2625

Проблема биосоциальной эволюции

Книга

Биология и генетика

В монографии рассмотрены методологические проблемы эволюции надындивидуального (социального) поведения. Проведен анализ понятий биосоциальности, социального поведения, социальной системы. Исследуется история формирования и развития идеи биосоциально...

Русский

2012-11-12

381.13 KB

5 чел.

В монографии рассмотрены методологические проблемы эволюции надындивидуального (социального) поведения. Проведен анализ понятий биосоциальности, социального поведения, социальной системы. Исследуется история формирования и развития идеи биосоциальной эволюции от социологии XIX в. до современной социобиологии. Обсуждаются три принципиальных аспекта проблемы биосоциальной эволюции: вопрос о соотношении между адаптивными и неадаптивными элементами социальной организации, о соотношении между органической (морфологической) и биосоциальной эволюцией и вопрос об инвариантах социальной организации, которые могут быть положены в основу естественной классификации социальных систем животных. Предлагаются новые теоретические основания типологизации сообществ.

Книга предназначена для философов, обществоведов и биологов.

П 0301040100—012 18-90 1 полугодие

042(02)-90

ISBN 5—02--029596—5

ББК 15.50+28.7

© Ю. М. Плюснин, 1990

 

ОТ АВТОРА

Обладают ли социальной жизнью помимо человека и другие живые существа? Насколько разнятся взаимоотношения сородичей в том и другом случае? Имеет ли социальная жизнь «биологические корни»? Эти вопросы обсуждаются в данной книге. Хотя акцент сделан на ключевых проблемах современной социобиологии и социоэтологии (мне кажется более предпочтительным старый термин «зоосоциология»), здесь почти пет фактического материала. Читателя, желающего получить более подробную информацию; я отсылаю к исследованию Е. Н. Панова [1983] — в известном смысле предлагаемая работа является методологическим развитием приведенных в нем положений.

Концепция биосоциальной эволюции органично включает в себя три проблемы: проблему адаптивности социального поведения, проблему инвариантов социальной организации, которые лежат в основании всего многообразия социальных систем, и проблему соотношения социогенеза с органической эволюцией (филогенезом). Эти вопросы анализируются в третьей, четвертой главах и в заключительной части книги. Основные теоретические положения приводятся в четвертой главе.

Я выражаю признательность Е. Н. Панову, В. Т. Воронину и А. Ф. Фелингеру: они оказали мне большую поддержку в этом начинании и принимали самое живое участие в обсуждении многих вопросов, изложенных в книге.

ВВЕДЕНИЕ

В последние десять-пятнадцать лет проблема социальности животных вновь привлекла внимание биологов, социологов и философов, причем, как и в конце прошлого века, биосоциальность из предмета научного анализа превращается в предмет философско-социологических обсуждений. Основной интерес, конечно, представляют те аспекты проблемы биосоциальности, которые касаются подходов к реконструкции корней социогенеза.

Впервые идея биосоциальной эволюции, оформившаяся в качестве научной проблемы, возникла во второй половине XIXв. Она родилась на стыке сразу трех новых научных направлений: эволюционного учения Дарвина, социологии Конта и Спенсера и сравнительной психологии.

Дарвинизм предложил достаточно простой механизм эволюционных преобразований видов и постулировал всеобщность этого механизма. Научный и общественный триумф эволюционного учения дал возможность и право рассматривать любые процессы с позиций всеобщих законов развития. Это могли быть процессы как природные (эволюция социальной жизни животных), так и исторические (существо исторического материализма составляет, как известно, взгляд на развитие общества как на естественно-исторический процесс; влияние дарвинизма на философию общественного развития известно).

Социология, и особенно эволюционная социология Спенсера, с первых шагов своего развития выступила теоретическим основанием для представлений о естественных корнях социальности человека, корнях столь глубоких, что законы органического мира признавались действующими и в обществе [Спенсер, 1876 ].

Психология, получив естественно-научную ориентацию, «поневоле» выходила на уровень сравнительных исследований и становилась зоопсихологией. Результаты, полученные ею к концу века, дали возможность утверждать, что универсальны не только элементарные двигательные акты, но и многие более сложные психические процессы, включая рассудочную деятельность. Успех был таким, что позволил принять радикальную исследовательскую программу, в которой результаты психологических экспериментов на единственном виде, белой крысе, распространялись на поведение любых животных.

Под влиянием трех этих факторов сформировался взгляд на животных, существ, стоящих ниже человека на зоологической лестнице, как па носителей «дообщественных» форм социальности. Естественно встал вопрос о прогрессивной биосоциальной эволюции. Вместе с тем обнаружилось, что роль «социальной жизни» в судьбе отдельной особи в действительности громадна и носит определяющий характер, может быть, в не меньшей степени, чем в судьбе человеческих существ.

Значительный вклад в развитие идеи биосоциальной эволюции был внесен А. Эспинасом [1882]. Однако и полученные им результаты, и дальнейшие исследования обнаружили, что социальная жизнь животных не укладывается в рамки теории естественного отбора. Требовалось искать дополнительные или иные факторы биосоциальной эволюции, нежели борьба за существование. В качестве альтернативы был выдвинут фактор взаимной помощи (К. Ф. Кесслер, П. А. Кропоткин). Это был совершенно новый подход к анализу взаимодействий сородичей у животных. Радикальность его для того времени, когда не существовало популяционной генетики и экологии, совершенно очевидна сегодня, во времена развития социоэтологии и социобиологии. Однако фактор взаимной помощи как альтернатива борьбе за существование, не имея практически никакого естественно-научного обоснования, обладал лишь ценностью метафоры. В период полного торжества физикализма в естествознании (причем не только в биологии, но и в социологии, чему примером взгляды П. А. Сорокина) этот фактор, внутреннее содержание которого казалось откровенно антропоморфным, не мог считаться серьезным научным аргументом.

Социология животных постепенно и незаметно отодвинулась на задний план и вскоре выпала из сферы интересов исследователей. Ее как бы заместили зоопсихология, бихевиоризм и этология. Более чем полвека о ней не вспоминали. Поэтому появление в середине 70-х годов социобиологии стало неожиданным для большинства ученых и философов, появлением «из ничего» повой науки. Но сама стремительность рождения социобиологии и признание ее другими поведенческими дисциплинами практически с самого первого дня жизни свидетельствуют, по моему мнению, о своевременности рождения.

В этом убеждают два обстоятельства. Во-первых, научное сообщество, благодаря развернувшимся несколько ранее исследованиям поведения высших животных (приматов, хищных, хоботных, муравьев, пчел, ос), было подготовлено к возврату утраченных представлений о социальности животной жизни. Во-вторых, успех социобиологии был обеспечен тем, что она предлагала простой механизм развития социальности, который не требовал пересмотра постулатов современной эволюционной теории. Таким механизмом оказалось «альтруистическое» поведение родичей, своеобразная, высшая форма проявления борьбы за существование на уровне генов, «эгоизм гена». Это удовлетворило и привлекло многих биологов, но одновременно привело в возбуждение обществоведов и философов, не готовых рассматривать феномены гуманитарного порядка в одном ряду с «зоологическими».

Столь же быстро, как и появилась, социобиология вступила в период своего кризиса. Причины кризиса имели методологический характер.

Ориентация на онтологический и гносеологический редукционизм в исследовании сложных систем, какими являются сообщества животных, демонстрирует свою недостаточность и изживает себя именно в наши дни. Это вызвано не только широким распространением методологии гуманитарного познания к естествознании, т. е. движением сверху, но, что еще важнее, обусловлено и движением, идущим с самого низа — из физики. Мы стоим на пороге «нового диалога человека с природой», и вестись он будет на ином языке. «...Рациональность не может более отождествляться с «определенностью», а вероятность — с незнанием, как это имело место в классическом естествознании. На всех уровнях — в физике, биологии, моделировании человеческого поведения — существенную роль играют вероятность и необратимость. Мы являемся свидетелями нового сближения двух «видений мира» — одного, основанного на опыте науки, и другого, формирующегося на личностном уровне, будь то путем интроспекции или из экзистенциального опыта» [Пригожин, 1987, с. 56]. Поэтому, обратив внимание исследователей и философов на проблему биосоциальности, социобиология не смогла в полном море способствовать ее решению.

Интерес быстро не проходит, но средства для его, удовлетворения должны быть выбраны уже другие. Эти средства я вижу в значительно измененной, «гуманизированной» гносеологии естествознания, приспособленной к задачам изучения поведения сложных систем. Нынешнее состояние теории познания, принятой в биологии, следует расценивать как предкризисное. До самого последнего времени многие сферы биологии, и. прежде всего такие, как молекулярная биология и генетика, процветали под сенью эпистемологии физики. Как и другие разделы естествознания, биология опиралась на классическую гносеологическую триаду индуктивизм — универсализм — редукционизм. Современное же развитие биологической пауки требует пересмотра подобных теоретико-познавательных конструкций.

Это связано с появлением так называемой «активной» науки. Достаточно наивное представление о тождестве описания объекта самому объекту уступило место взгляду на процесс научного исследования как на активное взаимодействие его субъекта и объекта. Период «активной» пауки сопровождается рефлексией естествознания относительно своих онтологических и гносеологических оснований. Процесс этот захватил наконец и биологию. Параллельно с осознанием ограниченности используемой ею ныне теории научного познания биология ищет более адекватные принципы. Возможно, что такие принципы уже найдены. Описание поведения сложных систем необходимо требует введения по крайней мере четырех познавательных принципов: принципа историзма (эволюционизма), самоорганизации, эмергентности и принципа аксиологичности. Непреодолимый, на первый взгляд, диссонанс между этими принципами научного познания и членами классической гносеологической триады свидетельствует, на мой взгляд, о том, что мы стоим на пороге теоретико-познавательной революции в биологии, я «знамения» ее уже можно найти в популяционной генетике, популяционной экологии и социоэтологии (зоосоциологии).

Новый «способ видения» мира, к которому приближается вся современная паука, особенно важен для той области биологии, которая, смыкаясь с социологией и психологией, исследует реальность, «лишенную телесности», существующую лишь в виде взаимодействий организмов. Эта реальность — поведение сложных систем, социальное поведение. Оно актуализировано лишь во времени и овеществлено в виде гнезд и троп, плотин бобров и ловчих сетей паука, веточек для добывания муравьев и нуклеусов для более крупной добычи, шалашей для брачных церемоний и книг. И если по отдельным моментам поведение сложных живых систем может быть сопоставлено с поведением физических систем, то в целом оно построено все же на совсем иных принципах. Соответственно качественно новое описание этой живой и текучей реальности требует новых познавательных принципов.

Однако помимо чисто теоретико-познавательных проблем, возникающих при исследовании биосоциальности, встают и другие вопросы. Прежде всего это вопрос о соотношении и субординации биологического и социального компонентов в поведении индивида. Предлагаемые решения данной проблемы многообразны и; к сожалению, неплодотворны. Необходимо выяснить, в какой мере феномен биосоциальности присущ органическому миру, является ли социальность атрибутом жизни, либо она возникает как вторичное свойство вида, благодаря действию каких-то новых факторов, на достаточно поздних (предчеловеческих) этапах органической эволюции. Тем самым перед нами встает проблема соотношения органической и социальной эволюции. В частности, насколько обусловлены формы социальной организации у конкретных видов животных чисто биологическими факторами (особенностями анатомии, физиологии, органиэации высшей нервной деятельности, свойствами сенсорных систем)? Иными словами, зависит ли структура сообщества от наличия двух или шести ног у его членов? Какую действительную роль играют в социальной жизни свободные конечности у хищных ящеротазовых динозавров (вроде тираннозавра), кенгуру или гоминид? Это не столь уж бессмысленный или праздный вопрос, как может показаться вначале. Вопрос о соотношении анатомо-физиологического прогресса и прогресса социального есть в действительности один из самых болезненных вопросов для всей биологии, и для эволюционной теории прежде всего.

Необходимо понять также адаптивный смысл социального поведения животных, экологическое значение социальной жизни. Так просто, как это делается до сих пор к экологии и этологии, проблема не может выть решена: уже сейчас мы располагаем множеством фактов, указывающих на отсутствие приспособительного значения большинства компонентов социальной структуры сообщества. Можно говорить об эволюционной и экологической избыточности многих форм социальных отношений и даже о неприспособительном характере социального поведения индивида.

Наконец, требует обсуждения и центральный вопрос «социологии животных», касающийся классификации социальных систем животных, построенной на единых принципах. Это поиск общего плана строения, «архетипа», поиск инвариантов в текучем мире многообразия.

Все эти три взаимосвязанные проблемы: соотношения органической и биосоциальной эволюции, самоценности социальной системы (адаптивности социального поведения) и инвариантов социальной организации (классификации сообщества) — рассматриваются в настоящей работе на теоретико-методологическом уровне. Коль скоро я утверждаю, что мы нуждаемся для описания поведения сложных систем в новой гносеологии, отличной от «классической», анализ указанных проблем по возможности приближен к этой задаче. Однако здесь очень трудно быть последовательным. И причина не только в моей ограниченной способности переучиться и начать говорить на новом языке, иначе интерпретировать известные факты, но и в том, что заговорить на чужом языке «в своей стране» может оказаться бессмысленным для самого говорящего. Я, как всякий автор, рассчитываю на взаимопонимание в результате взаимодействия. Это всего лишь попытка проложить новую гать через зыбкую в бездонную трясину фактов социальной жизни животных.

Глава 1

ГНОСЕОЛОГИЧЕСКИЕ ПРОБЛЕМЫ ИССЛЕДОВАНИЯ ПОВЕДЕНИЯ СЛОЖНЫХ СИСТЕМ

Так называемые науки о поведении сложных систем — от нейроэтологии до социоэкологии человека — и по происхождению, и по методологическому обеспечению, и по предмету исследования являются дисциплинами естественнонаучными. Соответственно они целиком принимают «символы веры» современного физически ориентированного естествознания, разделяя и его гносеологические идеалы. Они ориентируются на стройность и универсальность физической картины мира, несмотря на всю сложность своих собственных объектов. Но такое рассогласование между стремлением к физической простоте и реальной сложностью исследуемых объектов ведет к появлению внутренних противоречий в науках о поведении. Противоречия эти особенно обострились в настоящее время, затронув не только область онтологии указанных наук (что, естественно, должно было произойти прежде всего), но и область гносеологии (что является уже свидетельством кризисных процессов в их концептуальном каркасе).

Несмотря на свое дисциплинарное и предметное многообразие, современная биология имеет единственный идеал «истинной научности» — физический. Он заключается в стремлении к максимально простому формализованному описанию мира, к созданию универсальной теории. Каково содержание этого идеала и каковы его корни? Ответить на данный вопрос необходимо, чтобы сопоставить систему гносеологических принципов, единых для современной биологии и современной физики, с теми ростками новой гносеологии, которая представляется еще во многом неприемлемой в рамках нашей традиционной науки и которая поэтому относится уже к науке будущего 1.

1 См. об этом прежде всего в работе И. Пригожина и И, Стенгерс [1986].

 

Я достаточно коротко рассмотрю проявления современного гносеологического кризиса в той области биологии, которой исследуются сложные системы взаимодействий между организмами и между «социальными структурами», создаваемыми этими организмами в результате взаимодействия. Это, как мне кажется, необходимая предпосылка изучения собственно методологических проблем «социальной биологии» (или, в другой формулировке, зоосоциологии, в отличие от homo-социологии). Такой, пусть даже краткий, анализ особенно важен теперь, на пороге смены гносеологических парадигм современной науки, тем более что сам процесс смены гносеологических парадигм очень близок к гуманизационным тенденциям в естествознании, которые в последние годы приобретают все большее значение не только для биологии, но и для физики.

1.1. ГНОСЕОЛОГИЧЕСКАЯ ТРИАДА СОВРЕМЕННОГО ЕСТЕСТВОЗНАНИЯ

Современная наука лишь к концу XIX — началу ХХ в. оформилась в своем классическом виде и получила статус самостоятельного, жизнеспособного и признанного социального института. Решающим фактором становления современной пауки и профессии ученого явилось разделение светского и духовного знания. Процесс исторического развития новой сферы профессиональной деятельности человека определил и формирование новых принципов познания, на которых стал базироваться способ этой деятельности. «Вместе с дифференциацией светского и духовного знания сильнее, чем когда-либо, обозначилась ценность универсализма, такой ориентации, которая предполагает отношение к отдельным объектам или событиям как к представителям классов объектов или событий и тем самым позволяет проводить между ними прямые сравнения" [Парсонс, Сторер, 1980, с. 37].

Универсализм был обусловлен не только самим характером светского знания, но и всем процессом секуляризации жизни христианского мира. Этот процесс способствовал мировоззренческому разделению трех ранее тесно взаимосвязанных категорий: Бог - Человек - Природа. Признание независимости пар отношений Бог - Человек и Бог - Природа способствовало тому, что «внешний мир» стал рассматриваться как совокупность явлений, развивающихся по своим, вполне определенным, но не известным Человеку и, возможно, даже независимым от Бога законам [Декарт, 1953, с. 62]2. Соответственно это потребовало новых методов получения знания о таких «независимых сущностях», методов иных, чем «размышления о высших материях». Коль скоро Природа представлялась независимой и универсальной, существующей по своим законам, единственно верным способом получения знаний о ней было признано ее «испытание», т. с. эксперимент [Там же, с. 33].

Именно эти два обстоятельства — дифференциация знания о мире и становление нового метода получения знания о Природе — способствовали институционализации науки Нового времени и легли в основу системы гносеологических принципов.

Итак, универсализм есть базовый принцип данной системы. Он предполагает единые основания для изучения всего многообразия физического мира, что требует принятия постулата об универсальности Природы. Это не составляло проблемы в рамках средневекового религиозного знания: мир, созданный единосущим Богом, един, следовательно, и способ признания мира универсален.

Индуктивный метод целиком вырастает из принципа универсализма. Последний служит основой для оправдания индуктивизма в практике научной деятельности. Считается, что поскольку природа универсальна, постольку получение знаний о каком-либо классе явлений возможно путем расширения знания об одном объекте, представителе этого класса, на весь класс объектов. Эмпирическим обоснованием подобной установки выступает экспериментализм: необходимо получить совокупность повторяющихся наблюдений объекта, чтобы иметь возможность относительно безошибочно судить обо всем классе таких объектов.

Следствием подобного взгляда на способ получения знания о природе является, видимо, и исследовательская "рефлексия" по отношению к организации физического мира, поскольку она реализуется в гносеологическом принципе редукционизма. Во многом редукционизм оказывается операционной основой исследовательской программы ученого: сведение некоторой системы к ее более простым составляющим позволяет, как это часто кажется, «лучше понять» функционирование самой системы и вместе с тем распространить способ решения конкретной задачи относительно данной системы на решение задачи относительно всего класса таких систем.

2 Кстати, само появление оппозиции внутренний - внешний относится по времени к эпохе Возрождения.

 

Таким образом, выстраивается трехчленная система гносеологических принципов современного естествознания: универсализм — индуктивизм — редукционизм.

Принципы универсализма, индуктивизма и редукционизма целиком определили содержание методов естественных наук и позволили достичь объективизации как способа получения знания, так и самого знания. Эти принципы дали возможность исключить всякий рационализм (в том смысле, какой вкладывали в соответствующие понятие Декарт и Лейбниц) из области «естественного знания», эмпирии. Они способствовали, кроме торжества позитивизма, утверждению идеи объективной познаваемости мира, которая, несмотря на все потрясения в физике начала XX в., сумела устоять и в современном естествознании. Рассматриваемые принципы способствовали также формированию достоверно объективного знания и разрушению частных, партикуляристских отношений между наблюдателем и наблюдаемым. Описание и систематизация явлений природы, основанные на этих принципах, позволили построить достаточно простую и отчетливую, объяснимую картину мира, множество феноменов которого оказалось возможным свести к некоторым основным принципам, реализующимся через законы.

Важнейшее следствие такого подхода — требование однозначности описания объекта, т. е. объяснения всех феноменов одного порядка в рамках лишь одной теории, формулирования эмпирических принципов непротиворечивости и истинности гипотезы. Это привело к вполне определенной форме «научной принципиальности», когда не могли быть признаны равноправными две дополнительные гипотезы относительно одних и тех же фактов3. Сформировалась система критериев Предпочтения для выбора «белее истинной» гипотезы из совокупности предложенных. Данное ограничение явившееся, по существу, прямым следствием используемых гносеологических принципов, при всем значении его для развития науки довольно скоро оказалось тем тормозом, который по мере ускорения движения научного познания все сильнее сдерживал это движение [Christensen,1981; Honner, 1982; и др.].

 

3 См., например, отношение научного сообщества к конвенционалистской программе в физике А. Пуанкаре [Giedymin, 1982].

 

Вторым следствием отмеченного подхода было отделение чистого знания о природе как собственно научного от практической деятельности, что способствовало укреплению статуса новой науки (только в начале XIX в. стараниями Наполеона и Либиха практическое знание стало получать статус научного [Парсонс, Сторер, 1980, с. 31—32].

Необходимые в период становления науки ее институционализация и выделение «чистой науки» из области практического знания обеспечили появление в дальнейшем предпосылок для гуманизационных тенденций внутри самой науки. Но они проявились со всей силой лишь на современном этапе развития науки, когда, осознавая себя вполне солидной и непоколебимой областью человеческой деятельности, она обратилась к изучению своих оснований. И именно в »тот период обнаруживаются те «забытые» соглашения, анализ которых способен подчас поколебать здание не одной научной дисциплины; Гуманизационное течение оказалось «проявителем», четче высветившим характер и степень распространения глубинных противоречий, которые изначально существовали внутри естествознания.

1.2. ГНОСЕОЛОГИЧЕСКИЕ ПРИНЦИПЫ ГУМАНИТАРНЫХ НАУК И ТЕНДЕНЦИИ ГУМАНИЗАЦИИ ЕСТЕСТВОЗНАНИЯ

Говоря о гуманизации, обычно выделяют два ее основных аспекта. Во-первых, гуманизация — это введение «человеческого фактора» в естественные науки, в котором смысле «очеловечивание» их. Во-вторых, гуманизация — это возрастание воздействия на естествознание методологии гуманитарных наук. На самом деле такое разделение условно, и отмеченный в современной научной деятельности процесс ассимиляции идей гуманитарных наук естествознанием идет довольно давно.

Гуманизация быстро стала «новой модой» в науке. Соответствующий термин, однако, оказался многозначным, и вызвана эта многозначность тем отчуждением естествознания от проблем человека, представление о котором весьма широко укоренилось среди ученых и которое до сих пор считается одним из необходимых условий научной деятельности.

Основная цель классической науки определялась ею как получение объективного знания, хотя с философско-методологической точки зрения это не самоцель, а лишь момент познавательной деятельности. В современных условиях естествознание все чаще разрабатывает методы и программы, ориентированные не только на познавательные, но и па преобразовательные цели. По-видимому, наступает период отождествления методов познания действительности и методов ее преобразования в связи с необходимостью решения задач прогнозирования, проектирования и управления. Именно решение этих задач приведет к реализации того прогноза, который был дан Марксом более 140 лет назад: «Впоследствии естествознание включит в себя науку о человеке: в такой же мере, в какой наука о человеке включит в себя естествознание: это будет одна наука»4.

4 Маркс К., Энгельс Ф. Из ранних произведений.—М., 1956.—С. 596.

 

В период научно-технической революции преобразовательная деятельность начинает приобретать решающую роль в естествознании. Вызвано это не только практическими следствиями развития самой науки, изменением техногенного воздействия на природу и общество, но, по-видимому, связано и с глубинными тенденциями в самом естествознании, а именно с интегративными тенденциями. Интегративные процессы, способствующие установлению все более тесных связей между естественными, общественными и техническими науками, определили появление новых задач, обусловленных постановкой новых для науки и общества целей.

Это способствовало осознанию в научной среде тесной взаимообусловленности двух первоначально разных пониманий метода: как способа познания и как способа преобразования. Классическое естествознание эксплицирует метод исключительно как способ познания физического мира. Однако это не значит, что такое понимание соответствует действительности. «Разумеется, и конкретные науки (прежде всего естествознание) в своем теоретическом отношении к миру руководствуются определенной практической целью. Вообще нет такой формы знания, которая могла бы быть объяснена и в своем происхождении, и развитии из самой себя:

в любом случае она является способом и средством реализации определенного практического запроса. Применительно к естествознанию практический интерес, как отмечал К. Маркс, состоит в том, чтобы открыть и представить свойства вещей и явлений материального мира как полезные для человека. Принцип полезности является здесь внутренним (и часто неосознаваемым) практическим регулятивом всей теоретической деятельности» [Межуев, 1982, с. 44 ].

Гуманизационные тенденции в естествознании предстают в неявном и явном виде. В первом случае в естествознании происходит трансформация гносеологических принципов, подспудная и зачастую незаметная для самих ученых. Во втором случае происходит смещение исследовательских акцентов на проблемы человека, на саму человеческую деятельность. В значительной степени и то, и другое вызвано изменением характера самой человеческой деятельности и проявляется поэтому именно в последние годы.

Специфика гуманитарного познания определяется в существенной мере характером исследуемых объектов. Во-первых, в отличие от естественных наук «в истории общества... повторение явлений составляет исключение, а не правило; и если где и происходят такие повторения, то это никогда не бывает при совершенно одинаковых обстоятельствах. Познание, следовательно, носит здесь по существу относительный характер, так как ограничивается выяснением связей и следствий известных общественных и государственных форм, существующих только в данное время и у данных народов и по самой природе своей преходящих»5.

Во-вторых, согласно современным представлениям, основу гуманитарного познания в противоположность наукам о природе, где результатом познания является объяснение, составляет понимание6.

 

5 Маркс К., Энгельс Ф. Соч.— 2-е изд.— Т. 20.— С. 90.

6 См., например, материалы «круглого стола», опубликованные в журнале «Вопросы философии» (1986, № 7—8).

В-третьих, взгляд исследователя-обществоведа на свой объект — это по преимуществу взгляд не «снаружи», как в естествознании, а «изнутри»: исследователь сам — элемент изучаемой им же системы либо он должен «внедриться» в нее (например, для того, чтобы исследовать какой-либо элемент другой социальной системы). Поэтому в гуманитарном познании, видимо, невозможен абсолютно объективный взгляд; по крайней мере, здесь невозможно избавиться от субъективно окрашенной формы изложения результатов.

В силу этих трех обстоятельств гуманитарные пауки не могут основываться на тех же гносеологических принципах, что и естествознание; они могут использовать эти принципы лишь до определенных пределов. Другими словами, если здесь и возможна универсалистская позиция, то индуктивный способ рассуждений часто ведет к ошибкам, а редукционизм едва ли допустим. Можно принять следующее определение гуманитарного познания, отражающее его существенные особенности: это субъективированное понимание объектов и явлений. Такая формулировка, конечно, очень груба, а кроме того, как хорошо видно, построена она по схеме оппозиции к принципам естественных наук. Однако думается, что всякое сравнение двух различных моделей познания легче проводить, располагая полярно противоположными, пусть грубыми, схемами. Имея перед глазами две крайние точки отсчета, легче найти я точки соприкосновения и перехода.

1.3. ФИЗИЧЕСКОЕ И ПСИХИЧЕСКОЕ. ПРОБЛЕМА НЕОДНОЗНАЧНОСТИ ПОЗНАНИЯ

Осознание того, в чем заключается специфика познания общественных явлений, культурных феноменов или психических процессов (при всей их разновидности) по сравнению с познанием природы, происходило наряду с дифференциацией естественных и общественных наук. Этот вопрос, из области философских рассуждений переместился в область научной деятельности, поскольку наука, построив в основном относительно непротиворечивую картину мира, вплотную подошла к изучению человеческой психики и сознания, к проблеме механизмов познавательной деятельности, естественным образом предполагая возможным свести их к явлениям, аналогичным природным. Одновременно в социогуманитарных науках усиливались процессы «оестествления», во многом благодаря тому, что утверждался в правах методологический принцип естественного происхождения как человека, так и общества, и социальное развитие стало рассматриваться как природно-исторический процесс.

Эти тенденции со стороны гуманитарных наук обеспечивались развитием социологии, приобретавшей все более позитивистскую окраску (а следовательно, и методологически смыкавшейся с естествознанием), а также развитием психологии, которая под влиянием впечатляющих успехов естествознания в конце XIX в. с самых первых своих шагов ориентировалась на экспериментальные, опытные исследования психических функций, стремясь к возможно более полному их сведению к физиологическим функциям. Данная традиция, идущая от Г. Фехнера и Г. Гельмгольца через В. Вундта и И. П. Павлова к Б. Скиннеру, всегда оставалась в психологии достаточно мощным, временами доминирующим, течением, которое никогда не прерывалось.

Напротив, со стороны естествознания рассматриваемые тенденции во многом были вызваны изменением методических обстоятельств, что повлекло и методологические следствия. В связи с углублением исследований применяются все более тонкие и изощренные методы, сильно зависящие не только от сенсорных и психических особенностей экспериментатора, но и от выводов теоретика. Одно дело сбрасывать шары с Пизанской башни и совсем другое — экспериментировать с гравитационными волнами. Главное различие между такими экспериментами отнюдь не в их сложности — здесь разная методология.

Осознание этих факторов привело к обсуждению проблемы «эффекта наблюдателя» и проблемы двух способов познания 7. В наиболее отчетливой форме проблема двух способов познания была поставлена и исследована Э. Махом. «Для физика, — писал он, — достаточно еще, пожалуй, и идеи твердой материи... Физиолог, психолог с ней ничего поделать не может. Но тот, кто стремится к объединению наук в одно единое целое, должен отыскать представление, которое могло бы найти применение во всех областях науки» [Мах, 1908, с. 255 ].

 

7 Представляется весьма привлекательным связать осознание проблемы научным сообществом с результатами деятельности таких экспериментаторов-виртуозов, какими были Р. Вуд и Э. Резсрфорд.

 

Попытки отыскать универсальные принципы описания мира на пути создания единой науки будущего привели Маха к убеждению, что между физическими явлениями и психическими процессами нет пропасти, но, как оказалось, их единство нельзя установить с помощью обычных наблюдений. Любое же научное исследование требует ограничения объектной области, и из практических соображений постоянно проводится разделение исследовательских областей. Но это условное соглашение может быть элиминировано, если признать, что все физические тела, наше тело и наши ощущения, как и тела и ощущения других людей, для исследователя представлены лишь в виде комплексов ощущений, комплексов элементов одной природы.

Такая методологическая позиция с очевидностью предполагает две тесно взаимосвязанные исследовательские установки, которые и были вскоре реализованы. Первая — это признание возможности сосуществования взаимно дополнительных гипотез, объясняющих природу физических явлений. Вторая — взгляд на исследователя, на наблюдателя как на физический фактор, восприятие или воля которого могут влиять на исследуемый объект и изменять его.

