных факторов в процессе образования (генезиса) языков. Иногда возникающий язык получает новые элементы большей или меньшей важности от других языков, которые слились с ним, иногда высокоразвитый язык портится и деградирует, беря очень немногое из чужого материала, но прерывая нормальное движение своего развития при употреблении своих более совершенных форм согласно чужеземным образцам и, таким образом, портя свои формы»21. Одновременно с Гумбольдтом этого вопроса касался также Я. Бредсдорф22.

Но как методический прием для объяснения возникновения конкретных языковых явлений понятие субстрата впервые все же применил Асколи. Он указывал, что коренные языки Индии оказали несомненное влияние на развитие индийских языков, появившихся на этой территории позднее. Подобными же «подпочвенными» языковыми влияниями он объяснял и возникновение романских языков. «Я думаю, — писал он, — что было бы полезно в процессе развития романских языков сделать наибольший упор на этнические моменты. Я, в частности, имею в виду те преобразования латинского, которые следует возводить к влиянию кельтского на романский язык»23. В соответствии с подобной установкой Асколи объяснял переход латинского и в ь (durus>dur) кельтским влиянием, а возникновение испанского h из латин<213>ского f (ferrum>hierro) приписывал воздействию иберийского.

В дальнейшем теория субстрата нередко использовалась в качестве универсального средства для объяснения всех тех новообразований и отклонений от «правильного» развития языка, которые не удавалось объяснить иным образом. Г. Хирт объяснял, например, неиндоевропейским субстратом диалектальное дробление индоевропейского  языка:  «Большие диалектальные группы индоевропейского языка находят свое объяснение главным образом в переносе языка индоевропейских завоевателей на чужеязычное завоеванное население и во влиянии языка этого последнего на детей»24. «Неиндоевропейские» черты германских языков Карстен стремился объяснить финским субстратом, А. Мейе — неизвестным неиндоевропейским субстратом, Файст — иллирийским, Дечев и Гюнтерт — этрусским, а Браун, идя вслед за Марром, — яфетическим (кавказским) субстратом. Неиндоевропейский субстрат устанавливает в древнеирландском  Циммер. Покорный же отождествляет его с языками берберийской структуры. По мнению В. Брёндаля, субстрат даже может сообщить языку постоянную инерцию, которая проявляется на всех последующих стадиях развития языка. Так, якобы кельтский субстрат способствовал превращению латинского языка в старофранцузский, старофранцузского во французский классического периода, а этого последнего — в современный французский25.

Под понятие субстрата ныне подводится не только воздействие языка иного семейства, но также и результат влияния исчезнувших языков того же самого семейства. Следы кельтского субстрата многократно устанавливались во французском и германских языках (Г. Хирт). Воздействием минойского субстрата объясняет некоторые особенности греческого языка болгарский языковед В. Георгиев26.

Как показывает даже этот краткий обзор, понятие субстрата уже в силу своего широкого и, по-видимому,<214> не всегда достаточно оправданного использования нуждается в освобождении от всех тех качеств, которые не могут быть ему свойственны, а также в известном ограничении и уточнении. Причем, все, что в этой связи может быть сказано в отношении субстрата, в большей или меньшей степени применимо и к суперстрату, так как многое и в условиях протекания и в конечных своих результатах является у них общим.

В этой связи прежде всего следует отметить, что не всегда ясна граница между заимствованием и субстратом (или суперстратом), особенно когда речь идет о лексических элементах. Например, в современном английском языке по меньшей мере свыше 50% романской лексики, но следует ли это явление рассматривать как простое заимствование или оно уже перерастает рамки такого заимствования? Стремясь провести здесь разграничение. В. А. Абаев в докладе, сделанном на сессии Института языкознания АН СССР, специально посвященной проблеме субстрата27, пишет: «...субстрат и заимствование представляют проникновение элементов одной системы в другую. Но при субстрате это проникновение несравненно глубже, интимнее, значительнее. Оно может пронизать все структурные стороны языка, тогда как заимствование, как правило, распространяется только на некоторые разряды лексики. Интимность и глубина сближают субстратные связи со связями, основанными на родстве. И субстрат, и родство предполагают этногенетические связи. В отличие от них заимствование ни в коей мере не связано с этногенезом.