Первую из установок развил с наибольшей полнотой, как известно, А. Пуанкаре [1983]. Конвенционализм Пуанкаре явился в известной степени новой методологической программой науки, поскольку ученый утверждал, что ни одна теоретическая интерпретация данных не должна категорически приниматься в качестве единственной и необходимо искать различные теоретические и философские интерпретации применяемых в науке принципов. Эту программу он реализовал в геометрии, показав, что одно и то же пространство может быть описано с помощью различных геометрических систем, не сводимых друг к другу [Там же, 41-62].

При этом, несмотря на наличие эмпирических данных, теоретическое описание пространственного положения тел основывается не на принципе наибольшей истинности, а на принципе удобства описания, можно даже сказать, на принципе красоты и гармонии: «Мы видим, что опыт играет необходимую роль в происхождении геометрии; но было бы ошибкой заключать, что геометрия — хотя бы отчасти — является экспериментальной наукой... Предмет геометрии составляет изучение лишь частной «группы» перемещений, но общее понятие группы существует раньше в нашем уме, по крайней мере в виде возможности. Оно присуще нам не как форма нашего восприятия, а как форма нашей способности рассуждать. Надо только среди возможных групп выбрать ту, которая служила бы, так сказать, эталоном, с которым мы соотносили бы реальные явления. Опыт направляет нас при этом выборе, но не делает его для нас обязательным; он показывает нам не то, какая геометрия наиболее правильна, а то, какая наиболее удобна» [Там же, с. 53).

Попытка реализовать рассматриваемую программу в физике не была принята и поддержана естествоиспытателями, хотя предпосылки для этого существовали уже в начале XX в. благодаря исследованиям электрона и радиоактивности [Холтон, 1981; и др.].

Мне кажется, что идея конвенционализма близка гуманитарному способу познания в силу двух обстоятельств: косвенным образом она вводит в науку антропный принцип 8, а также предполагает существование определенной зависимости между субъектом исследования и наблюдаемым явлением.

 

8 История возникновения и развития антропного принципа внутри самого естествознания достаточно подробно изложена, например, в статье В. В. Казюгинского и Ю. В. Балашова [1989].

 

Эта вторая исследовательская установка, вытекающая из методологии Маха, оказала существеннейшее влияние на развитие современного естествознания и создала непосредственные предпосылки его гуманизации. При становлении современной науки «разделение субъекта и объекта, наблюдателя и наблюдаемого, а тем самым разрушение ранней холистической физики было долгим и мучительным процессом. Он привел к успеху не только физику, но и другие науки» [Холтон, 1981, с. 169]. Однако исследования «тонкой материи» в физике (электрона, структуры ядра, радиоактивности) привели к обнаружению «инструментального спаривания»: природа объекта оказалась во многом зависимой как от конструкции прибора, так и от сенсорных способностей исследователя.

Осознание этого феномена (сначала в физике, а затем в смежных областях знания), а также того факта, что для полного исключения воздействия наблюдателя на объект следует вообще отказаться от наблюдения, возвратило науку к идеям холизма, но уже основывающимся на принципе существенно более высокого уровня — на принципе дополнительности Н. Бора. «Бор предложил новый подход к решению фундаментальных проблем квантовой механики, позволивший ему принять оба члена тематической оппозиции — непрерывность и дискретность — в качестве равно адекватных картин реальности, не пытаясь растворить один из них в другом, как это было при разработке им принципа соответствия. Бор понял и то, что эта оппозиция соотносится с другими парами альтернативных тем, также не поддающихся сближению или самопоглощению,— таких, например, как разделение и взаимосвязь субъекта и объекта» [Там же, с. 178].

Иллюстрируя трудности разделения субъекта и объекта, возникшие в физике, Бор предлагал «вспомнить о посошке, которым можно нащупать себе путь в темной комнате. Человек, посох и комната образуют единое целое — здесь никак не фиксирована граница между субъектом и объектом. Если человек крепко сжимает посох, границу можно провести у его свободного конца; в противном же случае сам посох можно считать объектом исследования» [Там же, с. 179]. Такую органичную включенность субъекта в объект исследования можно рассматривать как свидетельство сближения естественно-научного и гуманитарного познания.

Н. Бор в течение всей своей дальнейшей деятельности стремился к максимально возможному расширению границ применимости принципа дополнительности, видя в психологии и биологии наиболее благоприятную для этого почву. Пытаясь с помощью данного принципа приблизиться к пониманию единства знания, Бор рассматривал в качестве дополнительных природу сознания и его носителя, непосредственно продолжая традиции, заложенные Э. Махом.

Несмотря на глобальность и значимость для естествознания проблемы дополнительного способа описания реальности, идея дополнительности до сих пор не нашла широкой поддержки среди физиков9. Вместе с тем общеметодологическое значение принципа дополнительности, заключающееся в узаконении нескольких равноправных картин объекта, не претендующих на объединение в единую картину, оказалось существенным для развития современной теоретической физики, особенно такой ее фундаментальной области, как теория взаимодействий. Еще недавно безоговорочно принимался запрет на «синкретичность» картины физического мира — сегодня же теоретик позволяет безболезненно уживаться в своей голове двум-трем очень разным теоретическим интерпретациям реальности [Хокинг, 1982; и др.].

 

9 За исключением, видимо, астрофизиков и космологов, которые отчетливо осознали необходимость и полезность двух или нескольких равноправных теоретических описаний наблюдаемых явлений [Крупномасштабная структура..., 1981; и др.].

 

 

Но если в современной физике идея дополнительности еще не вполне воспринята, то применимость ее в биологии до самого последнего времени вообще не рассматривалась, хотя этого требуют не только специфика объектов биологического исследования, но и сам характер получения знания в данной области.

1.4. ПРОБЛЕМА НЕОДНОЗНАЧНОСТИ ОБЪЯСНЕНИЯ В БИОЛОГИИ

В биологии всегда шла борьба двух традиций — в современных терминах, традиций эволюционизма и структурализма,— которые в разное время проявлялись по-разному. И эта борьба была в действительности борьбой двух несовместных точек зрения на одно и то же явление, двух интерпретаций явления. В конечном счете это была борьба двух пар тем: темы непрерывности и темы дискретности в одном случае и темы божественности (телеологичности) и темы случайности («естественности», но только, конечно, в современном смысле этого слова, поскольку раньше понятия «божественный» и «естественный» были синонимами)— в другом.

В точках наиболее тесного переплетения этих тем, и прежде всего в сравнительной анатомии и систематике, происходила и происходит наиболее упорная и непримиримая борьба идей. Лишь в самое последнее время исследователи начинают смутно осознавать, что эти действительно различные, оппозиционные теоретические интерпретации реальности равноправны 10.

10 Свидетельством тому может служить, например, эволюция представлений такого крупного эколога и систематика, как Э, Майр [1970].

 

Организмоцентризм и видоцентризм (популяционизм) оказались двумя дополнительными подходами, и поэтому бессмысленно структурные уровни организма рассматривать только с позиций исторического развития и, наоборот, популяционные процессы рассматривать только как результат генетических и эпигенетических процессов. Точно так же попытки свести все многообразие органического мира только к цепи непрерывных изменений, к «филогенетическим древам» ведут к громадному числу противоречий (совершенно определенно это показал А. А. Любищев 11973, 19821).

Однако даже довольно поздно пришедшее осознание возможности, а может быть, и необходимости двух различных подходов к систематике оказывается весьма полезным для биологии. Недаром «фенетический вызов» эволюционной таксономии, сделавший упор на идее дискретности, а не непрерывности, никем почти не был воспринят враждебно [Рьюз, 1977, с. 176 — 244].

Другой пример — взаимодействие наблюдателя и объекта наблюдения. Во многих биологических дисциплинах (от цитологии до экологии) проблема «инструментального спаривания» в скрытом виде существовала всегда, но анализ ее никогда не поднимался выше уровня методических рассуждений (я думаю, что на самом деле эта проблема внутренне присуща вообще всей биологии, просто чаще всего она настолько глубоко скрыта, что вообще не проникает в сферу сознания).

Любое непосредственное исследование структуры и функции, будь то в отношении клетки или биоценоза, одновременно оказывается и воздействием на эти структуры и функции. А проблема своеобразного «методического артефакта» знакома каждому студенту-биологу: его так научили и он не задумывается, когда отбрасывает «неверные» результаты, ссылаясь на методические причины. Но не подобным ли образом поступает и Р. Милликен, отбрасывая «неподходящие» значения заряда электрона и используя лишь «подходящие» данные?11

11 Об этих исследованиях см. у Дж. Холгона [1981, с.211-293].

 

 

Существует неявное, нигде не зафиксированное соглашение (в подавляющем большинстве случаев оно не только не принимается в расчет, но и просто не осознается), что исследователь изучает действительный объект, а не реакцию объекта на свое воздействие. Вполне закономерно предположить (по аналогии с ситуацией в физике), что, приняв такое соглашение и «забыв» о нем, биология получила необходимую возможность демонстрировать «объективную достоверность» знания об объекте. Говорить о сознательном «договоре» и «забывчивости» можно, конечно, только в логическом смысле: исторически такой процесс вообще мог не иметь места. Исследователи начали «ab ovo»— вспомним классические опыты К. фон Бэра по изучению развития куриного эмбриона: сама по себе физическая по духу методология не позволяет появиться сомнениям в объективности исследования. И каждая следующая «ступенька вверх» опиралась на предыдущую, тщательно проверенную на «объективность».

С этой точки зрения вполне понятно, почему зоопсихологию, а затем и этологию постоянно упрекали в антропоцентризме, хотя употребляемые этими науками термины, взятые из словаря человеческого общежития,— вроде «ярости», «дружелюбия» или «альтруизма» животных — мало чем отличаются от «времени жизни» частицы, «напряжения» тока или «памяти» машины.

Все дело в том, что для этих поведенческих наук в отличие от корпуса классических дисциплин биологии проблема взаимодействия субъекта и объекта в процессе исследования есть центральная методическая и методо­логическая проблема. Поскольку взаимодействие здесь более чем осознается, его требуется еще и проинтерпретировать. Важный момент познавательной деятельности составляет «внедрение», «вживание» наблюдателя в объект своего исследования. Но ведь само это «вживание» невозможно без одновременного усвоения и понимания объекта (это прекрасно чувствуют зоологи, много изучавшие поведение какого-либо одного вида животных). А момент понимания, как мы помним,— уже специфика гуманитарного познания. Между тем и этология, и зоопсихология (как, впрочем, и психология) в своем познании ориентированы исключительно на принципы и методы естествознания.

Именно методический и гносеологический дуализм наук о поведении живых систем порождает те спорные моменты, которые появляются при всякой попытке более широкой интерпретации результатов их исследований. Такова, в частности, подоплека проблемы соотношения биологического и социального: как только возникает возможность перевести исследование в плоскость или биологического, или социального подхода, проблема теряет свое значение (а исследователи очень часто стремятся именно к этому). Точно так же попытка «синкретического» толкования природы человека не дает бесспорных результатов сейчас, и, видимо, не позволит это сделать в ближайшем будущем.

Последнее предположение основывается исключительно на том, что механическое совмещение естественно-научного и гуманитарного способов познания в отношении таких сложных объектов, как человеческая психика или общество, не может дать качественно нового видения объекта и, тем более, по многим пунктам оказывается неприемлемым как для той, так и для другой стороны. И выход здесь видится именно в интеграции гуманитарного и естественно-научного знания, которая необходимо должна затронуть и область гносеологии.

Боязнь «гуманитаризации» в биологии, считающей своими идеалом физику, проявляется и в таких на первый взгляд мелких, но весьма важных «охранительных мерах», как, например, вполне осознанное использование в экспериментах «двойного слепого» метода, чтобы максимально исключить влияние исследователя на объект (здесь прослеживается стремление сделать картину реальности независимой от нашей воли). Подобная же боязнь наблюдается и в психологии. Гносеологическая и методологическая ориентация ее на естествознание при необходимости исследовать не только психофизиологические механизмы поведения человека, но и мотивы человеческой деятельности, психику —«реальность, лишенную телесности»,— ведет к тому, что психология оказывается «фрустрирующей» наукой в отношении своего предмета.

Несмотря на стремление к объективности исследования, биология в то же время сближается и с гуманитарными науками, причем сближение это становится все более отчетливым. Одним из наиболее важных признаков гуманизационной тенденции является представление о такой сложности биологических объектов, при которой полное описание структуры и функций отдельных подсистем и всей системы в целом невозможно.

Закреплению этого представления способствует как формирование антиредукционистского направления в биологии (что обусловливается признанием большой роли сознания и познавательных процессов в формировании живых систем [Хон, Щуков, 1980]), так и достаточно бурное развитие теории систем и теории управления, успехи и неудачи которых в описании и моделировании биологических объектов привели к пониманию того, что принцип эмергентности является не только онтологическим, но и гносеологическим принципом 12. Однако очевидно, что аналогичное представление должно быть изначально присуще гуманитарному способу познания, в котором описание объекта, включающее описание субъекта исследования, в принципе не может быть полным, окончательным и «объективным», и остается предположить, что большую роль здесь играет понимание.

 

12 В этом плана может быть понят «неясный смысл» утверждения Н. Бора о том, что несводимость биологического к физическому и химическому обусловлена не онтологической природой, а методологическими соображениями.

 

То, о чем говорилось до сих пор, отражает, по существу, «скрытые» тенденции гуманизации биологии как раздела естествознания. Они проявляют себя в структуре научного познания, в изменении представления о способах соотнесения объекта и субъекта исследования. В определенном смысле гуманизация биологии возвращает ей холистическое видение мира.

В то же время наблюдаются и «явные» тенденции гуманизации, которые детерминированы социальными факторами. Их можно охарактеризовать термином «экологизация», вкладывая в него не только традиционный смысл. Действительно, человек стал силой, влияющей на природные процессы, все более определяющей их, но одновременно человек является частью природы.

Возможна ли при этих условиях такая преобразовательная деятельность по отношению к природе, которая бы соответствовала интересам человека и общества как компонентов природы? В рамках методологии естествознания однозначный ответ невозможен, а возможны лишь предположения. Это, а также то, что в данном случае наука имеет дело с единичным, уникальным объектом и не может использовать для его изучения иной методический арсенал, сближает естествознание с гуманитарным знанием.

Подобное сближение происходит в рамках не только методологии, по и онтологии: исследование человеческой деятельности как природной силы требует исследования и самого человека, но не только как биологической системы. Единичность объекта исследования, его постоянное изменение под непрерывным воздействием со стороны «субъекта исследования» (его же самого), а также вынужденное своеобразие «взгляда изнутри» — эти специфические особенности гуманитарного познания оказываются теперь и особенностями естествознания.

Таким образом, естествознание, и в частности биология, находится в своеобразной методологической ситуации, когда внутри него реально существуют две эпистемологии, два способа познания мира и исследователи в своей практике пользуются обоими этими способами, зачастую не подозревая об этом. Но ситуация требует неотложного разрешения, поскольку мы подошли уже к границам нашего познания. Первый шаг на этом пути — осознание самой ситуации и оценка принципов познания, которыми мы пользуемся, изучая поведение сложных живых систем.

Я попытался здесь очертить лишь ограниченный круг проблем, свидетельствующих о существующей в биологии ситуации неоднозначности описания и объяснения объектов и явлений. Сама эта неоднозначность вызвана, по моему мнению, глубинной и неосознанной двойственностью, несовместимостью гносеологических принципов. Последние можно разделить на две группы, или две системы: естественнонаучные и гуманитарные. Но дело осложняется тем, что это не совсем так. Биология «тайком» и незаметно для себя отходит от гносеологии физики. Но она и не желает вовсе принять гносеологию социогуманитарных наук. Сейчас мы отчетливо видим, что биология (по крайней мере, те ее отрасли, которые изучают поведение сложных систем) стремится идти по третьему пути, по пути создания своей гносеологии. Неважно, осознано ли данное стремление, или это вынужденные шаги (я думаю, что вероятнее последнее). Важно то, что на наших глазах формируется новая гносеология.

Вопрос о том, каким образом формируется в теле биологии новая система гносеологических принципов и каковы конкретно эти принципы, будет рассмотрен далее очень фрагментарно. Многие моменты сейчас еще совершенно не ясны, многие могут оказаться ошибочными или будут оставлены в будущем без внимания, как неперспективные. Важно зафиксировать, во-первых, то, что зародыши новой гносеологии в биологии налицо, и, во-вторых, то, что этот процесс не уникален: он идет наряду (возможно, несколько опережая) с процессом смены гносеологической парадигмы в физике 13.

13 О том, что физика стоит перед эпистемологиче&вой катастрофой, ярче всего дает представление книга И. Пригожина и И. Стенгерс [1986].

 

 

1.5. НЕСОВМЕСТНЫЕ ГНОСЕОЛОГИЧЕСКИЕ СИСТЕМЫ В ПОВЕДЕНЧЕСКИХ НАУКАХ

В настоящее время в комплексе всех наук о поведении сложных живых систем наблюдается очевидная гносеологическая неоднородность. Наряду с традиционными познавательными принципами, являющимися символами современного естествознания, все большее значение приобретают и упрочивают свое положение существенно новые принципы.

Центральная гносеологическая триада— универсализм, индуктивизм и редукционизм — сохраняет свое значение в биологии во многом благодаря классическим дисциплинам типа генетики, зоологии, ботаники, систематики, морфологии и т. п. Индуктивный универсализм солидно обоснован целым рядом фундаментальных фактов, прежде всего законами Шванна — Шлейдена (все организмы состоят из клеток), Вирхова (omnes ab ovo), Менделя и другими аналогичными результатами. Принцип редукционизма в этом ряду более уязвим, поскольку в большей степени является результатом познавательной ориентации. Например, давние споры вокруг пресловутого биогенетического «закона» обусловлены в основном чрезмерно широким и глубоким редукционистским подходом к вопросу о соотношении филогенеза и онтогенеза. Историческим оправданием ценности редукционизма служит и существование таких крупных направлений в биологии, дающих важные практические результаты, как генетика, биохимия, биофизика, молекулярная биология.

Идеология физикалистского подхода не дискредитирует себя в этих областях, изучающих относительно простые компоненты отдельных систем организма, причем изолированно.

В поведенческих науках ситуация гораздо более сложна и, как теперь кажется, традиционными средствами неразрешима. Эти науки, как я все прочие, ориентированы на достижение «истинной научности», признаками которой считаются однозначность описания, возможность математической формализации данных и близкое соответствие наблюдаемых явлений теоретическим схемам. Всякий же, кто начинает достаточно глубоко анализировать эти требования применительно к поведенческим наукам, вынужден бывает прийти к выводу об их невыполнимости даже в минимально достаточной степени.

Однозначному, жестко детерминированному описанию поддается только малая часть поведения системы, чаще всего индивидуальное поведение животных и человека. Большинство же видов взаимодействия, хотя и может быть типологизировано, подвержено влиянию множества случайных внешних факторов и зависит от потребностей, установок и «ценностей» системы (т. е. от ее «внутреннего мира»).

Как показывает опыт, попытки математиков и биологов создать математические средства формального описания поведения всегда оказываются куда менее успешными, чем ожидается вначале. Самый последний пример здесь — теория катастроф Р. Тома [1970]. В середине 60-х годов, когда ученый начал разрабатывать ее специально для описания биологических процессов, включая поведение, с ней связывались самые большие надежды. Но вот теория катастроф развита, приложена... и не оправдывает ожиданий [Постон, Стюарт, 1980].

Говорить же о теориях в науках о поведении несколько преждевременно. В лучшем случае они находятся на уровне «гидродинамической модели поведения» К. Лоренца, в худшем — на уровне эволюционно-литературных вымыслов локального порядка, которые создаются для ответа на вопрос «почему?».

Надо отметить, что столь грустное положение с поведенческими дисциплинами имеет историческое оправдание. Изучение поведения (прежде всего животных) издавна рассматривалось не как самостоятельное научное направление, а лишь как средство для получения знаний в сугубо утилитарных целях — для развития медицины и сельского хозяйства. Этот прагматический подход и определил, возможно, крайнюю степень «испытательного» отношения к природе в полном соответствии с духом естествознания XVII—XIX вв. Отразился он в целях и методах поведенческих исследований и в системе принципов познания, которые во многом заимствовались из физики безусловно и неосознанно 14.

14 Например, оправдание болезненных и летальных опытов над животными во имя блага и здоровья человека, да и вообще отношение к природе как к «сырью, пригодному для испытаний и проверок» (по замечанию А. Дж. Тойнби),— откуда эта «идеология»? Ответ не составляет труда — достаточно посмотреть работы основоположников современного естествознания: Р. Бэкона, Р. Декарта. Можно считать, что появление в последние годы таких конвенций, как закон о запрещении бессмысленных истязаний животных «во имя» сугубо научных целей и меморандум о научной этике исследователей животных, в известной мере свидетельствует не только об изменениях морально-психологического порядка, но прежде всего о появлении сомнений в истинности наших познавательных принципов, что не может не сказаться на представлениях о ценностях научной деятельности.

 

Таким образом, весь комплекс поведенческих наук вырос из классической биологии и «с рождения» позаимствовал принципы познания, развитые в физике при изучении поведения крайне простых объектов, полностью лишенных индивидуальности (например, металлических шаров или грузов некоей массы). Это «прокрустово ложе» естественно-научной гносеологии никогда не было достаточно удобным и для биологии в целом, и тем более для ее «поведенческих отпрысков». Оттого неоднократно предпринимались попытки разрешить хронический эпистемологический кризис. Можно указать по крайней мере на три наиболее крупные, которые связаны с появлением новых подходов к исследованию поведения и новых поведенческих дисциплин.

 

Первая такая попытка, предпринятая Э. Махом и поддержанная Н. Бором, описана выше. Стремление Маха приблизить исследования «души» к лону физических наук и намеченные им параллели в изучении психических и физических явлений, как и идея дополнительного способа описания (скорее следовало бы говорить о неожиданном обнаружении в простых физических системах сложных взаимодействий, более того, об обнаружении «индивидуальности» физических объектов),— это была попытка восстановить в правах пошатнувшуюся триаду естественно-научной гносеологии путем введения дополнительных членов. Стремление свести «душу» к физике нашло сочувствие у биологов и психологов, которым всегда импонировали кристаллическая стройность и ясность физических теорий. Результат такого пиетета сказался и на зоопсихологии, и на рефлексологии Бехтерева, и на этологии.

Вторая попытка, осуществленная через несколько десятилетий после первой, явилась в образах бихевиоризма и этологии. Бурное развитие этих направлений исследования поведения в 30—60-е годы не только отразило в самых крайних формах физикалистский стиль научного познания, но и предстало символом непрерывности эпистемологии от механики до психологии.

Однако уже первые систематические попытки рефлексии этологов и бихевиористов относительно предмета своих наук способствовали тому, что сами эти науки пришли к состоянию, близкому к зафиксированному Махом. Проблема не только не была снята, но обострилась благодаря новым эмпирическим данным и исследованиям самого процесса получения знания о поведении сложного объекта [Фоллесдаль, 1987; и др.]. Сейчас уже достаточно уверенно можно говорить, что обе эти поведенческие науки редукционистского склада — и этология, и бихевиоризм — изжили свои эвристические и методологические установки и находятся на стадии превращения в новые направления или постепенно уступают свое место другим (это достаточно определенно можно утверждать в отношении этологии, которая становится частью более широкого направления — социоэтологии, бихевиоризм же «поделили» между собой нейроэтология, физиология высшей нервной деятельности, нейропсихология).

Третья попытка относится к началу 70-х годов и связана с появлением социобиологии. Это наиболее широкая со времен Маха программа спасения физикалистской методологии в области поведения и социальных систем животных и человека 15.

15 Более подробный анализ этологии и социобиологии проводится в следующей главе.

 

Все три рассмотренные попытки с гносеологической точки зрения представляют собой весьма простые приемы сведения поведения сложных систем (организмов и сообществ) к взаимодействию их структурных компонентов, к физиологическим и биохимическим механизмам, к взаимодействию генных комплексов или генов.

О том, что принципы познания, развитые для описания простых физических объектов, механических систем, не «срабатывают» в поведенческих науках, свидетельствует и ряд попыток создать новую методологию, как правило, путем сведения ее к известной [Cramer, 1979]. На это же указывает и отсутствие приемлемых теорий в поведенческих науках. Последнее являет собой вызывающее удивление противоречие с накопленным громадным массивом эмпирических фактов и с глубиной проникновения в суть явлений: все детали известны, но непонятно, как, почему и зачем это все работает.

Но новая, не физикалистская, методология все больше проникает в поведенческие науки, отчасти в силу объективных процессов — как следствие роста знания, отчасти же благодаря сращиванию, конвергенции или интеграции биологического и социогуманитарного знания. Теперь уже можно говорить о зачатках новой методологии в поведенческих науках и даже о новых принципах познания.

Каковы же могут быть эти принципы? Я считаю, что базисных принципов в науках о поведении сложных систем (организмов и обществ) по крайней мере четыре: принцип историзма, самоорганизации, эмергентности и принцип аксиологичности. Как минимум три первых из них находятся во взаимной связи, но это не позволяет свести один к другому — они представляют собой самостоятельные гносеологические принципы.

Принцип, историзма — самый «древний» и традиционный в поведенческих науках и вообще в биологии

и обществознании, хотя свое развитие он получил спустя два века после появления современной науки. Это развитие в XIX в. шло первоначально в русле философии истории, рассматривавшей общество как часть природы. Данный принцип развивался также в рамках эволюционной биологии — от Бюффона и Ламарка до Дарвина и Уоллеса. Поскольку процесс этот проходил в одной и той же социокультурной среде (Франция, Германия, Англия конца XVIII — начала и середины XIX в.), говорить о независимом проявлении принципа историзма как принципа познания в биологии и социогуманитарном знании, по всей вероятности, нельзя.

«Историзм — это принцип подхода к объективной действительности в процессе ее научного исследования... как изменяющейся во времени, развивающейся»16. Всякий объект и явление рассматриваются с точки зрения закономерного процесса их развития, т. е. объект должен исследоваться с точки зрения его внутренней структуры (как органической совокупности составляющих структуру элементов) и с точки зрения процесса развития (с учетом качественных изменений его структуры).

 

16 Философская, энциклопедия.—М., 1960.— Т. 2.— С. 351.

Если коротко определить историзм, то это есть представление о всяком процессе как о развитии с качественным результатом. Такое определение синонимично «широкому» определению эволюции (см., например: [Красилов, 1986; и др.]). Поэтому принцип эволюционизма, часто предлагаемый теоретиками биологии в качестве специфического познавательного принципа,— не что иное, как частный случай принципа историзма. Всякий эволюционный процесс конкретен и потому индивидуален, следовательно, он протекает в конкретных исторических условиях, т. е. имеет свою историю. Всякий процесс имеет историю, но не всякий имеет эволюционный характер (не всегда конечные стадии процесса качественно отличны от начальных).

Этот момент указывает на тесное сближение и даже связь между главными принципами познания в современной биологии и в современных социогуманитарных науках. Принцип историзма, по определению, совпадает с принципом эволюционизма (если только последний не определяется узко, как процесс прогрессивного развития, но даже при таком понимании принцип эволюционизма есть опять-таки частный случай принципа историзма).

На совпадение же биологического и социогуманитарного способов познания указывает и другой момент: всякое явление, рассматриваемое в конкретных исторических условиях, единично, индивидуально. Для биолога или гуманитария, опирающихся на естественнонаучные принципы познания, индивидуальность исследуемого объекта — это «шум», «неприятное» для строгой теории свойство объекта, обусловливающее непредсказуемость его поведения. Но с позиций историзма данное свойство есть просто закономерный результат жизни объекта. Понимаемая так индивидуальность не может быть, конечно, выражена в строгих количественных формулах и «втиснута» в схемы — она требует разработки новой методологии в биологии, может быть подобной методологии гуманитарного познания. Последняя, правда, не удовлетворяет и самих гуманитариев.

По-видимому, в основу этой новой методологии биологической науки и должен быть положен принцип историзма. Несмотря на доминирование в «экспериментальных сферах» физикалистски ориентированной методологии, в «теоретических сферах» историзм осознан. Неважно, что они сшиты на живую нитку. Даже не столь важно, какие любопытные «гибриды» из соединения теории и эксперимента мы имеем в этом случае. Важнее, что принцип историзма настолько утвердил свои права в сознании исследователей, что сейчас он вообще стал своеобразным «символом веры» («креационизм — это ненаучно»). А кризис в биологии, начавшийся с популяционной генетики и пока незаметный для большинства исследователей,— это именно кризис естественно-научной (физической) гносеологии, кризис, после которого права историзма утвердятся и в «экспериментальной сфере». Тогда будет достигнуто органичное единство внутри самой биологии.

Принцип историзма, хотя и признанный в науке вот уже более полутора веков, сам по себе и в ряду противоположных ему принципов универсализма, индуктивизма и редукционизма (предполагающих, что вне времени существуют однородные кирпичики-атомы, взаимодействие которых определяет все реальное многообразие физического, а может быть, и ментального мира) не способен составить ни новой, на вообще какой бы то ни было гносеологической системы. Для этого требуется введение в науку наряду с ним и других принципов познания. Сейчас такая потребность достигла критического уровня. Для цельности и адекватности биологического познания наряду с принципом историзма необходимы принципы самоорганизации и эмергентности. Их можно было бы назвать организмическими, системообразующими принципами.

Принцип самоорганизации — это подход к биологическим и социальным системам как к самоорганизующимся системам, т. е. способным к изменению внешних и внутренних условий своего существования (организация внешней среды, ее приспособление к своим нуждам, с одной стороны, и способность совершенствовать свою организацию с учетом прошлого опыта — с другой). У. Р. Эшби в 1947 г. с помощью понятия самоорганизующейся системы охарактеризовал существенное свойство всякого биологического объекта. Признание за биологическим объектом способности к самоорганизации, может быть, и не следует рассматривать в качестве познавательного принципа, но, когда мы расширяем понятие самоорганизации «вверх» (в зоо- и homo-социологию) и «вниз» (в мир физических процессов), он необходимо становится принципом научного познания.

Социология, «преодолев» организмизм Спенсера, настолько далеко ушла в своей теории от идей системности и самоорганизации, так стремилась к физико-химической редукции элементарных актов взаимодействия людей, что сейчас, практически лишившись теоретического единства, все больше становится искусством, прикладной наукой. Физически ориентированный позитивизм П. Сорокина, заложенный в его «Систему социологии» [Сорокин, 1920, с. IX—XIII], сказался соответствующим образом через 50 лет. Теперь социологии, как и физике, нужна своя «единая теория взаимодействий», а для этого ей нужна и методология, построенная на специфической теории познания (несомненно, что не на естественно-научной, но в то же время это не должна быть и «чисто гуманитарная» гносеология).

Принцип самоорганизации получил импульс к развитию внутри самой физики — в неравновесной термодинамике, независимо от биологии. Это произошло благодаря многолетнему исследованию И. Пригожиным простых физических и химических распределенных систем, не находящихся в состоянии равновесия (неравновесных и необратимых процессов). Основной теоретико-методологический результат его исследований никак не может быть соотнесен с классическими представлениями физики: в распределенной среде, состоящей из простых элементов и находящейся вдали от равновесия, возможно спонтанное и самопроизвольное образование достаточно сложных систем, так называемых диссипативных структур [Пригожий, 1987; Пригожин, Стенгерс, 1986].

Но самоорганизация — это функционирование сложных систем, которые имеют свойства совершенно иные, чем свойства классических физических систем. А «главные черты сложности суть необратимость и стохастичность. Ныне эти понятия начинают проникать на фундаментальный уровень описания природы» [Пригожин, 1987, с. 47]. Кроме того, подобным сложным химическим и биологическим системам присущи и такие свойства, как «погруженность» в среду, невозможность существования вне среды (а значит, и внутренняя, спонтанная активность). Для них характерно также «наличие множества устойчивых состояний, в противоположность близким к равновесию ситуациям, где имеется всего одно устойчивое состояние» (Там же, с. 50]. И это свойство мультиустойчивости сложной системы есть причина появления у системы истории: конкретные устойчивые состояния зависят от пути, по которому система развивается. Поэтому для такой системы «будущее остается открытым» [Там же, с. 55].

Как видим, выявленный Пригожиным новый класс физических систем с неклассическими свойствами удивительно напоминает в принципиальных своих чертах биологические и социальные системы (живые системы со сложным поведением). Методология изучения таких Систем по необходимости должна быть иной, и, надо думать, новая методология изменит образ всей науки [Пригожин, Стенгерс, 1986].

Эмпирические исследования, широко развернувшиеся на основе идей Пригожина, свидетельствуют о всеобщности процессов самоорганизации в природе. Самоорганизация оказалась свойством, в равной мере присущим и живой, и неживой природе. Мы не только «живем в мире неустойчивых динамических систем» [Пригожий, 1987, с. 54], мы живем в мире порядка, к котором хаос может появляться только в результате взаимодействия систем. Возможно, наука находится на пороге смены «тем»: «тема» порядка, возникающего из хаоса, древняя как сама цивилизация, уступает место альтернативной «теме» всеобщего порядка, в котором локально и обратимо возникает хаос как необходимый момент взаимодействия пришедших в соприкосновение систем.

Как мы уже видели, принцип самоорганизации тесно смыкается с принципом историзма: только у самоорганизующейся системы есть история, поскольку для нее существуют время и выбор пути из множества возможных. Подчеркнем последнее обстоятельство. Это то, что связывает между собой принципы историзма, самоорганизации и аксиологичности.

Принцип эмергентности (от лат. emergo — появляюсь, возникаю; англ. вариант: «эмерджентность») предполагает холистический, целостный подход к изучению всякого объекта, несводимость свойств объекта к свойствам его структурных элементов. Принцип эмергентности всего полнее выражен в системном подходе (он даже может быть назван принципом системности). В соответствии с данным принципом научный анализ функционирования (поведения) сложных биологических и социальных систем не может быть сведен к анализу функционирования составляющих их элементов (в «идеале» — к физико-химическим процессам).

Всякая сложная система, в определении Ю. А. Шрейдера [1983], в принципе не может быть описана исчерпывающим образом — в смысле полноты описания физических объектов. Более того, она не может быть описана единственным образом. Фактически это означает, что отсутствует единственный, привилегированный способ описания поведения системы. «Обычные физикалистские нормативы описания объектов непригодны для представления знания о сложных системах. В них нет средств описывать знания о целостности объекта, включать в знание об объекте саму познавательную деятельность, ценностные аспекты и поиск целеполагающих факторов» [Там же, с. 110].

В отличие от физикалистского норматива описания, для которого характерна модальность долженствования, описание сложных систем должно вестись в модальности возможного. Это связано с неполнотой описания поведения сложной системы: знание поведения ее отдельных элементов или регулятивных структур не позволяет судить о работе всей системы. «Нормативы описания сложной системы как бы заранее рассчитаны на неполноту имеющегося знания. Этим они принципиально отличаются от физикалистских нормативов, включающих в себя предположение о том, что в принципе при подключении достаточных вспомогательных средств может быть получено полное знание об объекте исследования» [Там же, с. 112].

Неполнота и неоднозначность описания сложной системы, выступающие как результат применения принципа эмергентности, обязаны своим «явлением» тому, что новое качество, возникающее в сложной системе и в ее поведении, по сравнению с составляющими ее элементами и их поведением, как правило, нематериального, нефизического порядка. Это новое качество есть некий «лишенный телесности» продукт взаимодействия элементов.

Хорошим аргументом в пользу такого утверждения служит определение специфики социологии, которое дает II. А. Сорокин [1920, с. 237—247]. На коренной вопрос, «суть ли коллективное единство или общество реально существующее явление, или же оно реально не существует, реально даны только индивиды, их составляющие» [Там же, с. 237], он отвечает, совершенно верно подчеркивая специфику общества как сложной системы: «...общество, или коллективное единство, как совокупность взаимодействующих людей, отличная от простой суммы не взаимодействующих людей, существует. В качестве такой реальности sui generis оно имеет ряд свойств, явлений и процессов, которых нет и не может быть в сумме изолированных индивидов. Но, вопреки реализму, общество существует не «вне» и «независимо» от индивидов, а только как система взаимодействующих единиц, без которых и вне которых оно немыслимо и невозможно, как невозможно всякое явление без всех составляющих его элементов» [Там же, с. 247].

Целостность сложной системы, обладающей сложным поведением, порождена взаимодействием ее элементов. Устойчивость и повторяемость взаимодействий, необходимые для самого существования системы, приобретают значение регулятивных механизмов. Принцип же действия регулятивных механизмов основан на «нормативности»: всякая регуляция предполагает «знание» системой «нормы» каждого конкретного поведения, а наряду с ним и «знание» о границах «нормального» поведения. Это первый аспект.

Второй аспект заключается в том, что сложное поведение не только многофункционально и вариативно — оно должно быть иерархически организовано, «целесообразно», т. е. отдельные виды поведения должны реализовываться адекватно ситуации и не конкурировать друг с другом. Такая иерархическая организованность поведения в соответствии со значимостью его отдельных видов в каждый данный момент времени и в каждой конкретной ситуации и вместе с тем нормативность поведения, невыход его «за границы разумного» для данной системы требуют, чтобы сложная система имела особенный регулятивный механизм — механизм оценки приоритетов. Иными словами, сложная система должна располагать своей собственной «системой ценностей», позволяющей ей определять значимость каждой формы поведения в каждой конкретной ситуации.

Признание за сложной системой способности ее к оценке приоритетов поведения обусловливает введение еще одного принципа—принципа аксиологичности.

Принцип аксиологичности означает такой подход к исследованию поведения сложной системы, когда предполагается, что системе свойственны целенаправленное поведение, выбор приоритетных целей из совокупности значимых целей в каждый конкретный момент времени и что система имеет особую регулятивную подсистему, иерархию ценностей, которая организует «нормативность» поведения системы.

Вообще говоря, всякое поведение есть выбор из нескольких вариантов. В простейшем случае, в случае с тропизмами, этот выбор генетически и даже морфологически (на цитологическом и анатомическом уровнях) детерминирован: раздражение достаточно просто устроенных рецепторов инфузории специфичным для них раздражителем (светом, химическим соединением) вызывает столь же специфичную и однозначную реакцию хотя возможна и другая реакция. Организм, способный реагировать на раздражители, уже изначально стоит перед альтернативой — реагировать или не реагировать па конкретный раздражитель. Отсутствие реакции на значимый раздражитель — это тоже значимое поведение. Системы со сложным поведением чаще имеют не альтернативу, а большой набор различных вариантов ответа на действие одного-единственного раздражителя. Эта вариативность обусловлена не природой раздражителя, а природой самой системы. Конкретный ответ зависит от контекста.

Наличие потребностей и иерархии потребностей предполагает и план поведения. В его простейшей форме это необходимость планирования непосредственного поведения, чтобы достичь поставленной цели (например, поиски и поимка жертвы кошкой заставляют предполагать у нее наличие уже сложного плана поведения).

Таким образом, необходимыми компонентами сложного поведения являются выбор из нескольких вариантов поведения, следовательно, наличие подсистемы ценностей в качестве регулятивного механизма. Тогда в понятие «ценность» следует вкладывать очень широкое содержание — то, что имеет жизненное значение для системы (в одном случае это витальные потребности — в пище, любви, сородичах, в другом — высшие, например интеллектуально-волевые, потребности). Иерархия ценностей — ранжирование по значимости достаточно большого набора ценностей, которое не определяется раз и навсегда.

Подход к описанию поведения системы на основе принципа аксиологичности предполагает недоопределенность самого описания (исследователю не известна целиком система ценностей и правила, по которым изменяются ранги ценностей), а потому и принципиальную неполноту описания системы. Поведение системы не может быть предсказано полностью, часто узловые моменты его (периоды принятия решений) для наблюдателя приобретают стохастичность.

Итак, принципы историзма, самоорганизации, эмергентности и аксиологичности, возможно, составляют гносеологическую систему поведенческих наук. Она отлична как от физикалистской, так и от гуманитарной гносеологии. Возникающая на ее основе методология есть методология системного подхода. Поэтому принципы описания поведения сложных систем суть, по-видимому, нормативы системного описания [Шрейдер, 1983].

Само во себе описание «новой» гносеологии представляет собой на более чем благую попытку. В практическом плане важнее следующий шаг: описание и анализ поведения сложных систем (в данном случае социальных систем), основывающиеся максимально последовательно на описанных принципах познания. Такая попытка и будет предпринята в третьей и четвертой главах. Однако прежде, чем перейти к этому, мне кажется необходимым проанализировать и свести воедино все иные подходы к описанию сложных социальных систем, которые были предприняты в биологии и социологии. Говоря традиционным языком, надо рассмотреть историю вопроса, где в силу его специфики доминирующее положение занимают биологические подходы. На самом деле, конечно, биосоциальная проблематика никогда не относилась исключительно к компетенции биологических паук, она являлась и является главным связующим звеном между биологией и социогуманитарными дисциплинами.

 

ГЛАВА 2

ПОНЯТИЕ БИОСОЦИАЛЬНОСТИ И СТАНОВЛЕНИЕ ЕСТЕСТВЕННО-НАУЧНОЙ ПРОБЛЕМЫ БИОСОЦИАЛЬНОЙ ЭВОЛЮЦИИ

 

Более ста лет назад А. Эспинас, французский философ, социолог и экономист, начал свою книгу «Социальная жизнь животных» следующими словами: «Факт существования животных обществ (societes) известен, но не объяснен. До сих пор он не был связан ни с каким общим законом природы. Рассуждения о нем, едва выходящие за пределы констатирования явления, встречаются в трудах натуралистов как бы случайно: там и сям вы найдете у них простые указания на известные агломерации животных, которые они называют то колониями, то республиками или государствами. Но названия эти мало способствуют уяснению природы животных обществ, так как в свою очередь и политики, желая распределить социальные тела по свойствам, сближающим их с другими существами, и обращая внимание одни на их промышленность, другие—на многолюдство, третьи, наконец, на их медленное и самопроизвольное возрастание, называют эти тела то ульями, то муравейниками, то полипняками и даже деревьями. Таким образом, в то время как натуралисты, подчиняясь безотчетной необходимости обобщения, сравнивали животные общества с человеческими, политики, движимые тем же побуждением, уподобляли человеческие общества общинам животных. Но так как ни те, ни другие из них не стремились к уяснению источников и основной сути этого сравнения, то они обоюдно только увеличивали своими уподоблениями общую путаницу вместо того, чтоб сколько-нибудь ее рассеять» [Эспинас, 1882, с. 1-2].

К сожалению, эти слова остаются справедливыми до сих пор: несмотря на колоссальный прогресс практически во всех областях науки, в объяснении и теоретическом анализе социального поведения животных (как природной предпосылки эволюции общественной жизни человека) мало что изменилось. За это время был предпринят целый ряд попыток решить проблему развития социальности у животных и тем самым найти место представлению о социальности в системе представлений биологии, соотнести развитие человеческого общества с его природными корнями. Однако мы и сегодня не имеем тех результатов, которые стали бы значительным этапом в движении нашего познания.

В своей исторической книге Эспинас наметил все будущие трудности в исследовании социальности у животных и проблемы ранних этапов социогенеза человека: «Тщетны и бесплодны,— писал он,— все столь часто возобновляемые попытки открыть законы социальной жизни в человеческом обществе, независимо от ее проявлений в остальной природе. Нельзя, однако же, не заметить, что одного простого сближения или аналогии тут мало: для точного определения искомых отношений... требуется глубокое изучение обоих предметов, или, вернее, терминов сравнения» [Там же, с. 2].

Но такое изучение под силу только специальной научной дисциплине, у которой есть свой предмет, свои методы и свой объект. Между тем до сих пор даже название этой дисциплины не устоялось: то ее называют социологией животных, то социоэтологией или социобиологией. Кстати, и представление о предмете исследования каждый раз оказывается немного, но иным. Однако во всех случаях перспективы развития этой биологической дисциплины неразрывно связаны с решением вопросов социоантропогенеза, а следовательно, с социогуманитарным знанием. Каково бы ни было отношение исследователей социального поведения животных к гуманитарным дисциплинам, предмет их исследования требует междисциплинарного подхода.

Подобный междисциплинарный статус данного направления обусловливает практическую и теоретическую значимость получаемых в его рамках результатов и поэтому периодически вызывает чрезмерный интерес философов и методологов, как это наблюдается теперь в отношении социобиологии.

 

2.1. ОПРЕДЕЛЕНИЕ ПОНЯТИЯ

 

Представляется необходимым рассмотреть круг тех основных понятий, которые используются при изучении надындивидуального поведения (взаимодействия) животных и организационных структур, возникающих в результате такого взаимодействия. Это существенно я потому, что в нашей биологической литературе наблюдается сильный терминологический разнобой и мы обнаруживаем подчас совершенно поразительное соседство терминов. Анализа требуют три основных понятия: биосоциальности, социального поведения и социальной системы (сообщества).

«Б и о с о ц и а л ь н о с т ь» — основное понятие в структуре наших рассуждений. Оно отражает то простое, но далеко не очевидное даже для этологов положение, которое было сформулировано А. Эспинасом в качестве своего рода «социобиологической аксиомы»: «...совместная жизнь в животном царстве не составляет случайного явления; она появляется не по прихоти или какому-либо капризу то там, то здесь; это совсем не привилегия (как часто думают) нескольких отдельно стоящих на зоологической лестнице видов, каковы, например, бобры, пчелы и муравьи, а, напротив,— как мы надеемся доказать в этом сочинении — нормальный, постоянный и всемирный факт» [Эспинас, 1882, с. 3]

Первый и непосредственный вывод из этой аксиомы — утверждение о первичности биосоциальности: она есть имманентное свойство живого, следовательно, возникает одновременно с появлением жизни. Данное утверждение можно назвать «сильным» утверждением— оно предполагает независимость феномена биосоциальности от феномена собственно органической жизни 1.

 

1 Достаточно подробные и аргументированные обоснования такой позиции приведены В. Я. Новаком [1967] и В. В. Иваницким [1984].

 

Однако есть и другая, быть может более распространенная, точка зрения на феномен биосоциальности. В соответствии с ней биосоциальность понимается как эпифеномен биологической (прежде всего органической) эволюции и считается, что как таковой она возникает лишь на достаточно поздних, развитых стадиях биологической эволюции. Это — «слабое» утверждение о вторичности биосоциальности, приспособительном характере ее, т. е. об обусловленности се органической эволюцией.

Существует и третья точка зрения на феномен биосоциальности, но она, по моему мнению, представляет сейчас лишь исторический интерес. Согласно этой точке зрения, биосоциальность есть специфически человеческий феномен, который характеризует начальные этапы становления общества.

Обосновать введение данного понятия, вообще говоря, нетрудно. На интуитивном уровне очевидно, что существование всякой биологической системы возможно лишь при наличии среды. (На самом деле это неделимая пара понятий: «организм — среда»; в конечном счете и жизнь можно было бы определить как то, что имеет среду). Но что такое среда для биосистемы? Это то, с чем (и с кем) осуществляется взаимодействие. Фундаментальным условием существования всякого организма является взаимодействие его со своей средой. Эти, вообще-то, тривиальные, рассуждения, необходимы нам лишь в качестве посылок для определения понятия биосоциальности.

Для организма среда имеет две формы, т. е. для него существуют «две среды». «Первую» среду составляют так называемые абиотические и биотические факторы: климатофизические, экологические; «вторую» же среду составляют себе подобные организмы — конспецифики. Формы и принципы взаимодействия с «первой» и «второй» средами существенно различаются.

Под феноменом биосоциальности понимаются именно взаимодействия организма со «второй» средой — с представителями своего вида. Но это слишком широкое и неуточненное определение, которое годится, видимо, лишь при описании таких далеких от нас видов, как бактерии или простейшие многоклеточные. Сузить понятие можно следующим определением; биосоциальность — это имманентное свойство организмов, заключающееся в способности устанавливать и поддерживать взаимодействия с конспецификами на разных уровнях интеграции 2.

 

2 Ср. определение, данное В. В. Иваницким [1984, с. 74]. А В. Новак [1967] под биосоциальностью (или, по его терминологии, социабельностью) понимает «потенциальную способность молекул нуклеопротеидов образовывать структурные ассоциации все возрастающей сложности» (с. 387).

 

Представление о взаимодействии на разных уровнях интеграции отражает тот известный факт, что взаимодействовать могут как отдельные индивиды, так и группы или целые сообщества. Во всех указанных случаях характер взаимодействий различен. Этот момент считал принципиально важным Эспинас (а вслед за ним считает и В. Новак). По признаку доминирования того или иного вида взаимодействий он выделял три основных типа сообществ у животных, три основные ступени эволюции социальности: сообщества, базирующиеся на взаимодействиях, связанных с совместным потреблением пищи, на взаимодействиях, обусловленных функцией воспроизводства, и на взаимодействиях «вследствие причин чисто интеллектуального характера» [Эспинас, 1882, с. 386]. Таким образом, по мнению Эспинаса, лишь взаимодействия на третьем уровне интеграции есть истинно социальные (и соответственно лишь сообщества, образующиеся в результате этих взаимодействий, могут быть отнесены к «истинным» сообществам).

Понятие «биосоциальность» специфицируется, уточняется через понятие «с о ц и а л ь н о е п о в е-д е н и е». В отечественной специальной и философской литературе термин «социальное поведение» применительно к животным не употреблялся довольно долгое время (примерно с 20-х по 70-е годы). Вместо него использовались четыре других: «общественное», «групповое», «коллективное», «кооперативное поведение». Многообразие терминов, как и многообразие определений соответствующего понятия, сохраняется и по сей день. Которому из терминов следует отдать предпочтение? Мне думается, чтобы ответить на этот вопрос, достаточно беглого анализа.

Где-то с начала нашего века термин «социальный» применительно к животным заменяется на его русский перевод — «общественный». Появляются «общественные насекомые», общественным поведением называются всякие формы взаимодействия индивидов внутри популяции. Однако невозможность использования данного термина для описания внутривидовых взаимодействий у животных предопределена тем, что он соотносится с понятием «общество», т. е. характеризует специфически человеческие формы взаимодействия. Если в содержание термина «социальное поведение» прямо не включены представления о культурных ценностях, нравственности, то термин «общественное поведение» обязательно предполагает указание на них.

Термин «групповое поведение» заведомо уже термина «социальное поведение»: он описывает лишь некоторые формы взаимодействий в рамках социального поведения — те взаимодействия, которые мы наблюдаем внутри отдельных функциональных групп, составляющих сообщество (например, внутри «банды» молодых самцов).

Термин «коллективное поведение» используется редко и в немногих дисциплинах, например в антропогенетике [Мархинин, 1989]. Он, несомненно, заимствован из психологии и употребляется чаще для описания пред- или раннесоциальных этапов развития социальной жизни у человека. Хотя буквальное значение данного термина нейтрально и приемлемо для социоэтологии (collectivus значит «скопившийся в одном месте»), в психологии «коллективное поведение» традиционно характеризует внутригрупповую деятельность направленную на достижение общей цели. В силу этих причин, а также потому, что термин занят, он не подходит в качестве специального термина, охватывающего все формы взаимодействия внутри сообщества.

Кооперативное поведение есть поведение сотрудничества . Следовательно, соответствующий термин отражает лишь один из аспектов взаимодействия индивидов внутри сообщества: совместное строительство бобровой плотины, муравейника, гнезда, совместную охоту, совместную защиту. Все эти формы совместной деятельности — истинная кооперация с разделением функций и наличием определенных целей. Они, безусловно, удовлетворяют критериям кооперативной деятельности [Семенов, 1983]. Но кооперативное поведение не охватывает всего социального поведения, поскольку «кооперация не единственно возможный вид социального взаимодействия, так как кроме кооперации можно назвать такие совершенно специфические виды социальных отношений, как конфликт, паразитизм, обучение... Если кооперация — со-действие, то конфликт — противо-действие». [Там же, с. 107].

Таким образом, в нашем распоряжении остается всего один термин — «социальное поведение». Характерно, что, например, в «Этологическом словаре» Э. Хеймера [Неуmer, 1977, 8. 165] определяется только «социальное поведение» и не приводится ни один из других упомянутых терминов. Видимо, этот терминологический разнобой — специфика отечественной литературы.

Почему кажется предпочтительным использование термина «социальное поведение»? Во-первых, он указывает па глубокую связь, единые природные корни между сообществами животных и человеческим обществом (особенно если мы рассуждаем не о человечестве вообще, а об отдельных сообществах — этносах; разница не в масштабе, а в качественном различии между локальным сообществом — родом, племенем, народом — и цивилизацией.) Во-вторых, предпочтение связано с традиционностью и широким (вообще говоря, всеобщим в биологической литературе XIX и XX вв.) употреблением термина. Вероятно, одного этого аргумента уже достаточно. В-третьих, само значение слова «socialis» очень широкое; товарищеский, приятельский, дружеский, супружеский (брачный), общительный, союзный, союзнический. Поэтому термин «социальное доведение» перекрывает области, описываемые другими терминами — «кооперативное поведение» или «групповое поведение».

В то же время нельзя признать достаточным определение социального поведения, принятое в классической этологии, где под ним подразумеваются «такие поведенческие паттерны животных и человека, частота - которых изменяется в присутствии конспецифика. Социальное поведение начинается, едва только по крайней мере два индивида вступают во взаимодействие на основе дружеской связи (freundlinch Beziehung)» [Ibid, S. 165-166]. Несомненно, что это сугубо этологическое определение (а не социоэтологическое, например), поскольку обусловлено редукционистской методологией отологии. Здесь понятие «социальное поведение» строится на базе понятия «индивидуальное пове­дение» (основного понятия этологии); оно отражает то же индивидуальное поведение, по в присутствии «компаньона» — партнера по взаимодействию.

Под социальным поведением в этологии понимается любое взаимодействие конспецификов, но «на основе дружеской связи». Следовательно, все формы антагонистических взаимодействий не являются социальными. Значит, этология предполагает существование и третьего специального вида взаимодействий помимо индивидуального и социального поведения — взаимодействия борьбы? В действительности такая неточность свидетельствует лишь о том, что понятие социального поведения чуждо предмету этологии.

Несомненно, что социальное поведение есть взаимодействие. Однако не всякое взаимодействие есть социальное поведение. И не потому, что агрессивное поведение не относится к сфере социального,— чаще, наоборот, относится. Да и социальные взаимодействия осуществляются отнюдь не исключительно на основе дружеской связи. По-видимому, это особые формы взаимодействий — такие, которые направлены на развитие и воспроизводство отношений с определенным, ограниченным кругом сородичей.

Результатом подобных взаимодействий оказываются социальные отношения (если позволительно переносить соответствующее понятие в сферу социоэтологии), т. е. то, что наряду с элементами (индивидами, группировками, семьями и т. п.) и образуют социальную систему. Социальные отношения —это структура сообщества, то, без чего сообщество как система существовать не может [Семенов, 1983]. Следовательно, социальное поведение — взаимодействия, обеспечивающие существование (развитие и, уж во всяком случае, воспроизводство) социальной системы. Ясно, что дружеские связи тут необходимы, но столь же необходимы и антагонистические взаимодействия.

Можно несколько иначе специфицировать понятие «социальное поведение» —графически (рис. 1). Всякое поведение организма—это взаимодействие, но условием его осуществления является собственная спонтанная активность живой системы. Без такой активности поведение попросту невозможно—это совершенно очевидно. Если мы рассмотрим поведение как взаимодействие, то придется вернуться к тому, что выше говорилось о взаимодействии организма и среды:

 

 

Рис. 1.

 

взаимодействие организма со своей «первой» средой и есть индивидуальное поведение. При этом неважно, что мы рассматриваем — пищевое ли поведение животного или поведение избегания жертвы. Другая половина круга взаимодействий — взаимодействия с представителями своего вида, конспецификами. Социальное поведение — часть этих внутривидовых взаимодействий, те, что осуществляются в рамках сообщества и имеют своим результатом социальные отношения.

В русле этих представлений мне кажется примечательной эволюция представления о социальном поведении у Е. Н. Панова. В работе 1975 г. он определил социальное поведение как «систему отношений между особями одного вида, основанную на всем многообразии межиндивидуальных или межгрупповых контактов и взаимодействий» [Панов, 1975, с. 24]. Это определение отражало передовые, но характерные для этологии того времени представления, когда под социальным поведением понимали не только любые внутривидовые взаимодействия3, но даже и межвидовые. Вообще говоря, можно утверждать, что эта традиция в этологии: всякое поведение разделять только на индивидуальное и «социальное», т. е. на все остальное,— до сих пор доминирует.

 

3 Ср. определение, данное Хеймером [Heymer, 1977}.

 

Однако в монографии, опубликованной в 1983 г., ученый трактует социальное поведение совсем по-другому — как «все многообразие поведенческих взаимодействий между особями, относящимися к локальной внутрипопуляционной группировке» [Панов, 1983, с. 6]. «Локальная внутрипопуляционная группировка» означает то же, что «сообщество», но в терминах экологии. Следовательно, объемы понятий «социальное поведение», приведенных Е. Н. Пановым и мною, совпадают. Различие в том, что он рассматривает социальное поведение феноменологически («это все то, что происходит с индивидами внутри сообщества»), я же считаю, что социальное поведение включает и то, что ведет к установлению определенных социальных отношений (т. е. является основным структурообразующим фактором социальной системы). Поэтому допустимо, что в многообразии взаимодействий между индивидами внутри сообщества могут найтись и такие, которые к социальному поведению не относятся.

Следует обратить внимание и па то, что структура отношений внутри сообщества (которые можно, конечно, назвать социальными отношениями) представлена не чем иным, как социальным поведением, она существует через социальное поведение. Связь между социальным поведением и социальным отношением — это связь между формой и содержанием [Семенов, 1983, с. 87-103].

Сообщество есть социальная система. Оно представлено совокупностью определенных элементов4, определенным образом связанных друг с другом социальными отношениями). Термин «сообщество» кажется очень удачным для обозначения социальных систем у животных, по крайней мере у птиц и млекопитающих. Наряду с ним, в качестве синонима, мы можем использовать и термин «социетация» — латинский эквивалент термина «сообщество», подобно тому как эквивалентом термина «общество» является «социум».

 

4 Это как индивиды, так и группировки, состоящие из нескольких индивидов и основанные на дружеских связях (альянсы, «банды») или сексуальных (семьи).

 

Сообщество (социетация) у животных в экологическом смысле — это, как уже говорилось, локальная внутрипопуляционная группировка. Такие группировки почти всегда носят естественный характер: они образованы либо одной родственной группой (и тогда сообщества — это семьи, кланы, прайды и т. п.), либо так называемой «репродуктивной группировкой» (небольшая группа индивидов, связанных знакомством либо также родством, которые могут свободно всту­пать друг с другом в сексуальные связи, т. е. в рамках этой группы возможен промискуитет в более или менее ограниченной форме).

Конечно, сообщество существует лишь при условии, что в его основе лежат наряду с родственными дружеские отношения. Однако любой индивид, а не только человек с самого момента своего рождения включен в какое-то сообщество, принадлежит ему — сначала как существо, целиком зависимое от матери и (или) отца, затем как член своего выводка, как подросток, включенный в группу своих сверстников (чаще под прямым воздействием и контролем взрослых индивидов, чем спонтанно), и наконец как взрослый индивид, добивающийся места в сообществе. Поэтому жизнь любого живого существа (особенно если мы говорим о птицах и млекопитающих) протекает в сообществе либо в непосредственной связи с сообществом, даже если мы изучаем виды, представители которых ведут «одиночный» образ жизни или в определенные периоды жизни как будто живут сами по себе и не вступают во взаимодействия с сородичами.

Популяция обычно состоит из нескольких или даже многих сообществ. Возможны случаи, когда популяция и сообщество совпадают по объему. Как правило, это происходит в условиях физической изоляции — на небольших островах или когда пространства, пригодные для обитания данного вида, разделены непригодными для жизни пространствами (таковы, например, коралловые рифы для многих их обитателей). К изоляции физической обычно, особенно у высших животных, присоединяется и социальная изоляция. Тогда сообщество, охватывая собой целую популяцию, само становится фактором увеличения межпопуляционных различий. Поскольку же социальные изолирующие механизмы действуют так же эффективно, как и экологические, сообщество может выступать в качестве важного фактора эволюции 5.

 

5 В этом, кстати, заключается центральное следствие утверждения П. А. Кропоткина [19071 о том, что взаимная помощь есть главный фактор эволюции. Подробно данный вопрос будет рассмотрен ниже.

 

В то же время я не знаю ни одного примера того, чтобы сообщество было представлено сразу двумя или более популяциями. Это, по всей видимости, невозможно, сколь бы узко (конечно, в разумных пределах) мы ни определяли популяцию. Таким образом, социоэтологическое определение сообщества наполняет соответствующее понятие и популяционно-экологическим смыслом.

Я думаю, что сообщество, а не особь есть «клеточка» популяции, тот ее элемент, который составляет и структурирует популяцию. Каждый организм появляется в сообществе. Для любого индивида сообщество существует всегда (конечно, не конкретное сообщество). Есть основания утверждать, что популяция возникает на основе сообщества, в результате развития, социотомии и взаимодействия нескольких сообществ. Та совокупность индивидов, находящихся в определенных отношениях друг с другом, которую мы описываем в популяционно-генетических и экологических терминах как популяцию, на самом деле есть образование социальное по происхождению, а значит, оно, вероятно, и описано может быть в социоэтологических терминах.

Признание, таким образом, неотделимости феномена социальности от живого (вообще от феномена жизни) необходимо ставит и вопрос об эволюции биосоциальности. Ведь коль скоро мы признаем бесспорной идею биологической эволюции (в самом широком смысле — как «серию последовательных изменений с исторически значимым результатом» [Красилов, 1986, с. 8]), вопрос о сопряженной эволюции эпибиологического феномена, социальности, встает естественным образом.