Когда мы пытаемся уяснить, в чем причина своеобразия языковых последствий субстрата, уяснить, почему эти последствия оказываются интимнее и глубже, чем при заимствовании, даже самом интенсивном, мы приходим к проблеме двуязычия. Субстрат связан с переходом с одного языка на другой — процессом... сложным и трудным. Этот процесс предполагает, как переходный этап, более или менее продолжительный период двуязычия. А длительное двуязычие создает предпосылки для далеко идущего смешения и взаимопроникновения двух<215> языковых систем. Лингвистическую специфику субстрата можно объяснить только на почве двуязычия»28.

Явление двуязычия, создающее условия для влияния не только субстрата, но и суперстрата и адстрата, нередкое, и его существование отнюдь не ограничивается далекими эпохами. Оно есть следствие различных форм контактов и общения народов и, бытуя в нетождественных социальных обстоятельствах, имеет в наши дни такое же широкое распространение, как и в минувшие эпохи. Двуязычной является значительная часть населения Бельгии, говорящего и на французском и на фламандском языках, двуязычно население Эльзаса, попеременно входившего в состав Франции и Германии и поэтому вынужденного ориентироваться на два государственных языка; как правило, двуязычны обитатели Швейцарии, в разных комбинациях владеющие так называемым швейцарско-немецким, собственно немецким, французским, ретороманским и итальянским; подавляющее большинство бретонцев, живущих во Франции компактными поселениями, наряду с французским сохранили для «внутреннего» употребления также и родной бретонский язык. В Советском Союзе также широко развито двуязычие, где оно тоже носит многообразные формы: кроме многочисленных случаев владения русским языком наряду с родным грузинским, армянским, украинским, латышским и т. д. можно встретить случаи двуязычия, подобного тому, какое, например, имеет место в Бухаре, где все население говорит на узбекском и таджикском языках (а значительная часть населения прибавляет к этому еще и русский)29.<216>

Процесс влияния одного языка на другой в условиях двуязычия стремится детально проследить в своей работе Б. Террачини30. «Он исходит из новообразований, — рассказывает об этой работе в своем обозрении В. Пизани  — которые возникают тогда, когда говорящий индивид, употребляя в процессе речи для выражения того или иного содержания известные ему элементы, пользуется не теми из них, какие являются употребительными для окружающей его среды, а иными, необщеупотребительными; в дальнейшем эти неупотребительные элементы речи распространяются в данной языковой среде; таким образом происходит слияние и смешение двух различных языковых традиций или же двух течений внутри одной и той же традиции. Сюда же относится и тот случай субстрата, когда побежденный язык ставится в такие же отношения к языку-победителю, в каких находится говор, растворяющийся в общенародном языке. В этом случае мы имеем дело с результатом максимального смешения, которое может возникнуть из соприкосновения двух языков; говорящий переходит здесь от одного языка к другому так же, как переходит от низшей формы к высшей в пределах одной и той же языковой традиции. Там, где мы можем проследить, как происходит наслоение одного языка на другой, мы видим, что один язык вливается в другой подобно иссякающему потоку. Мы имеем дело тогда не с отдельными случайными явлениями, а с общим воздействием одного языка на другой язык, которое бывает то ясно различимым, то скрытым и которое вдруг исчезает, смотря по тому, насколько отдельные серии грамматических фактов совпадают с сериями фактов, которыми они вытесняются»31.

Сам механизм взаимодействия двух языков в условиях массового двуязычия приводит к тому, что влияние одного языка на другой приобретает закономерный характер. «Проникновение элементов субстратного языка в усваиваемый новый язык, — пишет в этой связи<217> Абаев, — неизбежно в особенности потому, что при двуязычии владение этим новым, вторым языком не бывает абсолютно полным и совершенным. В силу такого неполного знания говорящая среда допускает ряд неточностей, ошибок в произношении, формоупотреблении, словоупотреблении, синтаксисе. Эти ошибки носят не случайный, а закономерный характер, потому что они вытекают из особенностей родной речи говорящих. Стало быть, с этой точки зрения, языковой субстрат выявляется как совокупность закономерных ошибок, которые делают носители побежденного языка, переходящие на новый язык»32.