Если мы принимаем ту точку зрения, что биосоциальность возникает одновременно с появлением жизни, как ее атрибут, мы можем признать правильным и предположение о том, что параллельно с биологической эволюцией и сопряженно с ней происходила и биосоциальная эволюция. Она, конечно, не была простым отражением органической эволюции, и поэтому должна иметь свои специфические черты. Однако было бы заблуждением полагать, что это единственно верный путь рассуждений. Я думаю, есть не меньше оснований утверждать, что какая-либо специальная социальная эволюция, параллельная органической, отсутствует, что это фантом нашего сознания, но не реальность.

Две эти позиции будут предметом анализа в дальнейшем. Теперь же полезно рассмотреть исторические аспекты проблемы биосоциальности: каковы были предпосылки появления идеи биосоциальности, прежде всего как научной, а не философской проблемы, и какими путями шло развитие этой идеи. Я не намерен идти в глубь веков в поисках самых зачатков ее — меня больше интересует развитие идеи биосоциальной эволюции начиная с XIX в. и до настоящего времени. Несомненно, что основными объектами такого исторического исследования станут три биологические дисциплины (и соответственно три системы взглядов): социология животных, этология и социобиологии.

 

2. 2. ФЕНОМЕН БИОСОЦИАЛЬНОСТИ В БИОЛОГИИ XIX в. СОЦИОЛОГИЯ ЖИВОТНЫХ

 

Важность постановки проблемы эволюции «социальной жизни» животных как одного из направлений эволюционной теории стала осознаваться относительно недавно, хотя уже в середине прошлого века появился целый ряд работ, специально посвященных данному вопросу. Эти исследования значительно опережали свое время по той простой причине, что не могли основываться на сколько-нибудь обширных экспериментальных и наблюдательных данных и поэтому носили по преимуществу гипотетический характер. Тем не менее социология животных развивалась достаточно интенсивно. Со времени исследований Э. Жоффруа Сент-Илера в конце XVIII — начале XIX в. и до 20-х годов нашего столетия, времени кризиса дарвинизма, поведением животных (в рамках зоопсихологии и социологии животных) занимались примерно полторы сотни ученых — немало для науки того периода.

Возникновение всякой идеи, занимающей умы исследователей, должно иметь свои предпосылки. Какие же предпосылки обусловили появление идеи биосоциальной эволюции? Почему об этой идее можно говорить как о продукте естествознания XIX в., а не начинать, как принято, с Аристотеля? Несомненно, древним были хорошо известны факты взаимной помощи и альтруизма среди животных одного и разных видов, и рассматривали они эти явления как просоциальные формы или, по крайней мере, как предпосылки социальности у человека. Но идея постепенного развития социальности в животном мире, которое обусловлено филогенетическим развитием и венцом которого является социальная жизнь человека,— эта идея принадлежит, конечно, науке прошлого века. Причем возникла она на стыке нескольких направлений.

Интерес к социальной жизни животных был связан с целой серией революционных преобразований в пауке. Прежде всего сыграла свою роль окончательная победа в биологии эволюционного учения, утвердившегося к 50-м годам XIX в. в виде дарвинизма. Но это, так сказать, не первопричина, а условие. Важнейшее значение имело появление трех новых наук: социологии Конта и Спенсера, сравнительной психологии (зоопсихологии) и марксистской теории обществен­ного развития как естественно-исторического процесса.

Идея органической эволюции, ставшая бесспорной в сознании исследователей, естественным образом порождала и идею психической эволюции, настолько же бесспорную, насколько бесспорен факт животного происхождения человека. Как известно, последовательным выразителем данной идеи выступил Г. Спенсер [1876]. Но раз психическая эволюция составляет один из результатов органической эволюции, тем более детерминировано этой последней развитие поведения, а вместе с ним и элементов социальной жизни животных. «...Кроме органического развития (evolution),— писал Спенсер,— существует еще стремление к возникновению по многим направлениям дальнейшего и более высокого порядка развития (evolution)... Надорганическое развитие самого высшего порядка возникает из порядка не более высокого, чем тот, который проявляется в разнообразнейших формах во всем животном мире вообще» [Там же, с. б]. Эта «надорганическая эволюция» Спенсера есть как раз то, что мы теперь называем биосоциальной эволюцией.

Появилась новая наука — социология, изучающая законы развития человеческого общества, его институты, формы массового поведения людей. С момента своего появления пронизанная эволюционным духом, она искала естественные основания развития человеческого общества. Для этого ей необходимы были корректные сопоставления с аналогичными надорганическими формами, имеющими место у различных животных. Поскольку в самом грубом приближении очевидна связь между уровнем развития надорганических форм и морфологической организацией животных, идея прогрессивной надорганической эволюции, обусловленной органической (дарвиновской), с самого начала была бесспорной для социологии, и прежде всего для эволюционной социологии Спенсера.

Эволюционная идея затронула и психологию. Широкое распространение получили сравнительно-психологические исследования, в которых сопоставлялось развитие отдельных психических функций у животных, стоящих па разных ступенях зоологической лестницы. Кроме того, что такие сопоставления возможны лишь на основе изучения поведения животных (в изучении психики животных нельзя применить интроспекционистский подход — все ее проявления, да и само наличие психики, мы регистрируем только через поведение), они требуют специального исследования поведения животных в естественных условиях их обитания. Поведение же в природе, которое мы обычно можем наблюдать, чаще всего есть взаимодействие животного с сородичами, т. е. осуществляется в сообществе. Таким образом, натуралисты прошлого века в большинстве своем описывали, например, не типы чесания и их эволюцию в ряду амфибии—рептилии— млекопитающие, а эволюцию форм семейного воспитания в том же самом ряду. Зоопсихологические исследования позволили получить разнообразный фактический материал, столь необходимый для эволюционных сопоставлений.

Наконец, как это ни удивительно, существенную роль в становлении социологии животных сыграла марксистская теория общества. Представление об эволюции человеческого общества как о естественно-историческом процессе — глубоко эволюционное по существу. Если социум при всей своей независимости от природы в значительной мере есть ее продукт и само социальное развитие определяется законами, независимыми от воли и сознания людей, то это требует поиска не только природных предпосылок социальной формы движения материи в биологии человека, но и предпосылок «надорганической жизни» в самом животном мире.

Таким образом, эволюционная идея, воспринятая биологией и социогуманитарными науками XIX в., породила идею надорганической, или биосоциальной, эволюции, а вместе с ней и новое научное направление — социологию животных. Формирование чип научной дисциплины можно отнести к последней трети прошлого века. Признанным лидером здесь я пился Эспинас. Система взглядов па сообщества животных, развитая им в фундаментальном труде «Социальная жизнь животных», определяла развитие социологии животных практически до 20-х годов нынешнего века.

Я рассмотрю здесь основные положения концепции Эспинаса по двум причинам. Во-первых, многие из этих положений, первоначально отвергнутые, находят сейчас новое подтверждение, по уже на широкой экспериментально-наблюдательной основе. Они, вообще говоря, не утратили своего ключевого значения для анализа проблемы биосоциальной эволюции. Во-вторых, новый виток интереса к социальным формам, у животных, переживаемый нами в настоящее время, зачастую даже философами рассматривается как новый и оригинальный подход, как формулирование принципиальной новой проблемы на стыке биологии и соци-гуманитарного знания. Это не так. Более того, социология животных, по моему мнению, по глубине анализа не превзойдена социобиологией, да последняя и не способна на это.

Книга Эспинаса разделена на четыре отдела сообразно его представлениям об «уровнях социальности». Вначале он рассматривает случайные ассоциации между животными разных видов (паразитизм и различные формы мутуализма), не считая их собственно сообществами. Однако уже в этих первичных и неразвитых формах взаимодействия закладываются некоторые основные принципы, лежащие в основе организации «истинных» сообществ.

Прежде всего, это условие постоянного сотрудничества между отдельными живыми существами. «Взаимный обмен услуг между более или менее независимыми деятелями —вот самая характерная черта социальной жизни...» [Эспинас, 1882, с. 137]. Начала такой взаимности закладываются, конечно, уже в самых примитивных формах мутуализма между совершенно несходными животными (например, принадлежащими к разным классам или даже типам).

Далее, это появление социальной разнокачественности индивидов. Постоянная совместная жизнь существ делает явными различия между ними, различия биологического порядка, которые в сообществе приобретают смысл различий социальных. Поэтому отношения индивидов, первоначально одинаковые, специализируются в соответствии с их особенностями и способностями. Такая специализация взаимодействий разнокачественных индивидов служит условием для появления организации, которую Эспинас отождествляет с подчинением. «...Подчинение и организация — это одно и то же» [Там же, с. 151], поскольку «общество может организоваться только при существовании управления с одной стороны и подчинения с другой» [Там же, с. 162].

Рассмотренные в этом первом отделе межвидовые сообщества Эспинас совершенно справедливо не считает «нормальными сообществами». Само указание на такие ассоциации, очень широко распространенные в животном мире (между прочим, в них включен и человек), понадобилось Эспинасу для того, чтобы отделить в последующем анализ собственно сообществ как одновидовых ассоциаций от всех других форм взаимодействия. Одновременно он показал, что всякое взаимодействие, хоть в малой степени устойчивое, естественно и неизбежно порождает организацию. Таким образом, нам уже нет нужды обосновывать целесообразность возникновения социальной жизни у животных — препятствие, о которое постоянно спотыкается «правоверный» селектогененик, просто-напросто исчезает. Это препятствие оказывается чисто умозрительным, лежащим в сфере нашего сознания и вообще не относящимся к исследуемой реальности.

Какие же сообщества Эспинас называет «нормальными»? Он дает, вообще говоря, очень жесткое, узкое определение: «Нормальными обществами мы называем такие, члены которых буквально не могут существовать без помощи друг друга» [Там же, с. 179]. Поскольку же одновременно ученый выдвинул и другое утверждение: «Все животные, за исключением разве самых низших живых существ, представляют собой различные ступени обществ или их элементы» [Там же, с. 438],— то вместе они, безусловно, формулируют принцип «пансоциальности»: «нормальные общества» присущи любым животным организмам.

«Нормальные общества» являются предметом анализа в трех следующих отделах его книги, которые отвечают классификации таких обществ по трем функциям. Каждой из них: функции питания, функции воспроизводства и функции «взаимных отношений»— соответствует свой «род» обществ. Последний «род» обществ характеризует самую высшую ступень животно-социальной лестницы — это так называемые «истинные сообщества».

Выделяется и другое основание классификации «нормальных обществ», по которому они делятся на две группы. Первообразные, или «прирожденные», общества суть те, которые объединяют составляющих их живых существ на основе функции питания. Вторичные, или производные, общества — те, в которых связующим звеном между существами служит функция воспроизводства. Два «рода» обществ — «воспроизводительные» и «взаимные» общества — относятся к группе вторичных обществ [Там же, с. 181].

Второй отдел посвящен первообразным обществам, основу которых составляет почти исключительно функция питания. Такие общества Эспинас выделяет у самых низших животных: одноклеточных организмов, оболочников, червей и т. п. Здесь индивиды вовлекаются в общество самим способом их размножения:

«общества питания... имеют тот общий характер, что составляющие его индивиды бывают постоянно связаны между собой, начиная от рождения, и никогда не живут свободными» [Там же, с. 195].

Эспинас, видимо, отчетливо понимает, что «общества питания», как и межвидовые ассоциации, не могут быть признаны действительно социальными образованиями, социальными с антропоцентристских позиций. Таковыми в известной мере являются «воспроизводительные» общества, но «истинными»— лишь третий род обществ, свойственный немногим видам (они носят наименования «peuplades» или «еthniques»). Однако «воспроизводительное» общество имеет своим фундаментом «общество питания» [Там же, с. 180], а «истинное» сообщество — и то, и другое.

Поскольку в «прирожденных» обществах их индивиды от рождения связаны между собой, то все они имеют единое происхождение и, как правило, общую систему питания. Это такие «общества», как колониальные организмы, полипняки, кораллы и т. д., т. е., те, которые в обыденной жизни мы рассматриваем в качестве отдельных организмов. К этому же склонны и зоологи.

В третьем отделе исследуются общества, основанные на функции воспроизводства. Последовательно придерживаясь логики историзма, Эспинас и здесь начинает с рассмотрения физиологического взаимодействия между отдельными частями организма и продолжает описанием брачных церемоний и их компонентов, точнее сказать, релизеров, тех ключевых раздражителей, которые выступают в качестве механизмов, направляющих и координирующих процессы воспроизводства. Подобная аналитическая редукция приводит автора к несколько парадоксальному заключению (которое, однако, в рамках его концепции кажется совершенно естественным): в конечном счете каждое живое существо есть сообщество. Ведь развитие протекает по пути выделения одного тела, дочернего, из тела другого. А далеко продвинутые способы (формы) «почкования» приводят к появлению «материнского семейного общества», ярчайшим, а может быть, и единственным примером которого являются семейства у насекомых. Высшие формы семейств — у общественных насекомых: термитов, муравьев, пчел, ос и шмелей.

Из тела матери появляется потомок, который требует воспитания. Именно воспитание детей — основной фактор, скрепляющий союз родителей, под его влиянием формируется семейство. Брачное же общество, т. е. самый союз родителей, есть лишь условие семьи [Там же, с. 280]. Но воспитание детей предполагает наличие известного феномена — материнской любви. Материнская любовь — это первый из вопросов, встающий при изучении эволюции нормальных обществ, и он самый сложный из всех вопросов. На протяжении многих страниц Эспинас анализирует эту проблему, предлагает объяснение возникновения материнской любви [Там же, с. 282—288], но в конце концов отказывается от поиска причин [Там же, с. 337].

Мне представляется чрезвычайно важным рассмотреть, как ставит проблему материнской любви Эспинас и какие решения он предлагает. От этого зависит дальнейшая оценка результатов, которые приписываются социобиологии.

«...Для того, чтобы исследовать семейство,— пишет ученый,— необходимо прежде всего объяснить материнскую любовь — вопрос, представляющийся в наших глазах одним из самых сложных» [Там же, с. 282]. В отношении высших животных, уже «способных к симпатии», этот вопрос разрешался бы относительно легко, но мы встречаемся с непреодолимыми препятствиями, когда обращаемся к низшим животным, особенно к насекомым. «В самом деле, как объяснить себе, что насекомое может: 1) предвидеть будущее по неизвестному прошедшему; 2) узнать самого себя в существе, имеющем совершенно отличную от него форму и даже при отсутствии в нем всякой живой формы; 3) заботиться о нуждах детеныша, существование которого нельзя предвидеть и когда мать, по своим собственным потребностям, не может составить о них никакого понятия» [Там же, с. 283].

Поставлены очень глубокие, коренные вопросы. Но предлагаемые решения удивляют своей спекулятивностью и полной негодностью. Эспинас предполагает, что материнская любовь зародилась еще тогда, когда нынешние формы насекомых были совсем другими, взрослые особи были похожи на свои личинки и производили не яйца, а личинок (мухи, например, как считает автор). Другими словами, в основу объяснения материнской любви Эспинас стремится положить утверждение, что предпочтение другого возможно лишь как предпочтение подобного себе по форме, по внешнему виду. И эти «органические бессознательные импульсы» порождают ту связь, которую мы называем материнской любовью.

И второе затруднение он пытается преодолеть аналогичным образом. «...То, что нам кажется теперь предвидением,— пишет он,— па самом деле превращается в бессознательное и органическое воспоминание давнишнего опыта из прошлой жизни вида: партизаны теории эволюции признают, что инстинкты возникают из унаследованных привычек» [Там же, с. 286—287].

Характер «объяснений» не требует комментария; они сделаны в вульгарно-эволюционном духе, что чувствует и сам Эспинас. Но он не имеет других объяснений им же поставленной, ключевой для его концепции проблемы. Он расценивает эту проблему как «антилогическую» и признает, что без решения ее «социология лишается своей основы» [Там же, с. 287]. В решении данной проблемы Эспинас больше надеется на своих последователей, указывая, кстати, что и Дарвину она кажется неразрешимой и относящейся к сфере чистой спекуляции.

Эспинас возвращается к проблеме материнской любви, когда рассматривает сообщества позвоночных животных (начиная с рыб), и тут он предлагает совсем иной подход к ее решению. Возможно, говорит он, что сама любовь является лишь спутником некоего органического процесса, например кормления грудью детеныша у млекопитающих. Кормление оказывается не чем иным, как избавлением от органического продукта, вырабатываемого в материнском теле, а процесс избавления от переизбытка этого продукта сопровождается приятными для матери ощущениями, которые переносятся на детеныша, ассоциируются с ним, закрепляются и начинают окончательно жить своей самостоятельной жизнью. Так возникает тот странный феномен, который мы называем материнской любовью.

Эспинас утверждает, что и эта гипотеза «не сходит с почвы эволюционной теории» [Там же, с. 338], хотя ясно, что здесь объяснение носит характер сведения целого к взаимодействию частей, к простой редукции. Две попытки создать гипотезы материнской любви коренным образом отличны друг от друга, но обе не приносят успеха.

В дальнейшем рассматриваются шесть ступеней усложнения «материнского» сообщества — от простой откладки яиц до заботы, заключающейся в выкармливании потомства. От этой-то шестой ступени Эспинас и ведет отсчет «отеческого общества». Тут к вопросу о материнской любви добавляется еще вопрос об отцовской любви. Причину второго феномена Эспинас усматривает в следующем: отец «смотрит на потомков как на часть своего собственного тела и заботится о них потому, что считает их живыми « [Там же, с. 345—346]. Участие самца в семейном воспитании Эспинас считает новой, более высокой фазой развития социальности и связывает эту фазу только с позвоночными животными: рыбами, пресмыкающимися, птицами и млекопитающими.

Как видим, разные этапы развития социальности в животном мире Эспинас однозначно соотносит с определенными ступенями зоологической лестницы: отбросив многовидовые агрегации, которые он полагает случайными по происхождению и не относящимися к собственно социальным формам, он сопоставляет «общества питания» с самыми простейшими формами, «воспроизводительные» общества — с более эволюционно продвинутыми. Но при этом ученый выделяет в них уровень «материнского семейного общества», который считает свойственным насекомым (он ставит их ниже позвоночных па зоологической лестнице). Более высокий уровень —«отеческое семейное общество», которое развивается, по-видимому, у всех позвоночных, начиная с рыб. Однако и этот уровень оказывается не последним. Высшей формой социальной жизни считается «истинное» общество, которое Эспинас называет собственно сообществом.

Сообщество появляется из «отеческого семейного общества» вполне определенным образом. Посмотрим, как и у кого это происходит.

Участие самца в выращивании потомства наряду с самкой приводит к одной из совершенных социальных форм — семейству. Однако, по мнению Эспинаса, именно это совершенство лишает семейство перспектив дальнейшей эволюции. Развитие семейной формы социальности он напрямую связывает с классом птиц, семейство представляется ему своеобразной альтернативой «истинному» сообществу. «...Именно вследствие своего совершенства,— пишет Эспинас,— социальный тип птиц не имеет будущности. Моногамическое семейство, так сказать, замкнуто. Оно может входить, как составной элемент, в более обширное общество, но не способно ни к какой коллективной организации. Все, что для него возможно, это одно только механическое нарастание и повторение. Но простая агломерация, социальных элементов не составляет общества. Для того, чтобы возник настоящий общественный союз между многими семействами, необходимо, чтобы существующий семейный тип уступил место другому, хотя в начале и более низкому, но способному к усовершенствованиям, наиболее благоприятным для общественного развития, т. е. типу полигамическому» [Там же, с. 371].

Здесь изложена квинтэссенция представлений Эспинаса относительно взаимоотношений между семейственностью и «истинной» социальностью, сообществом, а также его эволюционных представлений. Автор механически приписывает птицам моногамность, а млекопитающим — полигамность. (На самом деле все возможные формы «семейных» отношений присутствуют как в том, так и в другом классе.) При этом он считает моногамную форму семьи в некотором смысле тупиковой, т. е. лишенной возможностей дальнейшего развития. Почему он так считает, выясняется из дальнейшего, а именно из того, какие формы Эспинас относит к «истинным» обществам — сообществам.

«Сообщество — самая высшая из социальных групп, какую можно только встретить у животных. По всей вероятности, оно состоит из семейств» [Там же, с. 393]. Но не семейство, полагает ученый, есть основа сообщества, нескольку оно по сути своей антагонистично сообществу, более того, они развиваются в разных по отношению друг к другу направлениях. Что же лежит в основе сообщества? «Простой и естественный переход к племени и сообществу коренится не в отношениях отца и матери и родителей к детям, но во взаимных отношениях членов нарождающегося поколения» [Там же]. Именно молодые члены семьи — братья и сестры, не связанные узами воспроизводства, не связанные семьей, но с чувством любви и единства к себе подобным — вот основа, зародыш «истинного» общества. Симпатия «есть первая существенная причина племенного сообщества» [Там же, с. 400].

Так приходит Эспинас к своему главному тезису, заключающемуся в том, что именно братская любовь (любовь между потомками одной семьи) лежит в основании сообщества. По-видимому, она же является и движущей силой прогрессивного общественного развития. Такой прогресс Эспинас допускает только для млекопитающих, но никак не для птиц: «Если поставленный нами закон об отношениях семейства к сообществу справедлив, то класс птиц, обладающий наивысшим развитием семьи, и должен быть таким, где вполне организованное общество всего менее возможно» [Там же, с. 411].

«Истинное» общество, подчеркивает Эспинас, невозможно без симпатии, а она, в свою очередь, есть результат братской любви. При этом сама симпатия в своих развитых формах разветвляется на две «более специфические склонности: подчинение слабого и господство сильного» [Там же, с. 425]. Таким образом, Эспинас выделяет два основания, на которых зиждется сообщество: это симпатия (братская любовь) и отношения господства — подчинения (то, что мы теперь называем иерархией доминирования—подчинения), которые сами развиваются из симпатии.

Краткий анализ основных положений труда А. Эспинаса позволяет очертить главные составляющие его концепции и одновременно выявить его эпистемологические принципы. Сам Эспинас определенно и сжато их не формулирует, несмотря на изложенные в конце книги 13 «законов социальных фактов», разрозненных, несколько противоречивых и не приведенных в систему, что создает удручающее впечатление при сопоставлении со всем предыдущим текстом. Однако данное противоречие объяснимо, и вызвано оно методологическими установками автора.

Во-первых, Эспинас, сам выступая «партизаном эволюционной теории», занимается обычным для представителей этого лагеря делом: отождествляет зоологическую лестницу с филогенетическим деревом, т. е. с процессом исторического развития организмов, а вслед за тем свою схему социальной эволюции пытается «натянуть» на это дерево.

Во-вторых, он никак не может решить, какому из двух альтернативных способов объяснения отдать предпочтение: «дарвинистскому», предполагающему телеологические причины («это появилось для того, чтобы...»), или физикалистскому, согласно которому причины свойств целого следует искать в свойствах его частей («как могло образоваться такое-то свойство исходя из наличия таких-то органических предпосылок»). Наиболее ярко, как мы видели, это проявляется при обсуждении проблемы материнской, а потом и отцовской любви.

В-третьих, Эспинас —«ортодоксальный детерминист» в вопросе о соотношении между социальной и органической эволюцией. (Несмотря на то, что он располагал крайне ограниченным количеством фактов, они не были столь однородны, как это может показаться при чтении книги: социальные формы разных классов не столь определенно дискриминированы, напротив, все возможные социальные формы могут быть описаны и для птиц, и для млекопитающих, а зачатки их широко представлены в других классах.) Эспинасу нужна логически стройная схема социальной эволюции, и он строит ее по вполне определенным законам, «улучшая действительность» в соответствии с такой схемой. Здесь, конечно, можно сослаться на то, что это широко распространенная «болезнь» естествоиспытателей и философов прошлого века.

Важно подчеркнуть, что противоречивы и основные положения, выдвигаемые Эспинасом. Я хотел бы указать на три главных противоречия — не с целью критической оценки концепции Эспинаса, а потому, что именно эти моменты имеют ключевое значение и для его концепции, и для дальнейшего нашего анализа.

Эспинас с самого начала выдвигает утверждение, что не существует несоциальных видов. На мой взгляд, это утверждение можно было бы назвать «постулатом Эспинаса». Он фиксирует это утверждение в виде одиннадцатого закона: «Все животные... представляют собой различные ступени обществ или их элементов. Таким образом, зоологический ряд или классификация в сущности дает нам не индивидуальные типы, а социальные... В самом деле, никакое живое существо не может поддерживаться, как вид, вне своей естественной группы» [Там же, с. 439]. Следствием данного постулата является представление о первичности биосоциальности: социальные формы возникают тотчас же и вместе с возникновением жизни. Эспинас этого прямо не говорит, но такое следствие необходимо вытекает из постулата «пансоциальности»6.

 

6 Между прочим, концепция социабельности В. Новака базируется как раз на идее первичности биосоциальности.

 

Но смотрим тринадцатый закон, названный автором «Детерминизм фактов»: «Общества не всегда существовали, так как возникновение видов совершалось постепенно» [Там же, с. 439]. Ошибка? Ведь такого «чисто дарвиновского» утверждения нигде раньше в книге не было. Этот слишком откровенный, ничем не завуалированный эволюционистский реверанс, если бы он содержал в себе серьезный смысл, требовал бы пересмотра всей концепции, где «вторичность» социальных форм —«излишняя сущность». Поэтому, указав па данное противоречие, я буду все-таки придерживаться того взгляда, что концепция Эспинаса основывается на постулате «первичности».

Второе противоречие проявляется в анализе вопроса о соотношении между семейством и сообществом. Полагая семейство одной из стадий социальной эволюции, стадией, предшествующей сообществу, Эспинас одновременно считает его тупиковой ветвью, всякая эволюция которой не приведет к повышению организации. Но в книге высказывается и другое мнение: семейство в сообществе —«созидающий элемент» [Там же, с. 370]. Другими словами, утверждая противоположность семейства и сообщества, Эспинас имеет в виду не всякое семейство, а только моногамное.

Противоречия, вызванные подобной неоднозначностью, в принципе должны быть характерны для концепции Эспинаса, поскольку у него не только весьма неустойчивая терминология, но есть грех и гораздо более тяжкий: на самом деле он оперирует не одной, а несколькими совмещенными типологиями, чем сильно запутывает внимательного читателя. Я думаю, что этим онтологическим грехом Эспинас обязан раздвоенности своей методологии. Учитывая то, что на дискриминации семейства и сообщества он настаивает, что следует и из девятого закона «Прогресс социального типа» [Там же, с. 437—438], примем данное противопоставление как один из отличительных признаков рассматриваемой концепции.

Надо признать, однако, что Эспинас все-таки делает оговорку относительно противопоставления семейства и сообщества, указывая, что факты, которыми он не располагает, но которые появятся в будущем, возможно, потребуют отбросить именно этот его «закон» [Там же, с. 413]. Так и оказалось на самом деле, а осуществила уничтожение «лишней сущности» этология.

И наконец, третье противоречие. В конце своих рассуждений Эспинас вдруг начинает искать смысл возникновения и существования сообщества и обнаруживает, что польза сообщества для индивида заключается, говоря современным языком, в адаптации к прессу хищников [Там же, с. 401]. Эту гипотезу ученый заимствует, как он говорит, у Брема. Однако нетрудно заметить, что представление об адаптивности сообщества для концепции Эспинаса совершенно излишне: ведь никакое «живое существо не бывает одиноким»! Зачем же искать смысл появления сообщества как эпифеномена органической жизни, если оно первично и является единственной реальной сущностью, с которой имеет дело зоолог [Там же, с. 453]?

Вновь мы вынуждены признать, что об адаптивности социальной жизни животных — это не что иное, как дань господствующей эволюционистской парадигме. Система взглядов Эспинаса в очищенном от наслоений виде обходится вовсе без представления об адаптивности Раз сообщество «без всякого сомнения, представляет собой живое существо» в котором «индивид есть скорее продукт, чем творец общества» [Там же, с. 452], то возможно ли, чтобы оно было простым приспособлением индивидов к враждебной для них среде?

Вот те основные положения, в доказательстве которых обнаруживаются противоречия. Заключая анализ концепции Эспинаса, я хотел бы отметить основные ее моменты, узловые пункты. Эта концепция по праву может быть названа концепцией самодостаточности социальной жизни. Эспинас не высказывал таких намерений, их приписываю ему я, но круг, приведший к такой самодостаточности, сомкнулся: социальность как феномен жизни, по мнению ученого, есть единственная помимо особи, отдельного организма, реальная сущность, она первична, возникает в момент возникновения жизни, более того, сам индивид есть продукт своей социальной формы.

Перечисленные признаки самодостаточности социальности и составляют основные содержательные моменты концепции Эспинаса. Кроме того, следует указать на специфические особенности концепции. Их по-моему, две. Первая — это уже упомянутое противопоставление семейных форм и сообщества. Другая особенность замечательным образом связана с первой Эспинас — приверженец идеи прогрессивной эволюции, поэтому разные социальные формы он рассматривает как этапы прогресса. Следовательно, у него имеется и так называемая «лестница социальности»7 Предпочтение отдается эволюционному древу, на котором автор располагает три устремленные вверх ветви, соответствующие трем основным группам обществ: бластодемам, семействам и общинам (сообществам) (рис. 2).

 

7 Хотя он и не считает это обозначение вполне верным [Там же с. 438].

 

Наибольшее значение здесь имеет следующее указание (нигде больше Эспинас об этом не говорит): «...самой близкой аналогией было бы дерево с его ветвями, выходящими из ствола на разной высоте и в различных направлениях... В разветвлениях обществ нет прямых непосредственных переходов от одного к другому (выделено мной— Ю. П.): достигши оконечности одной из этих ветвей... мы должны для того, чтобы перейти к основанию высшей ветви, спуститься значительно ниже вершины предыдущей» [Там же, с. 438]. Таким образом, «лестница социальности», выстраиваемая Эспинасом, имеет особенность по сравнению с другими подобными «лестницами»: она прерывна на коротких отрезках эволюционного времени.

 

 

 

 

 

 

Рис. 2.

 

Теперь остановимся на том, как Эспинас решает вопрос об основаниях социальности.

Вопрос об основаниях и движущих силах социальной эволюции — центральный и для социологии животных, и для социобиологии. Эспинас как бы постепенно подходит к этому вопросу только в третьем отделе своего труда. Движущей силой «материнского семейного общества», считает он, выступает материнская любовь, как после — отеческая любовь. Но это все же только предпосылки движущей силы (ведущего фактора) развития сообщества, как н семейство — только предпосылка «истинного» сообщества. Наконец появляется братская любовь — взаимная привязанность членов нарождающегося поколения. Что же такое все эти разные формы любви? Они, как считает Эспинас, являются выражением альтруизма.

Представление об альтруизме, центральное в социобиологии, занимает центральное же место и в социологии животных. Только Эспинас пытается отыскать естественные причины развития данной способности у животных, от низших к высшим Развитие это он видит в развитии любви к самому себе (из эгоизма), но только таким гармонически необходимым образом, что от нее стала неотделима любовь к себе подобным [Там же, с. 454]. «Альтруизм по-настоящему есть распространенный эгоизм, так же как общественное сознание — распространенное индивидуальное сознание» [Там же, с. 456].

Подобное «примитивное» представление об альтруизме казалось бы наивным, если бы мы не знали, что за последующие сто лет ничего нового в этом плане придумано не было и модное социобиологическое течение развилось, имея в основании совершенно эквивалентное определение альтруизма, чуть-чуть модернизированное употреблением слова «ген» (социобиологический вариант альтруизма — это поведение, направленное на повышение приспособленности генетически родственных особей для данной особи, иногда требующее жертвовать эгоистическими интересами, т. е. понижать индивидуальную приспособленность самой особи в пользу своего родича).

Ясно, что что-то должно быть движущим фактором социальной эволюции, и наиболее вероятно, что таким фактором является альтруизм, любовь к ближнему, симпатия,— эта точка зрения столь же древняя, как и представление о борьбе (всеобщей «борьбе за существование»), Первая из известных нам теорий Любви и Борьбы как двух специфических движущих сил мира принадлежит Эмпедоклу. Однако в отличие от философа, представляющего эти силы противоположными, но неразрывно связанными друг с другом, естествоиспытатели современности разделяют их, абсолютизируя значение той и другой.

Представление об альтруизме присутствует во всех концепциях социальной эволюции. Различие же между ними в значительной степени обусловлено различием в представлениях о его материальном носителе. Когда мы обнаруживаем, что альтруизм у Эспинаса развивается из материнской любви, отеческой любви, затем из братской любви, т. е. из любви к самому себе, перенесенной на своего сородича, то видим, что это представление оказывается неотличимым от социобиологической модели развития альтруизма. Следовательно, в данном пункте социология животных и социобиология полностью сходятся. Несходство между ними проявляется в другом. В социологии животных альт­руизм выполняет конструктивную роль на всех этапах социальной эволюции, особенно на последних. В социобиологии он выступает лишь как фактор» формирующий «союзнические» отношения, но сам не являющийся структурообразующим моментом в сообществе. Здесь альтруизм трактуется как необходимое условие социальности, «кожа», которая не дает распасться отдельным клеткам «социального организма», но не каркас, который организует «клетки».

 

2.3. БРАТСКАЯ ЛЮБОВЬ ИЛИ ВЗАИМНАЯ ПОМОЩЬ?

 

Эспинас только выдвинул, вернее, утвердил в биологии тезис об альтруизме как ведущем факторе развития социальных форм, но не смог найти доказательств этому. Дарвинизм противопоставил альтруизму другой ведущий фактор — борьбу за существование. Почему же проблема альтруизма в животном мире стала вдруг актуальной спустя несколько десятилетий после появления дарвинизма? Этот вопрос полнее всего был освещен в известной книге П. А. Кропоткина «Взаимная помощь, как фактор эволюции» [1907].

Дарвинизм в своем «истинном» виде есть простая и стройная теория эволюции, согласно которой движущей силой эволюции выступает борьба за существование, а механизмом (т. е. способом, с помощью которого этот фактор действует)— естественный отбор. «Сужение» дарвинизма его последователями связано прежде всего со своеобразным, очень узким пониманием борьбы за существование как в действительности борьбы каждого отдельного организма со всем миром, в том числе и с представителями своего вида. Подобное представление о борьбе за существование идет от Т. Г. Гексли, тогда как сам Дарвин понимал ее иначе, гораздо шире, «метафорично», в значительной степени не как борьбу отдельной особи с другими, а как совместную борьбу за существование, борьбу сообща.

Именно на такое представление как полноценное н верное и указывает прежде всего в своей работе Кропоткин. При этом если дарвинизм в качестве фактора эволюции провозглашает борьбу за существование вообще, то Кропоткин делает акцент на одном из ее компонентов, считая его главным, ведущим, — на взаимной помощи представителей одного вида в борьбе за свое существование. «...Необходимо,— пишет он,— ...определить истинные размеры и значение в природе единичной борьбы за жизнь между членами одного и того же вида животных, по сравнению с борьбой целым сообществом против природных препятствий и врагов из других видов» [Там же, с. 15].

Но взаимную помощь как главную составляющую борьбы за существование Кропоткин рассматривает в качестве ведущего фактора не всякой эволюции, а только прогрессивной эволюции. Данный момент — один из самых важных, он определяет специфику взглядов этого ученого. Хотя сам тезис: «Взаимная помощь как фактор прогрессивной эволюции, но не любой эволюции» — заимствован им у К. Ф. Кесслера (вообще вся книга Кропоткина — развитие представлений Кесслера, причем в значительной мере не теоретическое, а фактографическое).

Как я уже отметил, дарвинизм предлагает и механизм эволюции — естественный отбор. Кропоткин от решения вопроса о механизме эволюции сознательно отказывается, справедливо полагая, что это дело будущих поколений исследователей. Действительно, открыть механизм эволюции, новый по сравнению с естественным отбором, пока еще не удалось. Но если нет механизма, нет и теории. Поэтому те, кто считал социологию животных противоречащей дарвинизму, настойчиво искали механизм прогрессивной социальной эволюции.

Вообще говоря, претендент на роль такого механизма всегда был и пока остается один, правда, выступает под разными именами. Это материнская и отеческая любовь, братская любовь, родительское чувство, симпатия, альтруизм и т. п. На первый взгляд кажется, что «любовь», «альтруизм» и «взаимная помощь»— синонимы, и уже одно это ведет к порочному отождествлению фактора и механизма эволюции. Но посмотрим внимательнее.

Кесслер, вслед за Эспинасом и многими другими, полагал, что родительское чувство и его результат — забота о потомстве — есть источник взаимного расположения животных друг к другу, основание, на котором возникают взаимная помощь и стремление к совместной жизни. Правда, Эспинас считал братскую любовь еще одним, независимым — и более важным — источником животной социальности. Главный же вывод (с ним сходны и представления социобиологов) заключался в том, что может быть выстроена логически непрерывная цепь между поведением, движением души (симпатией, привязанностью) и органическими структурами и процессами.

Кропоткин резко выступает против этой точки зрения, утверждая, что привлечения факторов любви и симпатии совершенно недостаточно для объяснения социальной жизни в животном мире и у человека. Множество примеров проявления агрессии и конкуренции, «борьбы» внутри сообщества доходящей до взаимного уничтожения соперничающих, нисколько не отменяет самого факта наличия сообщества, по зато свидетельствует о недостаточности одной только любви и симпатии для того, чтобы сообщество образовалось и существовало.

Но что же ученый предлагает взамен? Он считает, что таким фактором социальности должен быть социальный инстинкт, общительность, т. е. взаимозависимость одних индивидов от других. Взаимозависимость предполагает не только симпатию, но и антипатию, одновременно и любовь, и борьбу между членами одного сообщества. Эта взаимозависимость одних организмов от других, вообще говоря не связанная с внутриорганическими физиологическими причинами, и есть основание, на котором вырастает взаимная помощь между организмами. Следовательно, взаимопомощь не может быть только любовью, только симпатией. Взаимозависимость — это и конкуренция, в том числе и борьба за лучшие условия существования, лучшее место внутри сообщества и даже истребление отдельных животных в сообществе 8.

 

8 Этология накопила теперь громадное количество фактов, свидетельствующих о широком распространении практически во всех таксономических группах как насильственного отторжения сообществом молодых своих членов, так и детоубийства (родительского инфантицида) и убийства детенышей и самок новыми взрослыми членами сообщества.

 

Конечно, понятия «взаимозависимость» и «взаимная помощь» шире понятия «братская любовь», но основное различие между ними заключается в их теоретической нагруженности. Взаимная помощь, будучи следствием взаимозависимости организмов, выступает не только как фактор прогрессивной эволюции этих самых организмов в сфере их социальной жизни, но и как фактор органической эволюции. Братская любовь (взаимное предпочтение неразмножающихся молодых сородичей, как правило братьев и сестер) не выступает таким фактором эволюции, как взаимопомощь у Кропоткина. Она есть основа, причем материальная (генетическая), определенного строя поведения — альтруизма. Альтруизм же, в свою очередь, рассматривается в качестве механизма социальной эволюции 9.

 

9 Определение альтруизма, принятое в социобиологии и социоэтологии, соответствует первоначальному смыслу, т. е. он понимается как бескорыстная забота о благе других существ и готовность жертвовать своими интересами ради этого блага. Только акцент делается на второй части определения, особенно социобиологами — в силу чисто генетического обоснования (см., например, тезис Дж. Хаксли: «Я готов пожертвовать жизнью ради четырех внуков или восьми правнуков»).

 

Таким образом, реакция социологии животных на формально-логическую стройность дарвинизма оказалось примечательно непоследовательной. В одном случае обосновывалось равноправие взаимопомощи и узко понимаемой борьбы за существование как факторов эволюции, но не предлагался и не рассматривался механизм этой эволюции. В другом случае, наоборот, предлагался только механизм и не выдвигался фактор социальной эволюции.

Вероятно, причина такой теоретической незаконченности в обоих случаях одна и та же. Дело в том, что Эспинас рассматривает материнскую, затем отеческую и, наконец, братскую любовь как механизмы, последовательно сменяющие друг друга в роли ведущих основных в процессе социальной эволюции, которая сама протекает вслед за органической эволюцией и в зависимости от нее (и, как говорилось выше, только представляется независимой от последней). Поэтому у него просто нет нужды искать специальный фактор эволюции.

Так же и Кропоткин, говоря о взаимопомощи как факторе эволюции, действующем наряду с борьбой за существование (в узком смысле), в силу непротивопоставления (а возможно, и глубокого родства двух факторов эволюции) не склонен: предлагать качественно иного механизма, чем естественный отбор. Факторов может быть несколько, но раз они в основании своем едины, то и действие их может? осуществляться в рамках одного механизма.

Конечно, несложно таким способом обойти вопрос о механизмах: социальной эволюции. Этот путь проделывали и проделывают подавляющее большинство теоретиков биосоциальности. Но, по-видимому, и из них многие чувствовали внутреннюю, может и неосознанную, неудовлетворенность подобным решением — столь простым, что оно становится asilum ignorantiae.

Но, даже выйдя из этого, если не теоретического, то хотя бы психологического, затруднения исследователь все же должен решить вопроса об альтруизме. В чем корни альтруизма: в братской любви или во взаимозависимости? Эспинас, как и многие его современники (а вслед за ними и социобиологи), отдает предпочтение братской любви, симпатии, доходящей до способности жертвовать своими интересами, которая основывается ил кровном родстве, общности генотипа.

Приняв эту сторону, мы выигрываем в «физичности»: известны материальные предпосылки, на которых может развиваться такое поведение,— но проигрываем в общности: каш альтруизм есть любовь и поддержка не каждого соплеменника, а только родственника (постулирование реципрокного альтруизма как формы, переходящей от родичей к неродичам, положения ничуть не спасает; подробнее об этом см. далее). Однако сообщества хотя и включают большинство родственников, но не только их. В частности, родительские пары чаще всего состоят из неродственных индивидов. Альтруистическое же поведение распространяется и на неродственных особей. Более того, первые и наибо­лее яркие примеры альтруизма у животных описывались именно для неродственных партнеров. Это примеры супружеской верности у птиц вроде аистов, лебедей и т. п., помощи друг другу брачными партнерами, помощи молодым и взрослым членам стада, более того, помощи представителю другого вида. Альтруизм во всей своей полноте (феноменологии) невыводим из предпочтения родичей (kin preference)— феномена, имеющего чисто генетические корни.

Именно о таком альтруизме и говорит Кропоткин, трактуя его в качестве одного из составляющих взаимной помощи. Однако, встав на эту точку зрения, мы приобретем в полноте, но потеряем в «физичности»— ведь из простой взаимной зависимости совместно обитающих организмов одного вида можно вывести какие-то формы паразитизма, комменсализма. Ведет ли такая взаимозависимость к мутуализму, т. е. становится ли взаимодействие благоприятным для обоих (или многих) партнеров при том, что оно становится и совершенно необходимым,— вопрос, не столь исчерпанный, как кажется на первый взгляд. В самом деле, отдельная взрослая особь, вообще говоря, может существовать и вне сообщества, сама добывая себе средства к существованию и вступая в совершенно необязательные сношения с сообществом. Альтруизм не может базироваться на индивидуальной выгоде, даже если она отсрочена во времени (например, по утверждению социобиологов, родитель за счет своего альтруизма по отношению к потомкам достигает повышения приспособленности собственного генотипа, воплощенного в этих потомках).

Поскольку перспективы ближайшего решения проблемы механизма социальной эволюции, на роль которого претендовал альтруизм, вызывали сомнение, дальнейшая разработка этого вопроса постепенно прекратилась. И в истории проблемы биосоциальности наступил следующий этап, связанный с появлением этологии. Он стал периодом кризиса идеи биосоциальной эволюции.

 

2.4. ЭТОЛОГИЯ

 

К началу XX в. интерес к биосоциальной проблематике резко падает и возобновляется лишь в 60-е годы, причем сама проблема за этот более чем пятидесятилетний период меняет смысл. На мой взгляд, такое развитие событий во многом было связано с внешними по отношению к социологии животных процессам.

К концу XIX в. начали наблюдаться элементы кризиса дарвинизма, с которым тогда целиком ассоциировалось эволюционное учение. Одновременно физика — классический идеал для биологии — демонстрировала все возрастающие успехи. Оба эти процесса отразились на развитии психологии в совершенно определенном плане 10.

 

10 Можно было бы спросить, при чем тут психология. Ведь в отечественной литературе психология считается наукой о человеке. Однако зарубежная психология включает исследование психических процессов не только у человека, но и у животных, а в прошлом веке и начале нынешнего всякое поведение входило в компетенцию психологии, и зоосоциология, т. е. социология животных, имела психологию в качестве одного из «родителей».

 

Доминирующим течением в психологии стал бихевиоризм (рефлексология), эпистемологические основания которого не допускали исследования взаимоотношений у животных, поскольку предполагалось, что эти взаимоотношения являют собой идеальный продукт. Если индивидуальное поведение особи еще может быть описано и зафиксировано объективно как определенная реакция на внешние стимулы, то структуры отношений (например, иерархия соподчиненности, которая зафиксирована в сознании животного и определяет его поведение даже без присутствия партнера) в рамках бихевиористской методологии — вещи невозможные.

В то же время пришла в полный упадок сравнительная психология. И здесь сыграл роль не только кризис эволюционизма, но и бихевиоризм, прежде всего в лице Э. Торндайка. В начале века благодаря авторитету Торндайка утвердилось в качестве закона положения о том, что принципы, управляющие научением у животных, одинаковы для всех видов [Дьюсбери, 1981, с. 31]. Поэтому сравнительные исследования становились ненужными, их место заняли работы, выполняемые на одном, удобном и стандартизованном объекте — белой крысе. Фактически на смену сравнительной психологии пришла зоопсихология — также экспериментальная психология, которая использует, вообще говоря, всего два объекта — человека и крысу (там, где человека нельзя изучать). Основу зоопсихологии составили исследования процессов научения.

Так к 20-м годам психология (во всех своих направлениях) полностью отошла от проблемы социальности животных. По-видимому, немаловажную роль в этом сыграл и редукционистский «канон Моргана» (1894 г.), требующий «отсечения лишних сущностей» при интерпретации психики и поведения животных: поведение нельзя интерпретировать как результат проявления какой-то высшей психической способности, если его можно объяснить на основе низшей способности. Принятие «канона Моргана» в качестве закона позволяет свести все «социальные факты» к индивидуальному поведению. Тем самым «социология животных» приводится к «согласию» с дарвинизмом, с которым вообще-то она в согласии не находилась (вследствие того, что в ней необходима постановка проблемы альтруизма).

Одновременно с потерей методологической и экспериментальной базы (в лице психологии) зоосоциология потеряла и теоретическую базу в виде дарвинизма и социологии. Социология просто отошла от эволюционной проблематики. Дарвинизм, пережив кризис, возродился в виде «синтетической теории эволюции», которая была построена на основаниях, неприемлемых для зоосоциологии [Красилов, 1986; и др.]. В рамках новой теории популяция рассматривалась не как своеобразная и упорядоченная система взаимоотношений между ее членами и группами членов, а как «менделевская популяция»— статистическое множество индивидов, объединенных в это множество только благодаря тому, что они без всяких ограничений скрещиваются друг с другом. (Кстати, единственным признаком «менделевской популяции» и является свободное, равновероятное для всех, скрещивание между членами — панмиксия.) В такой популяции поведение животного может быть только индивидуальным.

Поскольку синтетическая теория эволюции — ныне господствующее учение в теоретической биологии, выработанное в ней представление о поведении животных принято и классической этологией. Если взять любой учебник или монографию под названием «Поведение животных» (а у нас в стране с 1972 г. под таким названием издано по меньшей мере семь книг разных авторов), то легко обнаружить, что «так называемым» сообществам животных посвящается один из последних разделов и всегда ему предшествует раздел под названием «Адаптивность поведения» или «Преимущества. группового образа жизни». И это становится совершенно понятным, если вспомнить, как классики этологии, например К. Лоренц или Р. Хайнд, трактовали социальное поведение и социальную организацию: для них это особенные проявления индивидуального поведения в группе [Хайнд, 1975, с. 9; Lorenz, 1981].

В настоящее время классическая этология рассматривает любые формы надындивидуального поведения, в том числе и социальное поведение, как «адаптивные модификации поведения» (именно так называется третья часть «Оснований этологии» К. Лоренца [Lorenz, 1981, р. 255—346]). Поэтому никому и не приходит в голову задуматься над, мягко говоря, странным утверждением этологов, что «любое взаимодействие между двумя особями одного вида можно совершенно обоснованно называть общественным поведением" (social behaviour)» [Меннинг, 1982, с. 288]11.

 

11 Ср. также у Э. Хеймера [Heymer, 1977, р. 166].

 

Я полагаю, что имеются неоспоримые основания утверждать, что появление и развитие этологии довершило кризис зоосоциологии. Принципы изучения поведения животных, изложенные в работе К. Лоренца [Lorenz, 1935], эпистемологически не отличались от бихевиористских, но вместе с тем ориентировали исследователя исключительно на изучение естественного поведения индивида в природе, т. е. предполагали, что

«стимулом» для «реакции» животного служит его «компаньон», конспецифик.

Два других важных момента делали этологию непригодной даже в качестве «мачехи» для зоосоциологии. Это, во-первых, ориентация на изучение только наследственно обусловленных «комплексов фиксированных актов» поведения, «моторных паттернов», имеющих генетическую природу. Такая ориентация была вызвана одним немаловажным обстоятельством: это был путь, с помощью которого этология проникала в

«первые ряды» биологических дисциплин, обслуживавших эволюционную теорию.

Коль скоро описанные признаки поведения наследственно детерминированы и внешние проявления их фиксированы, они могут быть использованы как таксономические признаки наряду с признаками морфологическими (т. е. могут иметь такое же значение для систематики конкретного вида животных, как строение конечностей, форма ушей или зубов). А признание за поведением ценности таксономического признака позволяет говорить и о том, что поведение может служить маркером эволюционных процессов ничуть не хуже, чем анатомия, а может быть, и лучше, поскольку на всякие изменения среды животные реагируют прежде всего изменением своего поведения. Поскольку же поведенческие признаки приобретают статус эволюционных маркеров (хотя бы в пределах микроэволюции), им уже «нельзя быть» слишком лабильными.

Куда же деть в таком случае все многообразие взаимодействий между индивидами, которое не подчинено жестко детерминированной цели (например, размножению, поиску корма и т. п.)? Оно сначала смещается на периферию интересов этологии, а затем этологам начинает казаться, что оно играет второстепенную роль в жизни животных. Таким образом, многообразие взаимодействий получает название «адаптивных модификаций поведения». Это и есть второй момент, сделавший этологию чуждой самой идее социальности животных.

Однако идея эта с рождением этологии не умерла окончательно 12. Дело в том, что развитие этологии благодаря самому предмету исследования по необходимости вело ее к сближению с экологией, конкретно требовало более глубокого анализа проблемы адаптивности поведения. «Комплексы фиксированных актов» не годятся на роль тех звеньев, которые связывают популяцию с изменчивой средой ее обитания. Популяция должна обладать лабильными, поведенческими прежде всего, механизмами, которые обеспечивали бы ее гомеостатическое состояние (в простейшем виде — поддержание на оптимальном уровне численности и плотности популяции в данных экологических условиях).

 

12 Один из интересных моментов, который я не обсуждал,— это взгляды на проблему биосоциальности У. Олли, опубликованные им в самый разгар кризиса социологии животных -— в 1938 г. [Панов, 1984, с. 56—61; и др.].

 

Этология, дисциплина «полевая» (все исследования проводятся в естественных условиях обитания вида, в «поле»), не могла не оказаться в конце концов связанной с экологией. В результате появилась социоэкология, у основания которой стояли В. Винни-Эдвардо и Дж. Крук. Поскольку социоэкология имеет двух «родителей»— этологию и экологию,— то нередко она называется также социоэтологией. Однако неверно было бы думать, что социоэтология — простое развитие этологии. Предмет социоэтологии — другой. Это исследование коммуникативных систем и их эволюции в рамках концепции «социодемографической системы». То есть популяция каждого вида рассматривается не как простое множество индивидов, скрещивающихся друг с другом без всяких ограничений, а как состоящая из одной или нескольких социодемографических систем, внутри которых отдельные индивиды находятся друг с другом в определенных устойчивых отношениях. Механизмами поддержания структуры социодемографической системы выступают системы общения — коммуникативные системы.

Социоэтология — это совершенно другой взгляд на поведение животных, нежели взгляд классической этологии. Поведение понимается не как репертуар «комплексов фиксированных действий», которые находятся в однооднозначных соответствиях со средовыми стимулами, а как система диспозиций индивида, интегрированная в систему более высокого ранга — коммуникативную систему. Ее продуктом оказывается та «идеальная», лишенная телесности, структура отношений между организмами, которую мы называем социальной системой. Так этология, начав с того, что окончательно уничтожила проблему биосоциальности, в своем собственном развитии пришла к той же самой проблеме, но на более высоком уровне.

Зоосоциология была спекулятивна и метафизична из-за отсутствия конкретных данных, фактов, полученных из наблюдений в природе. Этология, уйдя в «поле» с одним инструментом познания, вскоре обнаружила, что он малопригоден для получения полноценных результатов, и начала улучшать его. А улучшив этот свой инструмент, она получила знания, совершенно не соответствующие ее принципам. Стала очевидной потребность в эволюции самой науки. Когда же такая эволюция познания произошла, оказалось, что этология стоит совсем рядом со старой и давно отвергнутой ею социологией животных.

Методологические и эпистемологические позиции социоэтологии очень привлекательны. Но она обладает одним весьма существенным изъяном, который заметно ослабляет эти позиции,— не имеет глубокой теории. Сегодня социоэтология — это система взглядов, концепция, но не теория. А потому вклад ее в решение фундаментальных проблем оказывается второстепенным не принципиальным. Социоэтология утонула в фактах, причем многие из них не укладываются пока ни в какие схемы. Все обилие этих фактов нельзя вместить в концепцию популяционного гомеостаза:

она и слишком схематична, и слишком ориентирована на адаптационистский подход.

Но, поставив вновь проблему социальности животных на первый план (хотя и в закамуфлированном виде — как проблему поведенческих механизмов популяционного гомеостаза), социоэтология вернула целостное видение «жизни животных», утраченное этологией 13. А теоретическими затруднениями социоэтологического подхода вынуждена была вплотную заняться новая наука — социобиология.

 

13 Е. Н. Панов [1984] несколько с других позиций исследует роль этологии в изучении проблемы зоосоциальности, чем это делаю я. Но такое несходство точек зрения на историю вопроса, на мой взгляд, только стимулирует интерес к нему.

 

С первых же шагов социобиология предложила несколько теоретических формальных схем, которые легли в основу ее концептуального каркаса: теорию «отбора родичей» У. Гамильтона, теорию «эволюционно-стабильной стратегии» Дж. Мэйнарда Смита, теорию «реципрокного альтруизма» Р. Трайверса и т. п. Помимо этого, новая наука сразу предложила общую концепцию эволюции биосоциальности. Ориентируясь на поиск биологических основ социального поведения, социобиология претендовала стать вначале концептуальной базой для этологии, социоэтологии и психологии, а затем и поглотить их. Однако более чем десятилетнее развитие социобиологии уже в ранге «парадиг-мальной» науки (с 1975 г.) показало, что эти претензии были преждевременными.

 

2.5. СОЦИОБИОЛОГИЯ. ПРИЧИНЫ И ПРЕДПОСЫЛКИ ФОРМИРОВАНИЯ НОВОЙ НАУКИ

 

Причины формирования нового взгляда на социальную жизнь животных заключались в особенностях развития этологии. Крайне недостаточное и фрагментарное знание этой стороны жизни животных было следствием того, что этология не интересовалась ею, а также того, что «теорией» социальной организации была «теория преимущества жизни в группе» (вульгарный селекто-генетический взгляд на любые формы совместности и кооперации среди животных).

Интенсивные этологические исследования животных в их естественной среде обитания, сопровождавшиеся одновременными исследованиями популяционной экологии вида, потребовали нового концептуального подхода. Соответствующий подход развил Дж. Крук в результате изучения экологии и поведения приматов. В целом ряде работ 60—70-х годов он показал, что популяция — это социодемографическая система, а не множество независимых индивидов, случайно спаривающихся друг с другом [Панов, 1983, 1984]. Элементарной единицей популяции является семья, репродуктивная группа, состоящая из нескольких (или нескольких десятков) особей, связанных между собой отношениями родства, воспроизводства и кооперации. Но одновременно эта же самая репродуктивная группа выступает основой существования сообщества, основой социальной организации.

В теоретическом плане оказался важным именно этот момент: репродуктивная группа есть одновременно социальная единица и элементарная ячейка популяции. В экологии появилось новое представление о популяции — как об организованной совокупности родственных особей, репродуктивных групп. Отсюда вытекает очевидное и важное следствие: естественный отбор действует не только в отношении индивидов, но и в отношении групп (репродуктивных групп, родственных групп, демов, кланов, стад, т. е. сообществ).

Данный вывод, по существу революционный, оказал самое непосредственное влияние на развитие социобиологии. В одну проблему были объединены две такие проблемы, которые создавали главные трудности на пути развития социологии животных. Иначе говоря, была найдена реальная основа и единица биосоциальности — репродуктивная группа (семья, дем),— и та же группа особей могла рассматриваться как единица отбора. Соответственно понятие репродуктивной группы могло быть использовано в качестве основного для теории биосоциальности.

Явившись следствием развития социоэтологии, эти результаты дали сильнейший импульс ее дальнейшему развитию. Но помимо общих рассуждений оно требует хотя бы минимально формализованной теории. Как оказалось впоследствии, соответствующие теории существовали.

В 1964 г. У. Гамильтон предложил теорию родственного отбора (kin selection) [Hamilton, 1964]. Она обладала сильнейшей привлекательностью для любого физикалистски ориентированного биолога, так как связывала социальное поведение особей, организацию сообщества и популяционно-генетические процессы в единую схему. Иными словами, теория Гамильтона сводила столь неясный и неопределенный феномен «социальной жизни» к простым материальным процессам — взаимодействию генов.

Содержательно теория Гамильтона носила частный характер: она разрабатывалась для описания и объяснения эволюции социальной организации у общественных перепончатокрылых насекомых (собственно, у пчел). Для этих видов характерна гаплодиплоидия: самки имеют диплоидный (удвоенный) набор хромосом, а самцы — гаплоидный (одинарный). Поэтому коэффициент родства между особями в семье сильно варьирует: генетический вклад матери в потомство женского пола равен 50 % своего генотипа, а вклад самца — гаплоидного трутня — в своих дочерей равен 25 %. Коэффициент родства между самкой и ее дочерьми (рабочими особями) равен 50 % (лишь половина генов идентична у матери и дочери), а между рабочими особями-сестрами он равен 75 %.

Гамильтон рассмотрел следующую формальную модель. При взаимодействии двух особей одна из них (донор) может совершать действие, в результате которого ее собственная приспособленность (так называемая дарвиновская приспособленность— ожидаемое число потомков) снижается на некоторую величину С. Но при этом приспособленность реципиента повышается на величину В. Если существует пара аллельных (альтернативных) генов А и а (ген «альтруизма» и гон «эгоизма») и если наличие гена А у донора повышает вероятность совершения им такого альтруистического действия, то изменение частоты гона А в популяции после совершения этого действия будет зависеть от коэффициента родства между донором и реципиентом. В некотором приближении частота гена А будет возрастать, если коэффициент родства больше, чем отношение величины С к величине В [Мэйнард Смит, 1981а, с. 197—198].

На основе этой схемы Гамильтон выдвинул идею, что с точки зрения повышения приспособленности всей семьи рабочим особям выгоднее заботиться о выращивании своих сестер, чем самим размножаться и заботиться о своем потомстве. Соответственно значительно менее выгодна для них забота о братьях' В процессе эволюции это приводит к такому явлению, как касты стерильных рабочих особей, дочерей одной самки, которые заботятся друг о друге. Подобное разделение репродуктивных функций обязано своим появлением альтруистическому поведению особей, которые, помогая сестрам, повышают тем самым частоту и своего генотипа в популяции. Причем это для них выгоднее, чем если бы они сами производили потомство.

Теория Гамильтона описывает лишь очень специфическую группу видов насекомых. И хотя она вовсе не может быть распространена на позвоночных животных, так как у них нет гаплодиплоидии, том не менее эта теория оказалась в самом основании социобиологии. Между тем новые данные по социальным насекомым далеко не так хорошо укладываются в схему Гамильтона, как представлялось раньше [Резникова, 1983].

Неожиданный результат: взаимодействием родственных особей, вызванным разделением репродуктивных функций, может быть объяснено появление феномена альтруизма в животном мире. В таком случае не нужны никакие более сложные объяснения и материнская любовь, как и отеческая, и братская любовь, может рассматриваться лишь как результат генетического родства. Тем самым произведена редукция более полная и формально обоснованная, чем та, что пытался сделать Эспинас. О том, насколько же эта схема методологически обоснована, по-видимому, мало кто из теоретиков социобиологии думал [Wilson, 1975; Dawkins, 1976; Lumsden, Wilson, 1981; Rose, 1985].

Альтруистическое поведение, следовательно, столь же характерно для взаимодействия между родственниками, как чесательный рефлекс свойствен любому наземному позвоночному животному. Если семейные группы внутри одной популяции будут различаться между собой частотой гена «альтруизма» А либо просто его наличием или отсутствием, то они будут обладать разной степенью приспособленности («обобщенной приспособленностью»— inclusive fitness). В изменчивой среде семейные группы как единицы отбора будут процветать пропорционально частоте гена А в таких группах. (Печально только, что до сих пор ген «альтруизма» не найден. Но джинн выпущен. Соблазн ведь действительно велик: объяснить, точнее, свести отношения взаимности, эмпатии, в сущности бестелесные, к простым гепетико-биохимическим процессам.)