Как указывалось уже в самом  начале настоящего раздела, массовое двуязычие, создающее условия для воздействия в масштабе всего языка (а не как некоторое количество частных случаев) и тем самым придающее ему закономерный характер, может быть обусловлено только этногенетическими процессами. Характер этих процессов, политические, экономические, культурные, религиозные условия, в которых осуществляется двуязычие, оказывают самое непосредственное влияние на результаты контактов языков. Тем самым мы в данном случае имеем дело с одним из аспектов тесного взаимодействия истории языка и истории народа. Чисто лингвистическое рассмотрение различных типов контактов языков не сможет в полной мере раскрыть и объяснить те конкретные следствия контактов языков, которые чрезвычайно варьируются от языка к языку, — для этого их в обязательном порядке надо включить в данный культурно-исторический контекст. Но, с другой стороны, нельзя все сводить к этому культурно-историческому фактору и оставлять вне учета структурные особенности языков, которые неизбежно проявляют себя во всех случаях взаимодействия языков. В этом случае мы уже имеем дело с новым аспектом большой проблемы связи языка и истории народа, рассмотрению которого посвящен следующий раздел.

2. Смешение и скрещивание языков

Вопрос о смешении языков (в зарубежной лингвистике этот термин обычно не имеет смысловых различий от<218> другого — скрещивание) выступил на передний план с начала настоящего века, хотя к нему эпизодически обращались и языковеды прошлого века, начиная от В. Гумбольдта и Я. Гримма. Большое значение придавал ему И. А. Бодуэн де Куртене33. В концепции Г. Шухардта и примыкающих к нему языковедов, в теоретических построениях неолингвистов смешение языков принимает форму методологического принципа, так как оно оказывается движущей силой всех языковых изменений, стимулом, формирующим языки. Из этих предпосылок исходит и заключение о смешанном характере всех языков.

Посвятивший этой проблеме большое количество работ Г. Шухардт писал: «Среди всех тех проблем, которыми занимается в настоящее время языкознание, нет, пожалуй, ни одной столь важной, как проблема языкового смешения»34. И с точки зрения Г. Шухардта такая оценка этой проблемы понятна, так как он считал, что «возможность языкового смешения не знает никаких ограничений; она может привести как к максимальному, так и к минимальному различию между языками. Смешение может иметь место и при постоянном пребывании на одной и той же территории, протекая и в этом случае интенсивно и осуществляясь сложными путями»35. Подчеркивая особое значение смешения в жизни языка, неолингвист Дж. Бонфанте прокламирует: «Так, можно утверждать (упрощая, конечно, действительное положение вещей), что французский — это латинский + германский (франкский); испанский — это латинский + арабский; итальянский — это латинский + греческий и оско-умбрский; румынский — это латинский + славянский; чешский — это славянский + немецкий; болгарский — это славянский + греческий; русский — это славянский + финно-угорский и т. д.»36.

Особое место скрещивание языков занимало в теориях акад. Н. Я. Марра. «Еще в одной из своих работ<219> в 1914 г., — отмечает С. Б. Бернштейн в своей статье, специально посвященной этому вопросу, — Н. Я. Марр писал, что вопросы языкового смешения в его учении составляют «в данный момент очередную и главную теоретическую проблему». Позже, неоднократно возвращаясь к этому вопросу, он всегда высказывался в том смысле, что все языки земного шара являются скрещенными языками и что сам процесс скрещивания определяет реальное содержание развития любого языка. Приведу несколько цитат подобного рода. «Дело в том, что по яфетической теории нет ни одного языка, ни одного народа, ни одного племени (и при возникновении их не было) простого, не мешанного или, по нашей терминологии, не скрещенного». «В самом возникновении и, естественно, дальнейшем творческом развитии языков основную роль играет скрещение». «Скрещение — не аномалия, но нормальный путь, объясняющий происхождение видов и даже так называемого генетического родства»37.

В теории Н. Я. Марра большую роль играли стадиальные трансформации, которые внезапно, в форме взрыва изменяли «качество» языка. Смешение (или в данном случае, по терминологии Н. Я. Марра, уже скрещивание) создавало толчок для подобного взрывообразного превращения языка, причем, по мнению Н. Я. Марра, в результате скрещивания двух языковых «качеств» (т. е., попросту говоря, двух структурно-различных языков) возникает новое «качество» (структурно новый язык). Подобные теории, конечно, не могли найти себе широкого применения в практике лингвистических исследований, они требовали критического рассмотрения; попытка такого рассмотрения была предпринята Сталиным во время дискуссии 1950 г. в работе «Марксизм и вопросы языкознания»,

«Говорят, — писал он, — что многочисленные факты скрещивания языков, имевшие место в истории, дают основание предполагать, что при скрещивании происходит образование нового языка путем взрыва, путем внезапного перехода от старого качества к новому качеству. Это совершенно неверно.<220>

Скрещивание языков нельзя рассматривать, как единичный акт решающего удара, дающий свои результаты в течение нескольких лет. Скрещивание языков есть длительный процесс, продолжающийся сотни лет. Поэтому ни о каких взрывах не может быть здесь речи.

Далее. Совершенно неправильно было бы думать, что в результате скрещивания, скажем, двух языков получается новый, третий язык, не похожий ни на один из скрещенных языков и качественно отличающийся от каждого из них. На самом деле при скрещивании один из языков обычно выходит победителем, сохраняет свой грамматический строй, сохраняет свой основной словарный фонд и продолжает развиваться по внутренним законам своего развития, а другой язык теряет постепенно свое качество и постепенно отмирает.

Следовательно, скрещивание дает не какой-то новый, третий язык, а сохраняет один из языков, сохраняет его грамматический строй и основной словарный фонд и дает ему возможность развиваться по внутренним законам своего развития».

Это выступление, направленное против теории Н. Я. Марра о значении скрещивания языков для внезапного преобразования их «качеств», способствовало известному упрощению весьма сложной и многосторонней проблемы смешения языков.

Процессы смешения играют в жизни языков, конечно, огромную роль, и, изучая их, одинаково важно как не переоценить их, так и не недооценить. Эти процессы принимают многообразные формы, поэтому сведение их к единственному типу не дает правильного представления о их действительной сущности и значимости.

Процессы смешения языков можно рассматривать во фронтальном плане. В этом случае мы будем иметь дело с различными типами смешения (взаимовлияния) языков. Но эти же процессы можно исследовать по отдельным аспектам языков. В этом случае мы столкнемся с проблемой проницаемости отдельных сторон или сфер языка (т. е. его фонетических, грамматических и лексических систем). Обратимся к последовательному, рассмотрению процессов смешения языков в указанном порядке.

При изучении процессов смешения во фронтальном плане помимо полного вытеснения одних языков други<221>ми (что, например, произошло с кельтскими языками, когда-то бытовавшими на значительной части европейского континента) можно по меньшей мере выделить еще пять типовых случаев, которыми, однако, также не исчерпывается все многообразие реальных процессов. Но эти случаи встречаются чаще всего как в своем «чистом» виде, так и в различных комбинациях.

1. Совершенно не обязательно, чтобы в результате смешения один язык поглощал другой, т. е. чтобы один язык оказывался «победителем», а другой «побежденным» и осуждался на отмирание. В действительности, пожалуй, гораздо больше случаев, когда два языка, встретившись где-то на историческом перекрестке, оказав друг на друга (или же только один на другой) влияние, т. е. смешавшись определенным образом друг с другом, затем расходились и продолжали сохранять как свою самостоятельность, так и жизненную силу. Так, в эпоху арабского халифата, когда в его состав входили огромные массивы тюркоязычного и ираноязычного населения, арабский язык оказывал на них не только государственный, но и культурный и религиозный нажим (книга «божественного красноречия» — Коран — изучалась всем охваченным исламом населением в арабском оригинале, и чтение ее требовало основательного знания не только языка, но и правил просодии), такую длительную борьбу вели между собой арабский, тюркские и иранские языки. Но никто из них не оказался победителем, осудив побежденного на отмирание. Мы можем только констатировать интенсивные процессы смешения этих языков, в результате которых изучение, например, персидского языка требует и ознакомления с хотя бы кратким очерком арабской грамматики (что обычно и делается в учебниках по персидскому языку) — настолько широко проникли элементы арабского языка в персидский. Но никакой из этих языков не был побежден и не отмирал, а благополучно здравствует в тех территориальных границах, которые были определены для них последующими историческими событиями. Подобные же случаи (разумеется, в других исторических условиях) мы встречаем во взаимоотношениях древнегерманских языков с финским и с латинским, русского языка с угро-финскими, тюркских языков с иранскими и т. д.