В 1971 г. Р. Трайверс предложил более общую модель — концепцию реципрокного альтруизма [Trivers, 1971]. С первого взгляда может показаться, что он просто воспользовался представлением, уже предложенным П. А. Кропоткиным (понятие «взаимная помощь» синонимично понятию «реципрокный альтруизм»). В действительности Кропоткин взаимную помощь понимал гораздо глубже — как взаимодействие но причине взаимозависимости индивидов. Трай­верс же пытается редуцировать понятие реципрокного альтруизма к генетическим представлениям, хотя на самом деле ему приходится вводить «лишние сущности» (что позволяет при желании обвинить его в самом грубом антропоморфизме).

Согласно концепции Трайверса, для особи, носителя гена «альтруизма», неважно, является ли реципиент родичем или нет. Если реципиент — член своего сообщества, то действия донора, способствующие повышению приспособленности реципиента, могут в дальнейшем привести к тому, что донор получит ответное альтруистическое действие от реципиента. Приспособленность того и другого не снизится, но и не повысится (по статистике больших чисел). Но от такой взаимной помощи выиграет сообщество по сравнению с другим сообществом, в котором реципрокный альтруизм «не практикуется».

Однако тут возникают две проблемы, не решаемые и неразрешимые в рамках теории реципрокного альтруизма. Во-первых, каковы те основания, благодаря которым перестановка слагаемых дает прирост суммы? Да и есть ли они на самом деле? Гипотеза Трайверса опирается па теорию Гамильтона, а та не дает ей таких оснований.

Во-вторых, альтруистические действия с отсроченной «платой» предполагают ведь не только способность животных к индивидуальному распознаванию, предпочтению родичей и знакомых особей, к памяти о своих прошлых действиях и действиях других членов сообщества. Все эти свойства присущи животным. А для принятия гипотезы Трайверса требуется признать за животными развитые способности к оценке «стоимости» своего и чужого поведения, выбору оптимальной стратегии поведения на основе «системы ценностей».

Поскольку это необходимое условие принятия гипотезы, мы должны выбрать одно из трех:

предположить, что способность к постановке и сознательному выбору целей присуща животным наравне с человеком. Поскольку такую возможность социобиологи отрицают с «порога», то она в анализе вообще не фигурирует;

предположить, что обмен помощью с неродственной особью происходит только в том случае, когда обе особи — альтруисты, носители соответствующего гена. Для этого тоже требуется специальная «система распознавания» гена «альтруизма» по внешним признакам (поведенческим или морфологическим). Маловероятно, чтобы она сформировалась в результате естественного отбора. Как показал Д. Т. Кэмпбелл [1979], по этой модели особи с сугубо эгоистическим поведением в сообществе с большим числом альтруистов будут иметь неэквивалентную выгоду, что в целом должно снижать общую приспособленность всего сообщества по сравнению с другими сообществами;

предположить, что реципрокный альтруизм возникает как статистический результат оптимальной стратегии поведения «самообучающегося автомата». На этом пути и останавливают свой выбор социобиологи.

Концепция реципрокного альтруизма получила значительное развитие в формальной модели конвенционального поведения Дж. Мэйнарда Смита [1981а]. Последняя и выступает как обоснование способности животных оценивать отдаленные последствия своего поведения с позиций взаимодействия «самообучающихся автоматов». Теоретико-игровая модель эгоистического и альтруистического взаимодействия индивидов, придерживающихся альтернативных стратегий «ястреба» или «голубя», осуществляется в терминах «платы», «выигрыша», «стоимости»14.

 

14 Дальнейшая разработка этой модели привела к двум весьма значительным для социобиологии результатам — созданию теории эволюционно-стабильной стратегии (ЭСС) и разработке одного из вариантов формального описания социального поведения животных

 

Таким образом, развитие исследований социального поведения получило в 60—70-х годах сразу несколько толчков — в социоэтологии, экологии и этологии. Результаты этих исследований были обобщены в книге Э. Вильсона «Социобиология. Новый синтез» [Wilson, 1975].

 

2.6. СОЦИОБИОЛОГИЯ: НАПРАВЛЕНИЯ РАЗВИТИЯ

 

Развитие социобиологии как научного направления шло по трем ветвям. Они оказались слабо связанными друг с другом «генетически», вернее будет сказать, что под одним флагом объединились несколько близких направлений. Зияющая пустота в теле науки на том самом месте, которое прежде занимала социология животных, стала слишком очевидной и требовала заполнения — если не изнутри, то хотя бы снаружи. Был найден своеобразный компромисс: к идее биосоциальной эволюции и к представлению о родственном отборе как об основе этого процесса были добавлены данные этологии, социоэтологии, популяционной экологии и генетики, математической генетики. «Новый синтез» получился весьма разнородным.

Эти три ветви — математическая социобиология, экологическая социобиология и социобиология человека. Рассмотрим предметы, цели и задачи каждой из них.

В рамках математической социобиологии (это достаточно условное название) разрабатывается формальный аппарат теоретической социобиологии. Эта социо-биологическая ветвь генетически связана с математической экологией (линия В. Вольтерры) и популяционной генетикой (линия С. Райта и Р. Фишера) и заимствует немало их черт. Недаром многие социобиологи с полным основанием считают, что их наука базируется на генетике поведения, которая использует общий с популяционной генетикой математический аппарат.

Развитие математической социобиологии идет, в свою очередь, по двум направлениям. Одно из них ведет свою традицию непосредственно от популяционной генетики, прежде всего от работ Р. Фишера [Мэйнард Смит, 1981а, с. 197]. Это, собственно говоря, «гамильтоновское» направление, поскольку связано с разработкой теории родственного отбора. Развивается оно прежде всего У. Гамильтоном, Р. Трайверсом, Р. Александером, Е. Черновым, Ч. Ламсденом. Для данного направления характерны чрезмерно выраженный редукционизм и формализм — в полном соответствии с особенностями моделей популяционной генетики. Поэтому предлагаемые им схемы, как правило, малоадекватны реальным наблюдательным и экспериментальным данным [Панов, 1983, с. 304—311; и др.].

Однако здесь есть еще более радикальный элемент — это представления Р. Докинза об «эгоистическом гене» [Dawkins, 1976], развитые последовательно из теории родственного отбора [Гаузе, Карпинская, 1978; Карпинская, Никольский, 1988]. Из гипотезы Докинза вытекают следующие утверждения. Особи суть не что иное, как машины по хранению и производству генов, орудия, реализующие «замыслы» генов и их эволюционные стратегии. «Эгоизм» гена, направленный на достижение более высокой собственной приспособленности любыми средствами (надо полагать, большая приспособленность — это большее число копий гена), ведет в конечном счете к развитию альтруистического поведения у их «оболочек»— организмов. Следствие такой конкуренции генов — эволюция социального поведения.

Вторым направлением, близким к первому по сути, но отличающимся от него используемыми аналитическими средствами и понятийным аппаратом, является теоретико-игровой анализ, разработанный в 1971 г. Дж. Мэйнардом Смитом и Дж. Р. Прайсом [Мэйнард Смит, 1981а]. Этот подход вызывает в последнее время несколько больший интерес исследователей, чем первое направление, так как он даст возможность рассматривать достаточно сложные социальные взаимодействия. Его перспективность заключается в том, что это, по существу, первая серьезная попытка использования формально-логического аппарата в поведенческих науках.

Экологическая социобиология в действительности является «приемной дочерью» социобиологии. Это, по существу, социоэкология. Начав развиваться раньше социобиологии, она в настоящее время частично базируется на идеях последней. Вместе с тем в социоэкологии имеется ряд течений, слабо связанных или вовсе не связанных с социобиологией. Строятся также теории, описывающие социальную организацию животных е иных методологических позиций [Панов, 1983; Гольцман, 1984; J. D. Baldwin, J. Baldwin, 1980; Alexander, 1979; и др.]. Что объединяет все эти направления в одну «ветвь», так это представление о семье (группе индивидов, связанных родственными узами или совместным участием в репродуктивном процессе) как единой элементарной ячейке и популяции, и сообщества.

Поскольку социоэкология ориентирована на изучение животных сообществ в естественных условиях (изучение этологической структуры популяции как социодемографической системы), то теоретический анализ традиционно занимает в ней, к сожалению, незначительное место. Возможно, именно поэтому, как только появились заявления о том, что социобиология способна объединить все многообразие представлений о сообществах животных и человеческом обществе, социоэкология связала свои надежды с ней. Результаты, однако, пока явно неудовлетворительные, и до сих пор социоэкология не имеет теоретической основы лучшей, чем та, которая была разработана Круком еще двадцать лет назад. Тем не менее именно эта ветвь социологии, по моему мнению, имеет наилучшие перспективы выжить и способна к созданию в недалеком будущем повой теории зоосоциальности.

Социобиология человека в классическом своем виде является простым приложением зоосоциальной теории к явлениям общественной жизни, при этом предполагается, что такой синтез достаточен. Хотя Э. Вильсон в более поздних своих работах отмечает наличие в общественной жизни человека принципиально иных качеств [Wilson, 1983, 1984], характер аналогий в целом не изменился. Конечно, социобиологический подход к обществу допустим, но, видимо, с оговорками. Здесь должны быть не только указаны границы приложимости естественно-научных принципов к социальным фактам, по и очерчены «запрещенные» для теоретического исследования области [Карпович, 1988; и др.].

В социобиологии человека отчетливее, чем в других направлениях, проявляются редукционизм и антиисторизм теоретических схем социогенеза и эволюции механизмов поведения человека. Я даже склонен считать, что сами эти теоретические схемы, разрабатываемые в социобиологии человека, в действительности отражают представления, традиционные для этологии человека.

Ранние исследования К. Лоренца, предпринявшего попытку создать теорию происхождения человеческой агрессивности, и работы О. Кёнига по «этологии культуры» (его детерминистские схемы, хорошо известные читателю, лучше было бы называть «физиологией культуры») содержали в своей основе метод прямой аналогии между стереотипами поведения животных и феноменами культуры [Eibl-Eibesfeldt, 1984; Lorenz, 1975, 1981; и др.]. Социобиологи, и первым Э. Вильсон, напрямую позаимствовали у этологов такой способ рассуждений. Но если в настоящее время подход этологов к проблеме эволюции поведения животных и человека уже не носит столь одностороннего характера, как раньше [Freedman, 1979], то социобиологический подход к проблеме человека выдержан в духе самой глубокой редукции.

Все три названные ветви социобиологии ставят перед собой одну общую проблему — проблему обоснования социального поведения.

Кажется, уже всем ясно, что простые логические средства непригодны для выведения структуры взаимодействий между животными из индивидуального поведения. Однако и в этологии, и в пришедшей ей на смену социобиологии именно этот путь оказывается правилом, а не исключением. Что бы ни утверждал Лоренц по поводу наличия в этологии системных принципов [Lorenz, 1981], редукционистская методология в ней все же абсолютно доминирует. Это понятно и даже эмпирически обоснованно, тем более что этология изучает индивидуальное и видоспецифическое поведение животных и человека (объекты равноправные). Однако поскольку волей-неволей этология должна была выходить в область межиндивидуальных взаимодействий, она и привнесла в описание социального поведения и социальных структурредукционистски ориентированную методологию.

Совсем иного подхода следовало ожидать от социобиологии, предметом которой является изучение биологических основ социального поведения «всех живых существ, включая и человека» [Wilson, 1975]. Она предложила несколько новых подходов к исследованию социального поведения: во-первых, в изучении функции социального поведения; во-вторых, в определении соответствия между особенностями организации сообщества и приспособленностью его членов к условиям среды; в-третьих, в оценке параметров отбора и в выявлении новых форм отбора, обусловленных новым, социальным, уровнем взаимодействия. Но одновременно социобиология позаимствовала редукционизм этологии, провозгласив, что в основе ее теоретических конструкций и онтологии лежит генетика поведения [Эрман, Парсонс, 1984, с. 495; и др.].

Очевидная несообразность между предметом социобиологии и средствами, которыми она пытается достичь цели, ведет к любопытному результату: весьма часто в литературе по социобиологии изложение начинается с постулатов и теоретических схем этой науки, а заканчивается социоэтологическими примерами и доказательствами, ничуть не связанными с предыдущими схемами [Меннинг, 1982, с. 296—298; Эрман, Парсонс, 1984; с. 496; и др.]. Но ведь предметы и теоретические подходы двух этих дисциплин слишком различны, чтобы объединять их [Панов, 1984, с. 68—69]. Это все равно, что коэволюцию таракана-пруссака и человека изучать, сопоставляя их социальные системы.

Сама по себе уловка понятна, поскольку анализ поведения отдельных генов-«альтруистов» и генов-«эгоистов» не дает нам средств для перехода к анализу всего многообразия социальных взаимодействий. Эта уловка могла бы быть па каком-то этапе развития социобиологии и простительной, если бы не слишком большое количество методологических и концептуальных проблем, вставших иа пути к триумфу этой науки.

 

2.7. ТЕОРЕТИКО-МЕТОДОЛОГИЧЕСКИЕ ЗАТРУДНЕНИЯ СОЦИОБИОЛОГИИ

 

Теоретико-методологические трудности, стоящие перед социобиологией, достаточно обширны и достаточно глубоко проанализированы как в зарубежной, так и в отечественной литературе [Rose, 1985; Карпинская, Никольский, 1988; и др.], поэтому я рассмотрю вопрос очень сжато.

Все эти трудности могут быть подразделены на методологические и теоретические (концептуальные). Первую группу составляют пять взаимосвязанных моментов. Рассмотрим их в логическом порядке.

Редукционизм обусловлен тем, что идеалом социобиологии выступает математическая генетика. Собственно, она и лежит в основе теоретического «ядра» социобиологии, как я уже говорил. Своим существованием редукционистская методология обязана тому представлению, что гены, а не особи обладают таким качеством — альтруизмом и жертвенностью «ради четырех внуков и восьми правнуков»,— которое позволяет говорить о естественном отборе не только по отношению к родителям и их потомкам, но и по отношению к более далеким родственникам.

Другой важнейший момент: сведение взаимодействия особен к взаимодействию генов. Идеал сведения сложного поведения к «фиксированным моторным актам» и «врожденным разрешающим механизмам», который являла собой этология, был превзойден социобиологией. «Центральная теорема социобиологии», по мнению Д. Бэрэша, связана с убеждением в том, что каждая форма социального поведения обязательно имеет генетическую основу, которая заставляет индивидов действовать так, чтобы максимально обеспечить успех для себя и родственников.

Стремление формализовать основания социального поведения рассматривается как приближение к научному идеалу, хотя в действительности это в чистом виде механический детерминизм.

Редукционистская методология обусловливает и нерефлексивность оснований социобиологии. «...Богатый фактический и экспериментальный материал осмысливается по таким нормам, которые сами не осмыслены в соответствии с современным уровнем методологии биологии... Тем самым рефлексия не самокритична... Во всяком случае, игнорирование глубоко проблемного и противоречивого характера своих постулатов ставит социобиологию в достаточно сложное положение, как считают многие из ее оппонентов (Д. Гулд, Р. Левонтин, М. Сэлинз и др.)» [Карпинская, 1984, с. 102]. Интуитивное определение базисных понятий свидетельствует в лучшем случае о том, что социобиология еще не достигла пределов роста и не построила того здания, оглядывая которое у нее возникла бы потребность понять, из каких материалов сделан его фундамент.

С нечеткостью базисные представлений прямо связаны аморфность и неопределенность предмета социобиологии. Биологические основания социального поведения могут быть самыми широкими, и их, видимо, нельзя сводить просто к генетическим основаниям, к проблеме отдельного гена «альтруизма». А ведь Э. Вильсон центральным моментом социобиологической концепции считает вопрос о том, каким образом смог альтруизм, снижающий жизнеспособность особи-носителя, появиться в результате естественного отбора (подробнее об этом см. ниже).

Лицо социобиологии определяет селектогенетическая (неодарвинистская) традиция. По очень меткому замечанию Р. Левонтина, вынесенному в название его статьи, социобиология есть адаптационистская программа [Lewontin, 1979]. Движущими силами социальной эволюции являются, по мнению Э. Вильсона, филогенетическая инерция и экологическое давление [Wilson, 1975, р. 32]. Тем самым социальные системы — сообщества — рассматриваются лишь как формы адаптации, т. е. биологически детерминированные образования. (На этот аспект я уже обращал внимание, когда говорил, что стало общим правилом во всех монографиях и учебниках главу о социобиологии начинать параграфом о приспособительном значении жизни в группе.) Панадаптационизм автоматически снимает проблему биосоциальной эволюции, которую Эспинас считал центральной и для социологии животных, и для социологии человека. А если такая проблема и ставится, то это не более чем дань уважения традиции построения филогенетических древес и анализ ее не идет дальше строительства «социальных лестниц» (что прекрасно видно и по «Социобиологии» Вильсона [Wilson, 1975, р. 379—382], и по его совместному труду с Ч. Ламсденом [Lumsden, Wilson, 1981, р. 3—51).

Широко применяемый в социобиологии метод аналогии носит по преимуществу сравнительно-феноменологический характер. Внешнее сходство поведения у разных видов животных, которое может иметь самые разнообразные причины, оказывается поводом для прямого сопоставления и далеко идущих выводов. В качестве наиболее яркого примера служит здесь теория отбора родичей Гамильтона: сопоставления социальных связей и родственных отношений между особями в семьях пчел распространяются вообще на все виды животных, позвоночных и беспозвоночных, невзирая на то, что лишь очень немногие виды характеризуются гаплодиплоидией. Термиты имеют столь же сложную социальную организацию, но структура родства в нх семьях совсем другая, нежели у пчел, и здесь не удалось бы вывести аналогичных математических соотношений.

Социобиология в подобных случаях, конечно же, следует по стопам классической этологии, которая, вторгнувшись в область человеческого поведения, стала находить там параллели и прямые аналогии между продуктами культуры и стереотипами поведения людей и животных, выдавая все это за «результат типических изменений функции» [Lorenz, 1981, р. 345 ].

Сравнительно-феноменологический подход ведет к неразличению биологических и социальных признаков, в конечном счете к их отождествлению (cм. ниже о проблеме агрессивного конфликта).

В группе концептуальных трудностей можно выделить четыре наиболее важные. Первая связана с проблемой первичности или вторичности социальных форм (дальше эту проблему нам придется обсуждать достаточно подробно). В социобиологической концепции, в отличие от социологии животных, социоэтологического подхода, проблема биосоциальной эволюции, по существу, снята. Это достигается, во-первых, указанием на адаптивный характер социальности (следовательно, предполагается ее зависимость от первичных движущих сил — филогенетической инерции и экологического давления), во-вторых, построением «лестницы социальности» и заданием границ «истинной социальности».

Социальность, таким образом, оказывается для социобиологии эпифеноменом филогенетической эволюции (как и особь — выразителем «поведенческих диспозиций» генов). В конечном счете социобиология могла бы обойтись и без понятия «социальность» (действительно, последовательная социобиология — это последовательный редукционизм).

Следующая трудность — концептуальная ограниченность при чрезмерно широких аналогиях. Целый ряд теорий, важных для понимания организации и функционирования социальных систем, невыводим в рамках социобиологической парадигмы.

Например, этологическая концепция территориальной агрессивности, которую Д. Кэмпбелл удачно определил как «поведенческий синдром защиты и покровительства со стороны отдельной мужской особи в отношении женской особи или нескольких женских особей и их потомства» [Кэмпбелл, 1979, с. 83—84], хотя и разработана для описания и объяснения «индивидуальных инстинктов», с легкостью экстраполируется и на явления социального порядка (появление межэтнической, межгрупповой, межрасовой враждебности и войн). В социобиологии территориальная агрессивность приобретает значение межпопуляционной агрессии, которая способствует увеличению приспособленности членов группы, нападающей на другие группы. Однако, как показал Кэмпбелл, разработавший «реалистическую теорию группового конфликта», на самом деле из социобиологических постулатов невыводимы обоснования ни межгруппового конфликта, ни, тем более, войн [Там же, 1979].

Межгрупповая агрессивность предполагает территориальность не на уровне индивида, а на уровне всего сообщества. С точки зрения индивидов, входящих в сообщества, эти два уровня «территориальности» несовместимы, так как индивидуальная территориальная агрессивность подразумевает внутригрупповой конфликт между индивидами, направленный на повышение приспособленности своих генов, т. е. своего непосредственного потомства. С позиции «социальных интересов» такая агрессивность должна подавляться во имя достижения целей межгруппового конфликта. Более того, защита сообщества требует зачастую удаления от ближайших родичей и жертвования собственной приспо­собленностью (тем самым и приспособленностью членов семьи) ради защиты или успеха сообщества, а следовательно, ради интересов неродственных индивидов. Социобиологическая теория не допускает такого поведения. Однако именно межгрупповой конфликт, а не индивидуальный и есть в прямом смысле война.

Таким образом, многочисленные обращения социобиологов к изучению агрессивных конфликтов между сообществами свидетельствуют о смешении индивидуальных феноменов с феноменами реляционными (т. е. социально обусловленными). По этой же причине в социобиологической теории невыводимы ритуальные формы поведения как элементы социорегулятивной подсистемы социальной системы.

Центральная проблема социобиологии — проблема альтруизма —«в действительности возникает из недоразумения» [Новак, 1984, с. 228]. Представление об альтруизме как базисе общественной жизни — явно недостаточно, если не ошибочно (тем более, если альтруизм понимается половинчато — как жертвенность в пользу ближнего… родственника).

С социобиологической точки зрения совершенно ие ясен феномен жертвенности особей в пользу сообщества. Если в сообществе существуют «трусы» и «храбрецы», то при межгрупповых конфликтах выигрыш «храбрецов» будет снижен вследствие риска, которому они подвергаются, защищая сообщество, тогда как выигрыш «трусов» не уменьшается, а может даже возрастать. Если сообщество побеждает в межгрупповом конфликте, выигрывают в нем все, но «трусы» выигрывают больше и имеют больше шансов распространить свои гены в популяции, в соответствии с логикой теории отбора родичей. «Если в храбрости существует компонент самопожертвования, то нет способа, с помощью которого альтруистические генетические тенденции могут усиливаться по сравнению с тенденциями к самосохранению» [Кэмпбелл, 1979, с. 95].

Из генетики альтруизма невыводимы социальные формы альтруизма (альтруистическое поведение): внутри сообщества родственный альтруизм антагонистичен самому общественному образу жизни. А ведь это должно быть очевидно уже на уровне самого общего анализа. Более того, социобиологическое представление об альтруизме противоречит другому принципиальному положению социобиологии — ее адаптационистской программе. Если сообщество есть просто универсальная форма адаптации индивидов, то их социальное поведение противоречит возможности проявления альтруистического поведения.

Наконец, в социобиологии существует проблема классификации социальных форм. Неудовлетворительность социобиологических подходов к классификации обусловлена причинами, лежащими в основании всей концепции. Часть из них я уже перечислял: это представление о вторичности социальности, адаптивности социального поведения, представление о «лестнице социальности» и, как следствие, задание границ социальности на основе репродуктивного разделения труда (функций). В конце концов проблема классификации социальных систем в социобиологии решается социоэтологией.

Такое слияние с пограничными дисциплинами в решении одного из самых важных вопросов — вопроса о типологизации систем — может служить показателем несамостоятельности социобиологии или глубины ее противоречий. Есть основания подозревать как то, так и другое.

Тем не менее, заключая перечисление основных трудностей нового направления в изучении поведения в сообществах, хочется обратить внимание на важные позитивные моменты социобиологии. В чем они заключаются? Социобиология предложила новые постановки старых и забытых на полстолетия вопросов, которые на самом деле очень важны, даже принципиальны. Социобиология предложила и новые подходы, ранее вовсе не известные биологам — специалистам по поведению животных. Социобиология пробудила интерес к важнейшей теме, которая выпала было из сферы внимания естествоиспытателей и философов, но которая лежит в основании проблемы социальной эволюции че­ловека. Социобиология вернулась к идее социальной преемственности, вновь утвердив естественный путь происхождения общества (а не путь «общественного договора»)15.

 

15 Кстати, тема «общественного договора» доминирует в западной социологии и философии, в отличие от «восточного» взгляда, где неизменно доминировала идея примата общества над человеком

 

Но достаточны ли и хороши ли вообще средства социобиологии? Нет. И это поняли некоторые из социобиологов уже в начале 80-х годов. Социология животных продержалась гораздо дольше, а теперь ее подход восприняли, по-видимому, социоэтология и развивающаяся из нее социоэтология.

 

2.8. СОЦИОЛОГИЯ ЖИВОТНЫХ И СОЦИОБИОЛОГИЯ

 

Сопоставление старой социологии животных и новой социобиологии позволяет говорить о трех принципиальных различиях между ними: в решении вопросов о первичности — вторичности социальности, о соотношении между семьей и сообществом и о природе

социальных взаимодействий. Они-то и определили концептуальную новизну социобиологии.

У Эспинас рассматривает любые организмы как первично социальные. У Вильсона в основании концепции — идея вторичности социальности. Социальность, по его мнению, проходит этапы прогрессивного усложнения в процессе органической эволюции, сама возникая de novo, на одной из филогенетических стадий. Поскольку это положение принято в качестве принципа, естественно встает вопрос и о «лестнице социальности», вполне соответствующей scalae naturae старых авторов: уровни развития социальных систем аранжируют виды на иерархической лестнице.

Правда, представление о «лестнице социальности» не чуждо и Эспинасу, но его подход к этому вопросу, как мы видим, глубже. У Эспинаса «социальная лестница»— больше дань традиции, а само понятие не отражает его представления об историческом и организационном соотношении разных типов социальных систем. Эти три основных типа — «бластодемы», «семьи» и «истинные сообщества»— не вполне родственные, хотя и развиваются из одного ствола, подобно ветвям дерева. Для Вильсона «лестница социальности» имеет гораздо большее значение, что видно по тому, какое дальнейшее развитие получает это представление в теории «гено-культурной коэволюции» [Lumsden, Wilson, 1981]: оно трансформируется в представление о «лестнице культурной эволюции»16.

 

16 На мой взгляд, анекдотична сама идея подсчета абсолютного числа видов, располагающихся на ступенях этой «лестницы». Так, па ступени «акультуральности» размещается около миллиона видов, включающих насекомых и холоднокровных позвоночных (это круглоротые, все рыбы, амфибии и рептилии). На ступени «протокультуральности I» размещены 8000 видов птиц и 3200 млекопитающих, кроме тех, что продвинулись выше, на ступень «протокультурностн II», на которой всего 23 вида млекопитающих— некоторые псовые и кошачьи, слоны и 11 видов обезьян. Человек есть единственный «эукультуральныи» вид.

 

Вопрос о «лестницах социальности» на первый взгляд может показаться второстепенным, но это тот вопрос, разные решения которого отчетливее всего отражают и различные подходы к проблеме биосоциальной эволюции. Так что дальше нам придется вернуться к нему. Теперь же остановимся на вопросе о соотношении семьи и сообщества.

Эспинас считает семью (вообще родственную группу как репродуктивную единицу) антагонистичной сообществу. Напротив, в социобиологической концепции репродуктивное поведение и осуществляющееся на его основе первичное разделение функций между двумя или несколькими особями есть основа развития социальности. Для социобиологов семья — это и есть первичное сообщество. Вся эволюция социальности протекает благодаря «семейственности», непотизму (поддержке своих непосредственных потомков). Те же механизмы действуют и в эволюции общественной жизни человека [Alexander, 1979; и др.].

Именно это представление о родственных связях кажется мне ключевым и главным позитивным моментом всей социобиологической концепции. Метафизичность понятия «сообщество» в социологии животных потребовала в дальнейшем поиска реальных основ, на которых крепятся все межиндивидуальные взаимодействия. Интенсивное изучение животных в естественной среде позволило доказать, что основой для кооперации индивидов является именно репродуктивное поведение.

«Истинное» сообщество Эспинаса есть союз братьев, союз родственных особей, не связанных друг с другом узами производства потомства. Чужаки в таком сообществе неуместны. Поэтому вопрос о преемственности между животными и человеком в социологии животных остается открытым или в худшем случае решается ad hoc: человеческие роды в силу специфических причин объединяются в племена и далее в народы, а сам механизм такого объединения лежит уже вне сферы социологии животных, он носит рациональный характер.

Социобиология выстраивает совсем другую схему, в которой находится место и человеку, правда, на самой вершине. Консолидация родичей в клан благодаря альтруистическому поведению большинства из них (а в конечном счете и всех) приводит к совместной жизни нескольких поколений: бабушки воспитывают внучек (чаще, чем внуков; при этом даже у макак бабушки лучше относятся к внучкам, чем матери) и это. способствует развитию непотизма, который дальше укрепляет родственные и социальные связи в клане. Но внучки, оставаясь в своей родной среде, предпочитают обзаводиться семьями с чужаками, а не со своими братьями. Эти неродственные самцы приходят в клан и остаются в нем, на них распространяются отношения, принятые в клане. В некотором смысле молодой самец, становится alter ego каждого члена той родственной группы, с которой он вступил в репродуктивные отношения. А это уже реципрокный альтруизм Р. Трайверса: между индивидами, не состоящими в родстве, начинаются обмены взаимными услугами. Такие альтруистические отношения все больше начинают базироваться на «взаимном доверии», и контакты расширяются далеко за рамки родственных связей. Наконец, уже «социальная взаимность» оказывается доминирующим функциональным элементом «примитивных» человеческих обществ.

Вся эта схема не выходит за пределы формальной социобиологической модели. Остается лишь «минимальное затруднение» - точное обоснование альтруизма, о чем я уже говорил раньше.

Третья важная особенность социобиологии — ее последовательная редукционистская позиция. Социальные взаимодействия сведены к взаимодействиям генов (хотя это не реальные, а статистические взаимодействия, что совсем не одно и то же). Напротив, социология животных хотя и была эпистемологически ориентирована на естествознание, все же не опускалась ниже социологического минимума — анализа первичных социальных взаимодействий. Поведение индивидов, а не их психология (т. е. «внутренний мир») выступало элементарной единицей анализа.

Тем не менее оба взгляда на социальность животных — зоосоциологический и социобиологический — сходятся в одном важном пункте: проблема биосоциальной эволюции и там, и тут носит фиктивный характер. Она как будто есть, но исходные посылки не обусловливают необходимости самой ее постановки.

В социобиологии эта проблема снимается принятием постулата о вторичности и адаптивности социальных форм. В социологии животных она снята, во-первых, указанием на имманентность социальности (разных ее степеней) всем животным видам (обсуждению, следовательно, подлежит не проблема эволюции, а проблема механизмов эволюции), а во-вторых, тем, что вопрос об умножении числа механизмов социальной организации поставлен в тесную зависимость от вопроса о морфологической эволюции.