2. Вне зависимости от того, побеждает ли один язык<222> другой, или же языки, хотя и носят на себе заметные следы борьбы, сохраняются и продолжают независимое существование, не следует полагать, что сами по себе последствия процессов смешения языков можно охарактеризовать только как «некоторое обогащение словарного состава» языка. Это «обогащение» может иметь очень широкие масштабы и проникать также и в ту категорию лексики, которая получила в советском языкознании название основного словарного фонда.

Вот как могут выглядеть такие «некоторые обогащения». По данным этимологического албанского словаря Густава Мейера(38)39, из 5140 содержащихся в нем слов только 430 являются собственно албанскими, а остальные представляют заимствования из романских, славянских, новогреческого и турецкого языков. В словаре Генриха Хюбшмана, включенном в его «Армянскую грамматику»40, из общего числа 1940 слов только 438 являются армянскими, а остальные представляют собой заимствования из парфянского, персидского, арабского, сирийского и греческого языков. В современном английском языке по разным данным от 55 до 75% лексических заимствований из романских языков. Лексика корейского языка содержит до 75% китайских заимствований41.

Какого же характера заимствованная лексика, например, в английском языке? Внимательное ее изучение показывает, что она имеет всесторонний характер, но включает также большое количество слов, которые по установившимся канонам обычно зачисляют в категорию основного словарного фонда. Таковы finish (конец), city (город), flower (цветок), branch (ветвь), labour (работа), people (народ), act (действие), language (язык), freedom (свобода), air (воздух), river (река), mountain (гора), joy (радость), place (место), change (изменять), deliver (освобождать) и сотни других подобных же слов.

Но пример с английским языком интересен еще и в другом отношении. Норманское завоевание и последовавшее за ним господство французского языка и, далее,<223> растворение этого последнего в исконном английском обычно истолковывается как классический случай победы одного языка над другим и последующего отмирания побежденного (французского) языка. Однако это отмирание весьма относительного характера. Французский язык был побежден на территории Англии, но продолжал жить и развиваться на своей собственной территории — во Франции. А о том, что это имело самое непосредственное отношение к проникновению в английский язык огромного количества французских элементов, свидетельствуют следующие факты.

Взяв произвольные 1000 французских слов, вошедших в английский язык после норманского завоевания, О. Есперсен42 распределил их по периодам проникновения в английский язык. Получилась такая картина:

до 1050 года . . . 2

1051—1100 . . .  2

1101—1150 . . .  1

1151—1200 . .  15

1201—1250 . .  64

1251—1300 . .127

1301—1350 . .120

1351—1400 . .180

1401—1450 . .  70

1451—1500 . . .76

1501—1550 . . .84

1551—1600 . . .91

1601—1650 . .  69

1651—1700 . .  33

1701—1750 . .  24

1751—1800 . .  16

1801—1850 . .  23

1851—1900 . . .  2

Данные весьма поучительные. Если учесть, что в Англии к концу XIV в. английский язык одержал полную победу над французским (в 1362 г. судопроизводство было переведено на английский язык, так как «французский язык слишком мало известен», с этого же года на этот язык перешел и парламент, а в школьном преподавании английский начал вытеснять французский язык еще ранее того) и французский язык в Англии находился уже на стадии полного отмирания, то получается, что побежденный и отмерший язык оказывал на английский не менее интенсивное влияние, чем в пору своего полного господства, когда английский язык вел порабощенное существование. Ведь именно об этом свидетельствуют приведенные данные, так как половина слов, как оказывается, проникла из французского в английский после 1400 г.<224> Ясно, что действительно отмерший язык не мог бы оказывать такого интенсивного влияния. И фактически в данном классическом случае никакого отмершего языка и не было. Французский язык был вытеснен («отмер») с территории Англии, но продолжал существовать во Франции. А так как все последующие столетия Англия и Франция находились в интенсивных отношениях, то в английском языке и сохранялась та инерция заимствования французских слов, которая была создана  норманским завоеванием. Эта инерция была поддержана возрождением в Англии XIV—XVII вв. интереса к классической культуре.

Пример смешения английского языка с французским в результате норманского завоевания наглядно показывает, как несостоятельно может быть упрощение этого вопроса.

3. Иногда столкновение и борьба языков приводят к последствиям, которые даже нельзя признать смешением в собственном смысле этого слова. Но, с другой стороны, эти процессы имеют такое непосредственное отношение к смешениям языков, что их нельзя оставлять без внимания. К тому же они часто комбинируются с другими формами процессов смешения языков. Впервые их отметил Я. Гримм, который в предисловии к своей «Немецкой грамматике» писал: «Мне думается, что развитие народа необходимо для языка независимо от внутреннего роста этого последнего; если он не хиреет, он расширяет свои внешние границы. Сказанное объясняет многое в грамматических явлениях. Диалекты, которые по своему положению находятся в благоприятных условиях и не притесняются другими, изменяют свои флексии медленнее; соприкосновение нескольких диалектов, если даже при этом побеждающий обладает более совершенными формами, в силу того обстоятельства, что он, воспринимая слова, должен выровнять свои формы с формами другого диалекта, способствует упрощению обоих диалектов»43.

Иными словами, если говорить о существе самой идеи, соприкосновение и взаимодействие двух языков может привести к упрощению их структур. Самое характерное при этом заключается в том, что при таком взаи<225>мовлиянии двух языков из одного в другой не переходят никакие структурные черты того или иного языка; их изменение происходит в результате только соприкосновения языков, при этом всегда в сторону упрощения грамматической структуры. Особенно интенсивно протекает этот процесс, когда взаимодействующие языки более или менее близки друг к другу.

Подобное явление имело место, например, во время скандинавского завоевания Англии (VIII—Х вв.). В результате длительной и богатой событиями борьбы даны, наконец, прочно утвердились на Британском острове, подчинив себе около половины всей его территории (так называемая «Область датского права»). По выражению О. Есперсена, даны и англосаксы «дрались как братья, а затем, подобно братьям, они мирно поселились друг около друга». Впрочем, особенно мирно они никогда не жили друг с другом, но это не мешало им вести очень широкое общение. Само же общение значительно облегчалось тем, что язык англосаксов и данов был довольно близок, во всяком случае настолько, что они приблизительно могли понять друг друга. Близость этих германских (и, следовательно, генетически связанных языков) может быть ясна из следующих примеров:

        древнеангл.  сканд.

«рыба»   fisk            fiskr

«камень»      stān            steinn

«голова»        heafod        hofo

«дерево»        treo            trē

«целый»         hall            heill

«я»                  ic              ek

«хватать»       gripan        gripa

«сын»      sunu           sunr

«сердце»        heorte        hiarta

«время»         time           ime

«кусать»         bītan          bita

«сидеть»        sittan          itia

«падать»       feallan        alla  и т. д.

В результате смешения этих двух языков в английский проникло некоторое количество лексических единиц (около 650), причем на этот раз почти исключительно<226> слов «основного словарного фонда», приближающихся иногда даже к грамматическим элементам (например, личные местоимения they — «они», their — «их», them — «им»). Вместе с тем значительно упростилась грамматическая структура древнеанглийского языка, во многих случаях отказавшаяся от синтетических средств и обратившаяся к аналитическим. Например, почти совершенно исчезли формы склонения имен существительных и прилагательных.