Поскольку проблема биосоциальной эволюции снята в том и другом случае, остается выяснить, могут ли быть другие подходы и если могут, то насколько они перспективны. Это связано с ответом на следующий вопрос: возможна ли «независимая» теория биосоциальности, т. е. построенная на собственных принципах? Если социальную эволюцию считать независимой от органической эволюции, то надо рассматривать эту независимость содержательно и не пытаться непременно увязывать одни эволюционные построения с другими.

Эти моменты будут достаточно подробно рассмотрены ниже, но прежде придется обсудить один риторический вопрос, поставленный П. А. Кропоткиным; а возможно ли сопоставление Дарвинизма и Социологии? В самом деле, насколько постулаты теории естественного отбора сопоставимы (не рискую сказать «подобны» или «аддитивны») с постулатами теории взаимной зависимости? Если дарвинизм, или его новый облик — синтетическая теория эволюции — претендует на теорию эволюции всего, то социальная эволюция есть составная часть данной теории. Как же в действительности? И почему мы так непримиримы к социал-дарвинизму? Чтобы понять это, необходимо сравнить принципиальные положения дарвиновской теории, синтетической теории эволюции, зоосоциологии и социобиологии.

 

2.9. ДАРВИНИЗМ И СОЦИОЛОГИЯ

 

Термином «дарвинизм» объединены три теории: дарвинизм в «узком смысле» (собственно дарвинизм), дарвинизм в «широком смысле» и синтетическая теория эволюции, или неодарвинизм. Все они построены по единой схеме, механистической по своей сути. Схема эта состоит из трех «блоков»:

1. Постулат, который нельзя доказать, но требуется обосновать.

 

 

 

2. Обоснование постулата (выяв­ление ведущего фактора).

 

 

 

3. Выявление

механизма дей­ствия ведущего фактора.

 

 

В классическом труде Дарвина изложены не одна, а две теории эволюции. Первая из них, главная,— это теория эволюции в «узком смысле». В самом названии книги — «Происхождение видов путем естественного отбора» — сконцентрирована суть данной теории. Она Состоит из трех следующих «блоков»:

 

1. Эволюция-Трансформизм.

 

2. Ведущий фактор — борьба за существование в понимании Мальтуса.

 

3. Механизм - естественный подбор.

 

Постулируется, что имеет место эволюция как происхождение одного вида от другого. Это трансформизм, а не эволюция как прогресс, т. е. не предполагается, Что вид, произошедший от старого, автоматически выше его и по уровню организации. Трансформизм есть просто результативное изменение органических форм, но без повышения уровня организации.

Ведущая сила трансформации одной органической формы (вида) в другую — борьба за существование в среде с ограниченными ресурсами. Эта борьба выражается в улучшении приспособленности отдельных организмов к конкретным условиям среды. Поэтому под борьбой за существование понимается индивидуальная борьба каждого организма «со всем миром», гоббсовская bellum omnium contra omnes. Поскольку требования к среде одинаковы, идентичны у представителей одного вида, борьба между ними, по мнению Дарвина, наиболее ожесточенна и беспощадна (правда, он сам не смог указать ни одного примера и до сих пор этого никто не сделал).

Механизмом, которым приводится в действие ведущий фактор эволюции, считается естественный подбор, почти аналогичный искусственному подбору. Естественный подбор действует наряду с другими механизмами, т. е. не считается единственным.

Такова «узкая» (собственно дарвиновская) теория. Несомненно, она механистична, но к тому же и телеологична: кто-то должен осуществлять «подбор», хотя и естественный. Ко всему прочему эта теория односторонняя: для нее характерно признание всеобщности борьбы и непризнание кооперации, симбиоза, мутуализма и т. п. (Как говорили старые авторы, если до Дарвина биологи повсюду видели поголовную любовь, то после Дарвина они же искали везде борьбу.) Можно предполагать, что Дарвин интуитивно предпочитал именно эту теорию и больше разрабатывал ее, чем «широкую» теорию, которая ассоциировалась с именем Ламарка [Красилов, 1986, с. 9—10].

В этой же книге изложена и «широкая» теория эволюции, которая по всем трем «блокам» отлична от первой:

 

1. Эволюция-прогресс.

 

2. Ведущий фактор — борьба за существование в «метафорическом» смысле.

 

3. Механизм — естественный отбор (главный и, возможно, единственный).

 

Рассматривается эволюция видов в широком смысле — как прогрессивные изменения в истории органических форм, происхождение от одной исходной пары особей не только каждого вида, по всех видов вообще от пары особей (примитивных организмов, первоорганизмов).

В качестве ведущего фактора прогрессивной эволюции Дарвин предлагает рассматривать также борьбу за существование, но в «метафорическом» смысле — как совместную борьбу представителей одного вида за свои условия жизни с другими видами, как приспособление к абиотическим факторам. Это представление уже совсем близко к древним представлениям о борьбе, да и к представлениям о взаимной помощи.

Механизмом эволюции в рамках «широкой» теории выступает естественный отбор — ведущий, главный, а возможно, и едхгественный механизм. Он носит истинно случайный характер, т. е. лишен всякой тедеологичности.

Я думаю, что Дарвин сам не осознавал «двойственности» своей теории. Может быть, это связано и с тем, что писал он книгу в спешке, прямо включая в нее куски из записных книжек 17.

 

17 Об этом сообщил А. В. Яблоков в докладе на II Всесоюзной конференции по проблемам эволюции, проходившей 23— 26 января 1989 г. в Москве.

 

Синтетическая теория эволюции оправдывает данный ей ярлык «синкретическая», возможно, в наибольшей степени тем, как она трансформировала дарвинизм. Построенная по той же схеме, она первый и третий «блоки» взяла из дарвинизма «широкого», а второй — из «узкого»:

 

1. Эволюция-прогресс.

 

2. Ведущий фактор — борьба за существование («один против всех»).

 

3. Механизм — только естественный отбор.

 

Согласно синтетической теории эволюции, отбор, действующий на уровне особи, обусловлен индивидуальной борьбой за существование, в которой нет места никакой кооперации и взаимности. (Потому, в частности, триумф данной теории совпал с полным упадком зоосоциологии.)

Интуитивно совершенно ясно, что теория «естественного отбора и борьбы за существование всех против всех» не может иметь общих оснований с теорией «взаимности», т. е. с социологией. Тем не менее такие парадоксальные попытки гибридизации предпринимались и предпринимаются до сих пор. В этом-то как раз и состоит суть и зоосоциологии, и социобиологии. Пример зоосоциологии являет нам неудачную попытку применить ту же трехблочную структуру для создания теории эволюции социальной жизни животных.

В качестве постулата было выдвинуто утверждение, что есть факт прогрессивной социальной эволюции. В качестве движущей силы такой эволюции предлагалась, конечно, не борьба за существование в «узком смысле». Ею считалась борьба за существование в «метафорическом» смысле, но не внутривидовая борьба, а совместная борьба сородичей за условия своего существования. При этом взаимная помощь, возникающая как результат взаимной зависимости благодаря совместности существования индивидов, и провозглашалась ведущим фактором эволюции, тогда как индивидуальная борьба отодвинулась на задний план.

Теория зоосоциальной эволюции, однако, не состоялась. Возможно, потому, что не был указан механизм, с помощью которого взаимная помощь становится движущей силой эволюции. П. А. Кропоткин, анализируя это положение, честно признавался, что он не будет ничего говорить о механизмах, поскольку они ему не известны. Но эти механизмы так и не были найдены.

Через десятилетия за разработку теории биосоциальной эволюции принялась социобиология. Она пошла дальше — предложила механизм. Но свою теорию социобиология начала строить па синтетической теории эволюции, используя ее как неизменяемый фундамент. Прогрессивная социальная эволюция принимается как результат прогрессивной органической эволюции. Движущей силой и той и другой форм эволюции, согласно социобиологической концепции, выступает борьба за существование в «узком смысле». При этом вводится еще более сильное утверждение: борьба идет не между особями, по между отдельными генами. (Здесь, как видим, адепты ортодоксальнее учителей.) Механизмов же предлагается сразу два: помимо естественного отбора (коль скоро в борьбу вступили уже гены) еще и альтруизм (как жертвенность в пользу сородича).

Конечно, социобиологический альтруизм особи — Это не более чем эгоизм гена (материализовавшегося в нескольких оболочках), как и утверждает Р. Докинз. Но тогда альтруизм как механизм эволюции приобретает подчиненное по отношению к естественному отбору положение и ничего не «творит» самостоятельно. Но если и социобиологии достаточно одного классического механизма эволюции, то, как говорится, зачем огород городить? Однако иначе социобиология теряет свою специфику. А ведь она обещала нам объяснить феномен социальной жизни животных и человека, применяя испытанный исторический метод. Но вместе с тем она ведь обещала и другое — объяснить этот феномен через биологические средства.

Раз принимаются биологические средства и эволюция, то принимается и теория естественного отбора. Следовательно, специфику остается искать в чем-то вторичном, производном, что само детерминировано борьбой за существование и естественным отбором. Вот и появляется альтруизм, механизм, одной стороной своей связанный с непотизмом особей, а другой — с эгоизмом гена.

Социобиологической теории для признания осталось совсем немного: объяснить с помощью предложенных механизмов происхождение всего многообразия социальных структур. Но в этом пункте (а он мне кажется центральным в теории социальной эволюции, если таковая появится) социобиология все еще стоит там, откуда начинала. Я не думаю, что ее концепция позволяет ей дать такое объяснение.

 

Глава 3

 

РАЗВИТИЕ

НАДЫНДИВИДУАЛЬНЫХ ФОРМ ПОВЕДЕНИЯ И ПРОБЛЕМА АДАПТИВНОСТИ СОЦИАЛЬНОЙ ОРГАНИЗАЦИИ

 

3.1. ПРОБЛЕМА БИОСОЦИАЛЬНОЙ ЭВОЛЮЦИИ И ПОДХОДЫ К ЕЕ ИССЛЕДОВАНИЮ

 

В самом конце длинного ряда вопросов, которые нам предстоит решать, стоит главный: что же такое социальная жизнь животных? И что есть обеспечивающее ее социальное поведение? Это не специфическая область исследований этологии, но в равной мере и не область, принадлежащая к кругу социогуманитарных наук. Социальность — не исключительно человеческий феномен, но в то же время, спускаясь вниз по ступеням «зоологической лестницы», невозможно указать конкретно на вид или группу видов животных, которые уже не обладают социальным поведением и социальной жизнью.

Поведение — столь же неотъемлемый атрибут животного организма, как, например, наличие органов пищеварения или размножения. Каково бы ни было разнообразие форм и уровней организации тех и других, это не меняет существа дела, которое заключается в том, что как поведение, так и органические структуры суть витальные, жизненно необходимые системы организма, обеспечивающие его сущностные функции — функции самосохранения и самовоспроизводства.

Следовательно, разговор об адаптивности поведения в широком смысле совершенно бессодержательный. Это то же самое, что рассуждать о приспособительном значении пищеварения. Поведение животного — ин­дивидуальное поведение — лишь в своей конкретности является непосредственной адаптацией к внешним обстоятельствам жизни. Например, использование куликами-сороками специальной техники для поедания двустворчатых моллюсков (мидий) — расщепление створок клювом или разбивание на скалах — есть поведенческая адаптация к употреблению конкретного вида пищи. Определенная техника может использоваться представителями одной популяции, но отсутствовать в соседней. Говорить же, что кормовое поведение вообще есть адаптация, допустимо, мне кажется, лишь в контексте проблемы происхождения жизни.

Так обстоит дело, когда мы рассуждаем об активности, т. е. поведении, индивидуального организма. Кажется, однако, что нетрудно ответить и на вопрос, зачем нужны надындивидуальные (коммунальные) формы поведения. Принимая теорию прогрессивной эволюции, мы могли бы смысл появления и развития социального поведения и социальной организации свести к проблеме адаптивности. Действительно, ничто не мешает утверждать, что формы надындивидуального поведения (которые в дальнейшем, по мере их развития, становятся социальным поведением) являются более сложным, чем индивидуальное поведение, способом приспособления вида к среде. Для убедительности мы можем даже различать два уровня поведенческой адаптации: индивидуальный и видовой (популяционный). Последний как раз и реализуется через социальное поведение.

О том, что такая аргументация кажется совершенно убедительной и бесспорной, свидетельствует и такой факт, что в монографиях и учебниках по биологии обоснование и доказательство этого утверждения сведено к минимуму — к простой ссылке выгодности группового образа жизни как способа защиты от хищников и конкурентов. На самом же деле такое указание проблему, конечно, не решает. Главное, что ведь нам не известны никакие специальные механизмы, которые обусловили бы появление и развитие у животных социального поведения и соответствующей социальной организации. Более того, теория естественного отбора и борьбы за существование позволяет описать эволюцию индивидуального поведения, но она бессильна обосновать появление и развитие социального поведения. Для этого нужна специальная теория социального поведения и социальной организации.

Как известно, попытка создания такой теории предпринята в самое последнее время: это социобиологическая теория. Методология социобиологического подхода заключается в сведении, редукции любых форм социального поведения к индивидуальному. Последнее же описывается в рамках более общей теории дарвиновской эволюции. Тем самым социобиология сводит более высокий уровень (надындивидуальное поведение) к более низкому (индивидуальному поведению). Однако имеющиеся соображения этологического, экологического и логического порядка свидетельствуют о том, что зачатки социального поведения присущи любому животному организму.

Соображения этологического порядка уже изложены в предыдущей главе: поведение животного, по определению, есть взаимодействие, причем в значительной своей части с ближайшими сородичами. Какой бы аспект активности особи мы ни взяли: репродуктивное, кормовое, или защитное поведение,— все они предполагают соучастие одной, нескольких или многих особей. Пара взаимодействующих индивидов есть простейший элемент сообщества, их взаимодействие — элементарный акт. Организованная совокупность таких актов и составляет социальное поведение.

Соображения экологического порядка опираются на простые популяционные наблюдения. Популяция, по современным представлениям,— это этолого-демографическая система, в которой каждая особь существует не сама по себе, не в одиночестве, а входит в состав относительно устойчивых репродуктивных группировок, родственных групп или просто принадлежит к определенному «соседству». Члены популяции распределены в пространстве отнюдь не случайным образом, а образуют агрегации или, напротив, равномерно удалены друг от друга. И в том, и в другом случае подобное пространственное распределение есть наиболее очевидное и яркое проявление взаимодействия индивидов.

Наконец, и простые логические соображения имеют значение. Например, один из основных выводов зоосемаитики (дисциплины, исследующей процессы коммуникации у животных [Sebeock, 1967]) заключается в следующем: поскольку каждый вид вынужден решать проблему обмена информацией между индивидами, поскольку обмен информацией, как и обмен веществом, жизненно необходим виду, постольку в конечном счете все животные являются существами социальными.

Таким образом, уже приведенные соображения не позволяют рассуждать о социальном поведении и социальной организации в мире животных как о явлении вторичном, исключительно адаптивном. Необходим взгляд на социальные феномены как па самодостаточные, первичные. Но такой взгляд, конечно, требует обоснования и доказательства, и это одна из задач данного исследования. Подобный подход ставит несколько важных проблем, обсуждение которых имеет, видимо, определяющее значение как для понимания феномена биосоциальной эволюции в самом широком плане, так и для эмпирических исследований социальной организации у животных и человека.

Во-первых, это проблема адаптивной ценности социального поведения особей и социальной организации вида в целом. Имеются ли преимущества совместного существования особей по сравнению с жизнью в одиночку (как это утверждают подавляющее большинство, а может быть, и все естествоиспытатели) и если имеются, то в чем они заключаются? В последнее время мы получаем все больше данных, свидетельствующих о неадаптивности многих форм социального поведения и, более того, о неадаптивности структурных компонентов сообщества. В случае неадаптивности компонентов в структуре сообщества наблюдается своеобразная «избыточность» целого ряда таких компонентов, проявляющаяся особенно ярко у высших животных.

Во-вторых, это проблема соотношения органической (морфологической) и биосоциальной эволюции. Существуют ли однозначные причинные связи между анатомическими структурами организма и его поведением? Между уровнем филогенетического развития вида, местом его на «зоологической лестнице» и уровнем организации его социодемографической системы? Какова природа механизмов, обеспечивающих соотношение анатомических и поведенческих структур организма? Еще совсем недавно, менее 20 лет назад, ответы па эти вопросы были совершенно определенными, и потому сами вопросы считались банальными. Но тщательные, углубленные исследования социальных систем животных убеждают, что никакого однозначного соответствия между анатомической и социоэтологическое организациями не существует, и проблема их соотношения приобретает нетривиальный характер.

В-третьих, это проблема структурных инвариантов социальной организации. Исследователи постоянно отмечают поразительное единообразие «планов строения» социальных систем у видов, принадлежащих к разным классам и даже типам (например, у насекомых и млекопитающих). Причины здесь могут быть самые разные, но важен сам факт инвариантности структур. По всей видимости, он обусловлен не только сходством функций социального поведения и, тем более, не единством происхождения видов. Этот вопрос требует самого пристального внимания, поскольку, по моему мнению, является едва ли не центральным аспектом проблемы описания всего многообразия социальных форм у животных, а следовательно, и проблемы биосоциальной эволюции.

Все три указанные проблемы взаимно пересекаются.

Ясно, что вопрос о детерминантах органической и социальной эволюции предполагает постановку вопроса об адаптивном смысле «общественной» жизни животных, уже хотя бы по той простой причине, что понятия эволюции и адаптации в нашем сознании давно слились, стали родственными. Точно так же признание инвариантности, т. е. ограничения возможного многообразия форм, ставит вопрос о пределах адаптивности социального поведения и о роли анатомических структур и физиологических особенностей, которые ограничивают степени свободы поведения. Поэтому эти три основные проблемы и требуют одновременного рассмотрения. При этом, как мне кажется, анализ необходимо проводить в четырех основных аспектах: экологическом, этологическом, «социобиологическом» (причинном) и структурном.

Экологический аспект предполагает установление

связей и отношений между популяционными процессами и этолого-демографическими характеристиками вида. По существу, это определение роли поведения в поддержании популяционного гомеостаза в гетерогенной и изменяющейся среде. Здесь основное место занимает, конечно, исследование вопроса об адаптивной ценности доведения (именно социального поведения). Кроме этого, требует обсуждения вопрос о том, как соотносится высокая пластичность поведения с консерватизмом его основных форм, с той «кристаллической» структурой сообщества, которая неизменно выявляется в результате социоэтологического исследования, вследствие чего особенности социальной организации стали рассматривать в качестве систематических признаков наряду с анатомическими признаками.

Этологический аспект требует исследования вопроса о том, как связано индивидуальное поведение особей с социальной структурой сообщества, т. е. как индивидуальные особенности, которые детерминируют тип поведения особи в варьирующей среде (определенную генерализованную реакцию на множество внешних «раздражителей»), взаимосвязаны со спецификой социальной структуры и есть ли вообще такая связь 1.

 

1 В этологической литературе этот вопрос обычно поднимается при исследовании агрессивности: влияют ли флуктуации среднепопуляциопного уровня агрессивности на структурные характеристики социальных систем данного вида.

 

Социобиологический аспект предусматривает причинный анализ механизмов, обеспечивающих социальное поведение на уровне индивида, т. е. поиск биологических оснований, на которых развивается социальное поведение (как известно, именно так и определяется предмет социобиологии, почему я и использовал соответствующий термин). Это решение вопроса о первичных, в конечном счете генетических, факторах развитая биосоциальности.

Структурный, или системный, аспект предполагает исследование вопроса о компонентах социальной организации, которые составляют основу сообщества. Это именно те элементы, совокупность и взаимоотношения которых придают объекту системные свойства2. В рам-ках структурного аспекта специально обсуждается проблема инвариантов в структуре сообщества.

 

2 Так, не любой кубик есть игральная кость, но только такой, который имеет хотя бы на двух сторонах разное количество точек. Ничего не значащие сами по себе, эти точки придают кубику новое системное качество.

 

Я использую в этой главе словосочетание «надындивидуальные формы поведения» (в традициях Спенсера [1876]) наряду с термином «социальное поведение», имея в виду два момента. Во-первых, представляется необ­ходимым с помощью этого термина подчеркнуть неразрывность социального поведения индивидуальным по их происхождению. Различие между этими формами взаимодействия определяется контекстом взаимодействия. Указание на промежуточные формы поведения должно свидетельствовать о том, что не всякие наблюдаемые случаи взаимодействия индивидов-конспецификов следует интерпретировать как социальные.

Во вторых, это может указывать на ситуацию интериоризации социальных отношений: изучению подлежат не только внешние проявления социальных отношений — социальное поведение,— но и, в известном смысле, психологические диспозиции — индивидуальные представления об определенном поведении в сообществе и готовность реализовать их. Процесс интериоризации социального поведения обратен процессу перехода индивидуального поведения в социальное здесь социальное поведение усваивается, превращается в отношение (нормируется) и проявляется затем в поведении индивида. Ясно, что социальное поведение через индивида проявляется и на индивида направлено. Меня интересуют как раз эти два ключевых момента, две «точки соприкосновения»: переход от индивидуального -поведения к социальному и интериоризация социальных отношений, превращение их в индивидуальные диспозиции.

 

3.2. ПОВЕДЕНИЕ И ЭКОЛОГИЯ (ЭТОЛОГИЧЕСКИЕ МЕХАНИЗМЫ РЕГУЛЯЦИИ ПОПУЛЯЦИОННОГО ГОМЕОСТАЗА)

 

Любой современный исследователь, обращаясь к проблемам популяционной экологии, должен обсуждать роль поведения в процессах, обеспечивающих устойчивость популяции. Такова традиция. Она, конечно, появилась не на пустом месте: исследования поведения в качестве механизма регуляции популяционного гомеостаза со временем приобретают все большую роль.

Под популяционным гомеостазом обычно понимается устойчивость демографической и генетической структуры популяции на довольно больших временных интервалах. Одним из критериев популяционного гомеостаза является численность популяции (а также соответственно плотность).

Концепция популяционного гомеостаза в экологии ввязана с представлением о «стремлении» каждого вида к неограниченному размножению. Поскольку при этом насыщение численности и расход ресурсов наступают быстро, необходимы соответствующие регуляторы, способные сдерживать неудержимый рост численности. Детальные исследования процессов взаимодействия популяции со средой потребовали различения в самом первом приближении двух типов популяций, имеющих разные стратегии приспособления к изменчивым внешним условиям.

Р. Мак-Артур и Э. Вильсон в 1967 г. предложили представление о r—K-отборе, соответствующем двум типам популяционных стратегий. Популяции, для которых характерна r-стратегия («оппортунистические» популяции) «стремятся» к максимальному использованию ресурсов вещества и энергии за счет высокой скорости роста численности (параметр r). Максимальная продуктивность в максимально короткие сроки наблюдается в изменчивой, нестабильной или неопределенной среде. При такой стратегии плотность популяции находится в прямой пропорциональной зависимости от ее численности, а основным регулирующим механизмом для популяции является среда.

Поскольку стратегия популяции направлена к перенасыщению, для последней характерны нерегулярные катастрофические падения численности за счет резкого увеличения смертности. Флуктуации же жизненно важных параметров среды часто носят циклический и регулярный характер. Так как они регулируют численность, популяционная динамика зачастую приобретает регулярный характер «популяционных воли». Однако даже в случае стратегии «катастрофического» типа в популяции имеются и более тонкие поведенческие механизмы регуляции.

Популяции, для которых характерна (равновесные популяции), чаще находятся в K-стратегия состоянии равновесия со своими ресурсами. Их плотность близка к предельной плотности насыщения для данного вида (параметр К). Они, как правило, обитают в устойчивой или предсказуемо изменяющейся среде. Поэтому основными механизмами популяционной регуляции выступают здесь внутрипопуляционные механизмы. Среди них главную роль играют поведенческие механизмы.

Внутрипопуляционные регуляторы в целом направлены на поддержание стабильной плотности и численности. Такое гомеостазирование реализуется прежде всего — и по времени, и по форме — через поведение, Именно изменение поведения вызывает серию сцепленных реакций на психофизиологическом, физиологическом, биохимическом и цитогенетическом уровнях (в конечном счете этот путь, или «системный структурный след», может прямо фиксироваться в генном пуле популяции [Меерсон, 1981]). Многочисленные исследования показывают, что поведенческая регуляция численности и плотности популяции присутствует практически у всех видов животных и не зависит от типа стратегии.

Можно выделить три поведенческих механизма регуляции популяционного гомеостаза:

1) изменение индивидуального поведения животных при кратковременных или долгосрочных изменениях среды;

2) обратимая трансформация структуры сообщества (дема, клана, стаи и т. п.). Это изменение структуры взаимодействий между индивидами в рамках отдельного сообщества. В результате меняется форма сообщества. Переход от одной формы к другой может затрагивать все виды взаимодействий между индивидами либо относиться только к основным;

3) изменение поведенческой организации всей популяции. По сути данный способ регуляции заключается в замещении существенных характеристик поведенческой структуры сообщества, «работавших» в обычных условиях, на новые. Подобные изменения чаще затрагивают сложившуюся систему отношений между многими сообществами, составляющими популяцию, в резко изменившихся условиях.

Все три поведенческих механизма регуляции взаимодействуют. Но центральным звеном все же остается механизм трансформации социальной структуры сообщества. Это подтверждают и экологические исследования [Шилов, 1977]. Рассмотрим указанные механизмы подробнее.

Изменение индивидуального поведения. Отчетливые изменения индивидуального поведения животных в популяции, которые могут быть зафиксированы современными методами, должны затрагивать довольно зна­чительную часть особей. Поэтому часто исследователям надо искать такие поведенческие маркеры, которые имеют экологическую обусловленность.

Наиболее существенные результаты получены при изучении различий в поведении между оседлыми (резидентными) животными и мигрантами, т. е. между животными, занимающими определенное место в сообществе, и теми, кто «вытеснен» из сообщества, кто в данный момент находится вне его. Эти две группы экологически очень значимы, поскольку любые изменения численности популяции вверх или вниз сказываются, во-первых, на уровне миграции и доле мигрантов в популяции, а во-вторых, на соответствующем изменении поведения и мигрантов, и резидентов.

Действительно, когда численность популяции высока, поддержание оптимальной плотности особей внутри сообщества требует дополнительных усилий по «отталкиванию» и изгнанию из него «лишних» особей. Напротив, когда численность слишком мала, чтобы обеспечить необходимую плотность для нормальной жизнедеятельности сообщества, усиливаются «центростремительные» силы и практически все бывшие и потенциальные мигранты становятся членами сообщества, так что популяция лишается этой своей составляющей. В обоих случаях должны происходить изменения индивидуального поведения и у мигрантов, и у резидентных особей, что и наблюдается в реальности [Плюснин, Евсиков, 1985].

Большое число мигрантов появляется в популяция только в период значительного повышения ее численности, когда силами одного сообщества (путем трансформации внутренней структуры его) эффективно регулировать плотность уже не удается. В этой ситуации, конечно, изменяются взаимоотношения между индивидами внутри сообщества и часть «лишних» индивидов вынуждена выселяться в места, еще не занятые другими, в худшие местообитания.

У мигрантов меньше шансов оставить потомство и больше — погибнуть от случайных причин. Регулирование плотности и численности популяции путем миграции — наиболее известный и широко распространенный механизм поведенческой регуляции, благодаря которому в популяции осуществляется отбор особей сразу по многим признакам поведения. Действуют и более специальные механизмы, которые на каждом определенном уровне численности популяции «отбирают» особей с вполне определенным типом поведения (например, с высоким или низким уровнем исследовательской мотивации [Плюснин, Рогов, 1986]).

Рассматриваемая форма внутрипопуляционной регуляции тесно связана с регуляцией на физиологическом биохимическом и генетическом уровнях. Индивидуальные различия между особями наследственно детерминированы, а в результате элиминируются индивиды с определенным типом поведения.

В настоящее время существует множество гипотез в популяционной экологии и физиологии, объясняющих •действие индивидуально-этологического механизма регуляции численности популяции. Все они трактуют изменения поведения, в результате которых снижается критически высокий уровень ее численности, как физиологический ответ организма на сам факт чрезмерно высокой плотности взаимодействий. Это, например, гипотеза Дж. Кристиана о влиянии повышенного уровня стрессированности особей при высокой численности популяции на снижение жизнеспособности и изменение поведения. В тесной связи с пей находятся гипотезы Ч. Кребса, Р. Тамарина, Е. Чернова и Дж. Финерти. Все они допускают, что на разных фазах популяционного цикла идет отбор против особей с определенными характеристиками поведения. Массовые изменения индивидуального поведения сказываются непосредственно на структуре взаимоотношений между членами сообщества.

Трансформация структуры сообщества. Известное «правило Олли» связывает демографическое состояние популяции с особенностями ее социальной структуры [Alle, 1938]. Оно гласит, что существуют социальные механизмы популяционного гомеостаза, которые направлены на поддержание некоторой оптимальной средней плотности особей в сообществе. Слишком низкая и слишком высокая плотность оказывается одинаково неблагоприятной. По-видимому, наиболее эффективным поведенческим механизмом, обеспечивающим постоянный уровень плотности в сообществе, является механизм обратимых трансформаций социальной структуры сообщества. Этот механизм начинает действовать при достижении популяцией состояний численности, достаточно далеких от оптимального или среднего уровня. До тех пор действуют достаточно эффективно другие поведенческие механизмы, в частности регуляция численности путем миграции.

С точки зрения сообщества важна не численность сама по себе, а плотность, причем именно плотность взаимодействий, которую сообщество стремится поддерживать на оптимальном для его структуры уровне. Сообщество есть отношение, возникающее в результате взаимодействий индивидов, и реально оно может существовать, лишь когда эти взаимодействия превышают некоторый минимальный уровень. Это верно и в случае чрезмерно высокой плотности взаимодействий.

Социальные структуры, обеспечивающие стабильность существования сообщества при средней, нормальной, плотности, должны трансформироваться, чтобы они могли обеспечить его существование при слишком низкой или слишком высокой плотности. А стабильность структуры сообщества самым непосредственным образом сказывается на индивидуальной жизнеспособности особей, их репродуктивном потенциале и в конечном счете на демографическом состоянии популяции.

Поддержание устойчивости популяции с помощью этого поведенческого механизма осуществляется путем обратимой трансформации социальной структуры сообщества. Для иллюстрации можно привести примеры крайних случаев.