Не подлежит никакому сомнению, что подобного рода чрезвычайно большая перестройка грамматической структуры древнеанглийского языка произошла под влиянием скандинавского. Это явствует хотя бы из того, что большая или меньшая территориальная близость обоих языков привела к делению древнеанглийских диалектов на три группы: северные диалекты, непосредственно соприкасавшиеся с данами и испытавшие прямое воздействие их языка, произвели наибольшее изменение своей грамматической структуры в сторону перестройки ее на аналитической основе; центральные диалекты, испытавшие косвенное влияние скандинавского языка, осуществили этот процесс менее интенсивно; наконец, южные диалекты, дальше других отстоявшие от скандинавского влияния, оказались наиболее архаичными по своему строю.

Но удивительно: как только дело доходит до того, чтобы установить, какие же конкретно грамматические элементы или конструкции перешли из скандинавского в древнеанглийский, их невозможно обнаружить. Все то немногое, что в данном случае ставится в связь со скандинавским влиянием (вроде расширения употребления окончания множественного числа имен существительных — as или отмирание глагола weorрan — «становиться» в пассивных конструкциях), носит весьма сомнительный характер. Поэтому историки английского языка обычно констатируют: «Трудно определить влияние скандинавского завоевания на развитие морфологической системы английского языка. Общая тенденция к отпадению падежных окончаний, проявившаяся в первую очередь в северной и восточной Англии, возможно, была обусловлена этим влиянием: при усвоении языка другим народом появляется обычно тенденция упростить падежные окончания. Но доказать скандинавское влия<227>ние на отдельные проявления этой тенденции к упрощению и унификации невозможно»44.

Чему же все-таки следует приписывать подобное упрощение при столкновении двух языков? По-видимому, тут действует определенное правило, которое можно назвать правилом «твоя моя не понимай».

Представим себе ситуацию (в которой мы и сами нередко бывали), когда происходит объяснение при недостаточном знании языка или когда языки беседующих обладают некоторым сходством, позволяющим только угадывать, о чем идет речь. Чтобы в этих условиях сделать свою речь более понятной для нашего собеседника, мы, как правило, начинаем освобождать наш язык от всех сложных форм, упрощаем его и начинаем говорить упрощенными фразами типа «твоя моя не понимай». Если же эти явления перерастают частные случаи и приобретают массовый характер (как это имело место при скандинавском завоевании Англии), то это, несомненно не может не оказывать влияния на язык, способствуя упрощению его грамматической структуры.

4. Особым типом скрещивания языков можно признать упоминавшиеся уже выше языковые союзы. Как показывает история некоторых языков, длительное их сосуществование может привести к типологическому сближению. Однако важно при этом установить правильные методы исследований подобного рода языковых образований, явно недостаточно изученных и истолковываемых чрезвычайно неоднородным образом.

В последние годы к изучению языковых союзов начинают применять структурально-типологический метод, основывающийся на понятии изограмматизма. По определению польского языковеда З. Голонба, «изограмматизм  — это существование в двух или нескольких языках идентичных структурных моделей, в соответствии с которыми морфологический материал каждого из них объединяется в морфо-синтаксические единицы более высокого порядка»45. Общее понятие изограмматизма под<228>разделяется на более частные — изоморфизма46,  изосинтагматизма и даже изофонемизма.

В изограмматизме хотят видеть точные критерии, с помощью которых можно проводить структурно-сопоставительное изучение языков с последующей классификацией их по определенным типам. Но такого рода направление изучения языков не является новым для лингвистики и фактически целиком укладывается в достаточно хорошо известные морфологические классификации языков. Если ограничиться только общими формулами, выражающими отношения между отдельными частями слов, и на основании подобных структурных формул устанавливать типологические тождества между отдельными языками, то это значит во многом повторять А. Шлейхера, который, как известно, проделал подобную работу в своем «Компендиуме», а ранее развил в специальной статье47. Таким образом, чисто структурально-типологический способ изучения языковых союзов едва ли сможет дать какие-либо положительные для изучения конкретных процессов взаимовлияния языков результаты по той простой причине, что под выделенные структурные формулы или схемы можно будет подвести различные языки, независимо от их конкретной истории, контактов и даже вообще вне всякой зависимости от территориального положения языков (как это и имеет место в морфологических классификациях).

Чтобы преодолеть недостатки подобного абстрактного структурализма, З. Голонб вводит в изучение языковых союзов методом изограмматизма исторический фактор. «Идея языковых типов, — пишет он, — основанных на критерии изограмматизма, относится к сравнительно-структуральной лингвистике, трактующей свой предмет<229> внеисторически. Однако существуют случаи, когда  изограмматизм может истолковываться генетически. Предположим для примера, что существуют два народа, которые соответственно говорят на языках А и Б, находящихся в тесном контакте друг с другом, и обитают на общей территории. В этом случае может быть установлено, что определенные черты грамматической структуры языка А были перенесены на язык Б и таким образом между ними возник изограмматизм. Такие черты грамматической структуры, перенесенные с А на Б, следует толковать как копии.  Копия, следовательно, — это изограмматизм, который возник как следствие заимствования из одного языка в другой (или в группу языков) определенных черт грамматической структуры. Мы, таким образом, имеем, с одной стороны, заимствование языкового материала (слов — и через их посредство деривационных морфем), а с другой — заимствование формы, т. е. структурных принципов (грамматических моделей)... Понятие грамматической копии весьма полезно при установлении языкового союза (Sprachbund). Используя его в качестве критерия, мы можем определить языковой союз как группу языков, обнаруживающую некоторое количество взаимных грамматических копий, которые создают высшую ступень структурной тождественности»48. Языковые союзы — это такой вид смешения языков, при котором в результате длительного сосуществования группы языков возникает типологическое сближение их грамматических структур. При этом, разумеется, отнюдь не исключаются взаимные лексические заимствования (как правило, они в подобных случаях бывают весьма значительными), но ведущим признаком является их грамматическая структура.

Так, при характеристике языков Балканского полуострова как языкового союза исходят из следующих общих им типологических черт: 1) постпозитивный артикль (в болгарском, румынском и албанском языках); 2) исчезновение инфинитива (в новогреческом, с некоторыми исключениями в болгарском, и южных диалектах албанского и частично в румынском); 3) образование аналитических форм будущего времени с помощью глагола желать (в новогреческом, болгарском, албанском и ру<230>мынском); 4) синкретизм (слияние) родительного и дательного падежей (завершился в албанском и новогреческом и совершается в болгарском и румынском). Во всех этих явлениях обнаруживается «высокая степень структурной тождественности». Но здесь трудно опереться на абстрактную формулу изограмматических отношений, которая неизбежно наполняется реальным языковым содержанием, как только типологическая близость членов языкового союза переносится в генетическую плоскость.

5. Самую крайнюю форму языкового смешения видят обычно в так называемых гибридных языках или жаргонах, которые тем самым образуют особый тип «скрещенных» языков. К этой группе языков относят сабир, распространенный в портах Средиземного моря, пиджин-инглиш, используемый в Японии, в южных морях, в Гонконге, частично в Калифорнии, бич-ла-мар, на котором говорят на островах Тихого океана, кру-инглиш, встречающийся в Западной Африке и в Либерии, креольские языки острова Маврикия, жаргонный чинук в Орегоне и т. д. Все подобного рода «языки» многократно привлекались для доказательства того, что языки не только могут достигать крайней степени смешения, но и создавать при своем смешении даже новые языковые образования, новые «качества»49. <231>

Однако такого рода языковые образования, во-первых,  никак нельзя назвать языками в собственном смысле этого слова, и это обстоятельство всегда отмечалось всеми исследователями, которые занимались ими. С тем чтобы отграничить их от настоящих языков, им присваивали самые различные названия: гибридные языки, минимальные, компромиссные, торговые, колониальные, языки по нужде и т. д. Много занимавшийся ими Г. Шухардт  писал о них: «Нужда создала подобные языки, и поэтому их можно называть языками по нужде; они выполняют важную, но отнюдь не многообразную функцию, в первую очередь это торговые языки»50. Еще точнее охарактеризовал их О. Есперсен, указав, что они «служат не всем целям и задачам обычных языков, но применяются в качестве эрзаца в тех случаях, когда в распоряжении нет более богатого и лучшего языка»