Р. Эстес [Estes, 1969] исследовал структуру сообществ антилопы гну в изобилующем кормом кратере Нгоронгоро в Кении. Сообщество здесь имеет иную организацию, иную структуру взаимоотношений, чем на равнинах. Обычно антилопы гну ведут кочевой образ жизни, передвигаясь большими стадами. В кратере же сообщество представлено как кочующими животными, так и «оседлыми», в основном взрослыми самцами, которые захватывают небольшие территории и защищают их. Таких оседлых самцов оказывается в кратере до 70—80 % всех самцов сообщества. При этом территориальность самцов носит относительный характер, так как между кочующими особями и теми, кто имеет территории, происходит постоянный обмен. Большое количество территориальных самцов существенно снижает интенсивность контактов в сообществе, и именно за счет этого изменения социальной структуры в кратере образовалась рекордно высокая численность гну по сравнению со всеми другими видами копытных животных.

Пример обратного рода находим у А. П. Кутенкова [1980]. Изучая популяцию рыжей лесной полевки в Карелии в период сильной депрессии численности, он обнаружил также нехарактерную для обычных условий структуру сообщества. У рыжей полевки и самцы, и самки обычно имеют развитую систему территорий — индивидуальные участки. Группы из 4—10 особей образуют демы. Участки членов сообщества перекрываются. При значительном уменьшении численности и плотности популяции самцы переходят к бродячей жизни в пределах прежней территории дема, постоянно посещая индивидуальные участки всех оставшихся самок и поддерживая таким образом необходи­мую интенсивность контактов в сообщество.

Можно утверждать, что при значениях плотности, близких к предельно низким или высоким регуляция с помощью социальных механизмов осуществляется путем перехода от территориальных к помадным (от оседлых к кочевым)— и обратно — формам отношения сообщества к пространству 3.

 

3 О том, что такой механизм может быть универсальным, свидетельствуют, например, историко-этнографические исследования кочевых народов древности. «Трудами советских этнографов и археологов установлено, что кочевое хозяйство в степях принимает в зависимости от степени развития экономических и общественных отношений различные формы. Первая форма характеризуется тем, что все население кочует круглый год. Кочевание было распространено, как правило, на той стадии исторического развития, когда та или иная группа кочевников вступала на путь завоевания и освоения новых земель. Вторая форма отличается от первой ограничением территории кочевания и появлением постоянных зимовищ, на которые возвращаются ежегодно кочующие с апреля по декабрь степняки. Третья форма является логическим завершением второй. На этой стадии кочует только часть населения, владеющая для этого необходимым для ведения кочевого хозяйства количеством скота (для семьи из 5 человек необходим табун в 25 лошадей и до 300 овец). Большая же часть населения не может уже вести кочевой образ жизни и ищет иные способы существования. Если при второй форме с наступлением весны зимовища покидали все, кроме, возможно, немощных стариков, то при третьей там же остаются неимущие. Чтобы но умереть с голоду, они начинали заниматься земледелием и кое-какими ремеслами. Так постепенно возникали в кочевой степи поселки оседлым населением» [Плетнева, 1988, с. 52].

Мы видим, что при низкой плотности населения и большом количестве ресурсов, даже их обилии, в степях, на открытых пространствах оптимальной оказывается кочевая форма жизни. Но едва только плотность населения превышает предел, до которого ресурсами (прежде всего пространством степи для выпаса) могут быть обеспечены все, так часть сообщества, а в дальнейшем и большая часть, должна перейти к более экономичному оседлому образу жизни с производящим хозяйством.

 

Все же социальные механизмы регуляции популяции в основном действуют не в этих «предельных точках», а где-то между ними. Другими словами, социальный механизм — достаточно тонкий регулятор и эффективнее всего работает в диапазоне средних плотностей. Процесс регуляции заключается в плавном .обратимом переходе от одной структуры отношений к другой и обратно. Чаще всего сообщество «балансирует» между двумя структурными формами.

После пионерных исследований Дж. Крука по социоэкологии приматов увеличивается число работ, специально посвященных исследованию обратимых трансформаций социальных структур как способа регуляции плотности в популяции [Stacey, Bock, 1978; Плюснин, Евсиков, 1985; и др.].

Если трансформация структуры сообщества происходит не по «оси» территориальность — номадность, то в этом случае она происходит по «оси» моногамия — полигамия (хорошо известно, что обе эти «оси» не независимы). Как правило, при естественных изменениях численности трансформация структуры сообщества происходит в двух направлениях.

Во-первых, может меняться структура социосексуальных отношений в группе половозрелых особей. Парные «семьи», состоящие из самца и самки с их потомством, могут в течение сезона размножения трансформироваться в полигамные семьи, «гаремы». Может происходить и обратный процесс, когда «квази-политамные» семьи трансформируются к моногамные или «квази-моногамные».

Во-вторых, трансформации могут не затрагивать взаимоотношений группы половозрелых размножающихся членов сообщества, а касаться других функциональных групп, прежде всего молодых животных. Для стабилизации социальной структуры внутри сообщества выделяются новые группировки — функциональные единицы, вроде «банд» молодых животных, перешедших к самостоятельной жизни (это наиболее частый, общий случай), «детских яслей», помощников-сателлитов при размножающихся парах.

Наконец, еще один способ регуляции численности сообщества с помощью социальных механизмов — деление материнской группы и вычленение из нее дочерней группировки, которая начинает жизнь как самостоятельное сообщество. Такая форма у высших млекопитающих — макак-резусов — была описана относительно недавно Д. Чепко-Заде [Chepko-Sade, 1979]. К этому радикальному способу регуляции численности сообщество вынуждено прибегать время от времени. Сейчас, когда методы полевого социоэтологического анализа позволяют проводить «биографическое» описание всех членов сообщества, становится ясным, что социотомия материнского сообщества широко распространена у птиц и млекопитающих, как и у социальных насекомых.

Сами принципы деления зависят от основных характерных особенностей социальной организации. Если, например, у муравьев часть рабочих выселяется вместе с самкой в дочернее гнездо и продолжает поддерживать тесную связь с материнским гнездом путем регулярного обмена рабочими особями [Захаров, 1978], что у высших приматов деление сообщества происходит в соответствии с родственными и иерархическими отношениями членов сообщества и выселяющаяся группа, как правило близких родственников и «друзей», может вообще порывать контакты с материнским сообществом, хотя отдельные члены родительского и дочернего сообществ хорошо помнят друг друга. Описаны и случаи возникновения между ними антагонистических отношений, когда даже родственные и дружеские связи не могут препятствовать вражде между разделившимися сообществами.

Описана история сообщества шимпанзе в Гомбе, которое изучала Дж. Гудолл с 1963 г. Стадо регулярно подкармливалось в определенном месте и в определенное время. Наличие такого устойчивого источника пищи, по-видимому, привело к тому, что к 1971 г. стадо разделилось на два — «Казаколе» и «Кохава». С 1971 по 1974 г. самцы большего по численности стада «Казакеле» разыскали я убили всех членов стада «Кохава», шшочая не только самцов и детенышей, но и самок, ценность которых для шимпанзе очень велика (тем более, что они были все знакомы, а некоторые являлись и родственниками). При этом и сама структура стада сильно изменилась: основу сообщества «Казакеле» составила многосамцовая группа, члены которой были связаны между собой дружескими отношениями. Они регулярно собирались в «банду», которая отправлялась на территорию родственного сообщества и убивала всех встречавшихся им шимпанзе.

Таким образом, внешние, на взгляд человека весьма незначительные, обстоятельства привели к радикальной трансформации социальной структуры сообщества, которая затронула и отношения между животными, и стиль их поведения. Однако следует тут же отметить, что новая форма, которую приняла социальная структура сообщества, не является видоспецифичной: подобные же отношения устанавливаются, например, и в сообществе макак в сходных условиях, при наличии подкормки.

Приведенный пример важен в том отношении, что он фиксирует главнейшее свойство социального поведения, двойственность его функции: при видимой своей пластичности социальное поведение весьма консервативно. Все вариации структуры отношений заранее детерминированы, и переходы от одной структуры к другой осуществляются по определенным правилам, сообразно конкретным условиям.

Надо полагать, что хотя трансформация социальной структуры и составляет основной механизм регуляции популяционного гомеостаза, но действует этот механизм лишь при достаточно выраженных изменениях численности. В том случае, когда колебания численности невелики, эффективно действуют чисто этологические механизмы регуляции, прежде всего регулирование путем миграции индивидов с определенным типом поведения. Сообщество поддерживает status quo благодаря простому выселению за свои пределы (или, наоборот, вселению) молодых членов. Если социальная структура не столь тесно обусловлена возрастными и половыми характеристиками, миграция осуществляется по другим признакам (прежде всего по особенностям индивидуального поведения). Когда же нормальная плотность сообществ очень велика, так что свободных ресурсов практически нет, «тонкая» регуляция на индивидуальном уровне может осуществляться путем физического уничтожения определенных индивидов, «лишних» с точки зрения сообщества (у приматов это, как правило, молодые неполовозрелые самки и самки-детеныши, которых убивают взрослые [Dittus, 1977]). То же самое может осуществляться с помощью Хищников.

Например, Д. Мич [Mech, 1979], исследовавший взаимодействия между сообществами волков и оленей-карибу на северо-востоке Миннесоты, описал такой способ саморегуляции численности популяции карибу с помощью социальных механизмов. Между территориями волчьих стай имеются буферные «нейтральные» зоны, которые и занимают сообщества оленей, «Лишние» члены этих сообществ просто «выдавливаются» из буферных зон на территорию волчьих стай и значительно раньше становятся их добычей, чем члены сообществ, обитающие в «нейтральных» зонах, которые волки посещают редко.

Проведенный здесь краткий анализ показывает, что поведенческий механизм регуляции численности популяции, каким является обратимая трансформация социальной структуры сообщества, реализуется разными путями. По-видимому, те, что я перечислил, не исчерпывают всего многообразия, но эти пути, во всяком случае, основные.

Изменение поведенческой организации популяции в целом. Изменения поведенческой организации всей популяции затрагивают и индивидуальное поведение Животных, и социальную структуру сообщества, и структуру связей между сообществами данной популяции. Иначе говоря, исследуя популяцию в разные моменты времена, мы можем обнаружить, что ее этолого-демографическая система не одна и та же и различается рядом принципиальных моментов.

Изменения всей этолого-демографической системы популяции вызываются очень значительными внешними воздействиями, например изменением характера распределения ресурсов в пространстве или сезонной динамикой климатических факторов. Чтобы пояснить это, достаточно рассмотреть два наиболее характерных внешних фактора.

Экологам хорошо известно, что популяции тех видов животных, которые обитают в высоких и средних широтах, зачастую имеют как бы «двойственное» состояние в зимний и летний периоды года. Сезонная цикличность климатогеографических факторов вызывает столь же регулярное «переключение» этолого-демографической системы популяции с одного состояния на другое. Обычно для таких видов характерна более или менее отчетливая сезонная динамика численности, вызванная массовым размножением летом и гибелью довольно значительного количества особей зимой. Поэтому такие ежегодные сезонные трансформации этолого-демографической структуры следует рассматривать как поведенческий механизм регуляции численности. Очень часто сезонные изменения поведенческой организации популяции совпадают и с переменой мест обитания. Такой механизм социальной регуляции весьма характерен для мелких птиц и млекопитающих, населяющих зоны умеренного климата. Это их образ жизни, приспособленный к воздействию важнейших факторов среды 4.

 

4См., например, экологические исследования изменений в течение годового цикла социальной организации большой синицы в провинции Акасака в Японии, проведенные Т, Сайтоу [Saitou, 1979].

 

Вторым внешним фактором выступают экстремальные ситуации — экологические катастрофы (засухи или чрезмерные обводнения территории, например), которые действуют достаточно продолжительное время и изменяют структуру биоценозов. В этих случаях социальная структура популяции радикально изменяется, переходя в другую «модальность». Выявляются новые, скрытые до того возможности социальной регуляции, что обеспечивает поддержание популяционной устойчивости в экстремальной экологической ситуации. Рассмотрение трех поведенческих механизмов популяционной регуляции позволяет заметить, что все они тесно взаимосвязаны и выделение их в чистом виде — скорее всего, просто методическая процедура, облегчающая описание. Трансформация всей этолого-демографической структуры популяции не может не оказать влияния па изменение индивидуального поведения особей или не привести хотя бы к частичной элиминации из популяции особей с определенным типом поведения. Точно так же и изменение в популяции доли особей, например, с повышенной агрессивностью не может не сказаться на особенностях социальной структуры соообшества. Следовательно, необходимо говорить о трех: уровнях поведенческой регуляции, которые обеспечиваются разными, но смежными механизмами.

Социальное поведение выступает в качестве первого, авангардного, механизма регуляции взаимодействия популяции со средой. Я специально не обсуждал традиционный для классической экологии вопрос о том, как важна жизнь в сообществе для повышения приспособленности каждой отдельной особи. Он не представляется мне действительно важным.

Во-первых, можно привести множество примеров, которые показывают, что для значительной части членов сообщества жизнь в нем не повышает ни их дарвиновскую приспособленность, ни социобиологическую «включенную приспособленность». Неравенство индивидов в сообществе по предоставленным благам и даже по возможностям реализации своего репродуктивного потенциала — явление достаточно всеобщее и может не иметь никакого социального механизма в своей основе (например, известно, что у человека 40 % ныне живущей популяции дают 60 % потомков, а 60 % — только» 40 % потомков) [Cavalli - Sforza, Bodmen, 1971].

Во-вторых,— и это более важное соображение — говорить, что объединение в сообществе повышает индивидуальную приспособленность каждого индивида — значит, по существу, утверждать, что социальная жизнь вторична. Тезис классической экологии и этологии о выгодности социальной жизни для индивида неявно предполагает, что одновременно с социальными формами существует и одиночная. Сегодня подобное утверждение свидетельствует лишь о незнании фактов.

Обсудив роль взаимоотношений между индивидами в регуляции популяционной динамики, кажется естественным перейти к анализу средств социального поведения, какими поддерживается структура сообщества. Кроме того, требуется рассмотреть и функции социального поведения.

 

3.3. СТЕРЕОТИПЫ И РИТУАЛЫ. ПРОБЛЕМА ОБЕСПЕЧЕНИЯ СОЦИАЛЬНОГО ПОВЕДЕНИЯ

 

Всякое социальное поведение — это набор определенных, фиксированных (взаимно понятных и потому стереотипных), совершаемых совместно действий двух или более индивидов. Классическая этология видит в таком взаимодействии прежде всего и в основном передачу информации. Но это не совсем так, а возможно, и совсем не так. Скорее, в совместно и одновременно производимых действиях — взаимодействиях — может быть выделен информационный компонент. Но основу их составляют действия, направленные на поддержание, воспроизводство отношений, уже некогда установленных между субъектами взаимодействия.

Для обеспечения социального поведения требуется стандартизация действий каждого индивида сообщества. Простые акты индивидуального поведения не пригодны для этих целей, здесь нужны сложные стереотипные акты. Ясно, однако, что любой стереотип развивается из индивидуальных актов, называемых в этологии комплексами фиксированных движений (паттернами). Индивидуальные акты находятся под значительным генетическим контролем. Но в отношении стереотипов социального поведения бессмысленно ожидать, что они будут целиком наследственно детерминированы.

В связи с этим необходимо выяснить, каким образом из паттернов индивидуального поведения, генетически детерминированных, развиваются стереотипы социального поведения, имеющие значительную «культурную» детерминацию. Следует сформулировать представление о стереотипе поведения и определись его относительно Сферы социального поведения. Надо также рассмотреть основные факторы, детерминирующие стереотипы социального поведения.

Понятие стереотипа. Понятие «стереотип», буквально означающее «твердый отпечаток»,— междисциплинарное. Оно широко используется и в науках о поведении (этологии и психологии), и в социогуманитарных дисциплинах. Во всех случаях под стереотипом подразумевается не отдельный поведенческий акт (фиксированный моторный акт), а организованная совокупность таких актов. Однако в каждой из названных наук термин «стереотип» применяется для обозначения феноменов, специфических для изучаемых ими областей действительности.

В этологии под стереотипами понимаются фиксированные паттерны. Это достаточно четкие, выразительные и унифицированные, специфичные для представителей одного вида или для нескольких родственных видов движения тела или его частей, которые в значительной степени наследственно обусловлены [Хайнд, 1975, с. 28; и др.].

Стереотип в психологии и психофизиологии — это так называемый динамический стереотип: фиксированный порядок осуществления условно-рефлекторных действий. Он формируется у индивида под влиянием факторов среды. Динамический стереотип не детерминирован генетически, а вырабатывается в результате деятельности коры головного мозга животных и человека. В целом понятие стереотипа в психологии связано с представлением -об универсальной адаптивности поведения индивида.

В социогуманитарных науках понятие «стереотип» входит в более широкое семантическое поле близких культурологических понятий (таких, как «ритуал», «ритуализация», «традиция») и обусловлено ими. Самим предметом исследования задается представление о стереотипах как социально обусловленных формах ритуального поведения субъекта, носителя данной культуры.

Таким образом, один и тот же термин используется для обозначения по крайней мере трех понятий, отражающих три различных но природе феномена. Общие у этих феноменов лишь два признака: субъект поведения и форма поведения. Но проблема заключается не столько в различении описываемых форм поведения, сколько в выяснении соотношения между ними.

Чтобы исследовать на достаточно общих основаниях данный вопрос, необходимо учесть два серьезных методологических соображения. Во-первых, допустимо ли сопоставление форм поведения, имеющих разную де­терминацию? Во-вторых, какое значение имеют для животных и человека продукты их стереотипного социального поведения? Это будут своего рода отступления от основной темы, но мне они кажутся очень важными не только для анализа стереотипов социального поведения, но и вообще для понимания значения социальной организации.

Атомарные и реляционные признаки. Первое соображение относится к проблеме уровней описания явлений и соотношения между ними (в теоретическом аспекте этот вопрос подробно исследован В. Н. Карповичем [1989]). Рассмотрим два простых примера, один из которых относится к человеку, другой — к животным.

Возьмем для анализа какой-либо социальный институт (например, научное учреждение). Его членов можно описывать, используя самые разные признаки: рост, коэффициент умственного развития, должность, уровень знаний и т. п.

Рост каждого сотрудника учреждения совершенно не зависит от роста любого другого сотрудника. Это признак индивидуальный (атомарный) в том смысле, что он присущ только своему «носителю» и но имеет никакого значения для характеристики структуры учреждения или для характеристики отношений между его членами. Между прочим, независимость признака роста в данной «выборке» отражает тот факт, что статистики его распределения подчиняются нормальному закону.

Однако, как только мы начинаем сравнивать членов рассматриваемого учреждения по должности, мы характеризуем уже не совокупность индивидов по независимому признаку, а структуру самой организации. Должность — признак не индивида, а объекта более высокого уровня общности — той социальной структуры, в которую включен данный индивид. Даже если во всех учреждениях, где бы этот индивид ни работал, он занимал одну и ту же должность, все равно она характеризует его лишь косвенным образом, только потому, что мы привыкли отождествлять человека с занимаемым им местом 5. Поэтому такой признак, как должность, обусловлен лишь социальной структурой. Вообще говоря, здесь мы прежде описываем организацию и лишь во вторую очередь индивида. Очевидно, что недопустимо придавать данному признаку значение индивидуальной характеристики.

 

5Примечательно в этом плане само словосочетание «занимать должность» — оно точно отражает характер отношений между индивидом и социальным институтом, в который он включен.

 

Однако на практике сплошь и рядом происходит именно такая подмена структурных признаков индивидуальными и наоборот. Логическая ошибка: признаки, описывающие объекты одного уровня, объясняют наличием признаков объектов более высокого уровня. Эта ошибка, особенно часто совершаемая естествоиспытателями, обусловлена по меньшей мере двумя причинами.

Во-первых, многие исследователи склонны отождествлять корреляции между признаками с детерминациями. Описывается феномен, который оказывается каким-то образом связанным с другим феноменом (коррелирует). Сама связь чаще всего неизвестна, поскольку не исследовалась. В то же время часто интуитивно подразумевается, что признаки более низкого уровня предшествуют признакам более высокого уровня. Отсюда логический вывод: одни признаки детерминируют другие, хотя сама связь и не обнаружена.

Во-вторых, деление признаков на индивидуальные и структурные есть процедура чисто эпистемологическая. Всегда существуют признаки, относительно которых создается впечатление, что они занимают промежуточное положение. Хороший тому пример дают исследования коэффициента умственного развития.

Интеллект, как известно из последних работ, примерно на 80% детерминирован генетически, а на 20% обусловлен влиянием социальной среды. Однако если мы сравниваем по признаку интеллекта двух любых случайно выбранных индивидов в большой выборке, то обнаруживаем, что данный признак распределяется независимо, т. е. как индивидуальный. Но при этом у нас всегда остаются сомнения, поскольку хорошо известно, что па интеллектуальное развитие влияет культура, т. е. что социальная детерминация указанного признака также имеет место.

Здесь оказывается важным следующий момент. Говоря об уровне умственного развития как феномене уже реализованном, мы вынуждены рассматривать его лишь в качестве индивидуального признака, однако всегда остается возможность перейти к представлению об интеллекте как результате социализации и инкультурации (т. е. во многом как способности к усвоению культурных ценностей, норм поведения, стереотипов). Если мы неявно смещаем акценты таким образом, то признак уже трактуется не как независимый. В действительности он становится структурным признаком.

Следовательно, интерпретация признака как атомарного или структурного связана с контекстом, причем изменения смысла обусловлены социальной коррекцией индивидуальных признаков, которые просто становятся значимыми для социальных отношений (здесь можно привести много исторических примеров — от прокрустова ложа до евгенических программ 30-х годов).

В аналогичной ситуации находится, например, этолог, изучающий сообщества животных. Тестируя животных на арене «открытого поля», он определяет характеристики их индивидуального поведения, которые независимы у разных индивидов. Однако определяя. иерархический статус, занимаемый животным в группе, исследователь и этому признаку склонен придавать значение индивидуального. На самом же деле статус животного — прежде всего характеристика группы и лишь потом характеристика индивида. Во всех случаях следует различать внутренние, структурные детерминанты проявления признака и корреляты, отражающие лишь статистическую связь.

Итак, исследуя поведение сложных систем, приходится постоянно различать признаки двух родов: индивидуальные, присущие элементам системы, но не относящиеся к характеристикам самой системы (и в этом отношении независимые признаки), и признаки структурные, характеризующие саму систему, В то же время носителями структурных признаков могут быть только элементы системы. Поэтому возникают чисто внешние предпосылки придания таким признакам статуса индивидуальных характеристик элементов системы.

Мы попадаем в методологически аналогичную ситуацию, когда обсуждаем проблему соотношения стереотипов поведения, имеющих наследственную или культурную природу. В генетическом плане детерминация эпи­генетической системы — поведения — предполагает независимость проявления стереотипа. Культурная обусловленность стереотипного поведения, напротив, делает эти признаки относительными, определяемыми той структурой отношений, в которой они становятся релевантными (превращаясь в ритуал). Независимо от того, является ли данный поведенческий акт целиком генетически детерминированным или формой целиком условно-рефлекторной, на уровне индивидуального поведения это атомарный признак. И наоборот, если стереотип приобретает социальный смысл, он становится структурным признаком, социально обусловленной формой 6.

 

6 Поэтому, кстати, понятие стереотипа и не является самостоятельным, оно предполагает существование более общих понятии, прежде всего таких, как «ритуал».

 

Продукты поведения и «миры социальной реальности». Посмотрим на проблему детерминации поведения под другим углом зрения. Как известно, в «теории трех миров» К. Поппер [1983] постулирует существование трех реальностей: помимо мира физической реальности и ментального мира существует и мир объективного знания. В мою задачу, конечно, не входят обсуждение. и оценка самой теории — в рамках исследуемого вопроса она интересна одним из своих второстепенных моментов — эволюционно-биологическим экскурсом Поппера в область поведения животных и человека.

Сеть, сплетенная пауком, и построенная бобрами плотина, гидротехнические сооружения и картины, нарисованные человеком,— все эти объекты объединяет одно: они созданы в результате жизнедеятельности живых существ. От других предметов (камней, рек, облаков, звезд, морей) они отличаются именно тем, что являются продуктами поведения. Будучи произведенными, продукты отчуждаются от своего создателя, становятся автономными. С этого момента начинается их независимое существование.

Подобное отчуждение и создает тот самый «третий мир» — мир произведений — который начинает оказывать воздействие и на самих породивших его существ, и на «первый мир», мир физический реальности. Более того, создатели «третьего мира» оказываются живущими прежде всего в нем, а не в мире физической реальности. (Если предложить любому человеку перечислить окружающие его в жизни вещи, то большинство из перечисленных предметов окажется «произведениями» живых существ — начиная с почвы и кончая кирпичами и компьютерами.).

Этот «мир произведений» состоит не только из материальных продуктов вроде паутин, плотин, гнезд, шалашей. Он представлен и идеальными продуктами — определенными фиксированными формами поведения (стереотипами, ритуалами), социальными знаками, регулирующими поведение индивидов в сообществе. Влияние таких идеальных продуктов поведения (стереотипов, которые воспринимаются как нормы поведения, ценности) на жизнедеятельность индивида, мне кажется, гораздо больше, нежели влияние материальных произведений, хотя последние и необходимы для жизнеобеспечения особи или всего сообщества.

В рамках этой гипотезы Поппера нас интересует не онтологическая ее сторона (сам по себе мир продуктов поведения и процесс их порождения), а частный методологический вопрос — проблема интерпретации исследователем процесса порождения продуктов поведения. Когда мы изучаем поведение паука, нас меньше всего интересует его продукция — сеть, ее структура и физико-химические характеристики. Мы не задумываемся и о целях поведения, полагая, что они нам хорошо известны. Нас занимает само поведение паука, которое приводит его к данной цели. Другими словами, мы исследуем не следствие, а причины поведения. Этологу это представляется не только простым, но более обоснованным: объектами исследования являются стереотипные формы поведения и их механизмы, так как они поддаются и объективной регистрации, и интерпретации.

Если мы теперь рассмотрим продукт, произведенный человеком, например написанную художником картину, то обнаружим, что продукт этот анализируется, вообще говоря, в иной системе понятий, чем сеть паука. Искусствовед, как правило, никогда не анализирует те стереотипные действия художника (которые, кстати, но многом рутинны и даже ритуализированы, как, например, в традиционной живописи Китая), что обеспечивают появление данного произведения. Здесь исследователя интересуют продукт и его структура (идеальная), т. е. следствие, а не причины поведения.

Оба приведенных в качестве примеров явления имеют глубинное родство — в силу того, что являются произведениями. Мы же, однако, рассматриваем их таким образом, что родство это не только маскируется, но начинает отрицаться. Почему же мы склонны формировать разные представления? Причина, по-видимому, заключается в нашем положении относительно данных объектов исследования: в одном случае мы являемся внешними наблюдателями, в другом — находимся внутри объединяющей нас социокультурной системы. Центральный момент — соотнесение данного продукта поведения с некоей эксплицитной системой моделей, системой ценностей, которая является внешней по отношению к нашему поведению и его продуктам, но которая и обеспечивает поведение, и регулирует его. В отношении продуктов, создаваемых другими, например науками или муравьями, мы этого сделать не в состоянии. В итоге мы вынуждены по-разному понимать явления, родственные по существу.

Эти рассуждения относятся и к стереотипным формам поведения, ритуалам. Конечно, формы проявления ритуала как некоей структуры, независимой от своего исполнителя и способной влиять при исполнении не только на него самого, но и на все социальное окружение, не столь очевидны, как паутина, брачная платформа шалашника или картина художника. Важно, что все эти структуры, порожденные поведением, регулируют и детерминируют последующее поведение своих создателей.

Поэтому теряет всякий смысл вопрос о природе тех стереотипов поведения, которые приобретают значение социальных символов и становятся ритуалами. Ритуализованные формы поведения перемещаются в «сферу влияния» социальных, культурных факторов, а значит, и определяются прежде всего ими. Процесс вторичного приобретения социорегулятивной функции изначально ее не имеющими паттернами поведения (как безусловно, так и условно-рефлекторными по природе), видимо, случаен, но благодаря этому данные паттерны становятся культурно детерминированными стереотипами поведения. Таким образом, когда мы переходим с этологического уровня анализа на уровень социоэтологический, четкая до того момента граница между наследственно и культурно обусловленными стереотипами поведения постепенно стирается и окончательно исчезает.

Наследственные и культурные (социальные) детерминанты стереотипов поведения. После этих двух методологических отступлений рассмотрим собственно проблему соотношения стереотипов поведения, которые различаются по своему происхождению. Прежде всего вас занимает генетический аспект данной проблемы. Поведение можно рассматривать как стремление организма достигнуть двух противоположных целей: максимально соответствовать изменчивой внешней среде и минимизировать риск ошибиться в каждом конкретном случае. Абсолютная генетическая детерминация поведения неадаптивна. Но ситуации часто оказываются типичными, а конкретных целей не такое уж большое количество. Отсюда следует, что поведение должно быть тем более стандартным (стереотипным), чем оно элементарнее и непосредственнее (например, акты, связанные с поиском пищи, гораздо разнообразнее актов умерщвления добычи и ее поедания). Поэтому во всех «разрешенных» случаях эволюция поведения направлена в сторону стереотипизации, а не лабилизации (вариативности).

Следовательно, детерминанты стереотипного поведения могут быть разной природы: генетической, эпигенетической, социокультурной. Проблема же соотношения между ними может быть переформулирована следующим образом: возможен ли переход стереотипов поведения из-под контроля одного управляющего механизма под контроль другого (и обратно)? Ответ оказывается неоднозначным.

Поскольку в этологии стереотипы отождествляются г фиксированными последовательностями нескольких актов, интуитивно предполагается, что они детерминированы генетически. При этом главным условием отнесения поведения к фиксированной последовательности (стереотипу) считается то, что его выразительная форма не зависит от внешних раздражителей. По этому поводу О. Меннинг [1982] замечает: «Несомненно, что в развитии таких актов большую роль должен играть наследственный компонент... Однако важно помнить, что фактически невозможно сказать что-нибудь твердо о наследственной обусловленности поведения, которое имеет столь малую индивидуальную изменчивость. Общеизвестно, что генетика опирается на анализ того, как наследуются различия» (с. 64).

Вообще лишь в отношении «расщепляющихся» признаков поведения мы можем определенно говорить, имеют они или нет значительную генетическую обусловленность. Это демонстрируют работы У. Дилгера по наследованию гнездового поведения у гибридов попугаев-неразлучников и исследования У. Ротенбухлера по наследованию «гигиенического» и «негигиенического» поведения у медоносных пчел (описание этих ставших уже классическими этолого-генетических исследований можно найти в любой монографии по этологии).

Однако доказательство генетической природы поведения вовсе не упрощает проблему. Целостная форма поведения зависит не только от отдельных генов. Во-первых, стереотипы детерминированы, скорее, не отдельными генами, а генными комплексами, которые располагаются совместно (об атом свидетельствует тот факт, что у гибридов нарушается именно последовательность отдельных актов комплекса, но сам комплекс остается без изменений). Поэтому вероятнее всего, что контроль последовательности актов независим от контроля самих актов. Во-вторых, генный контроль осуществляется на разных уровнях: от гена до мышечных групп. Наличие же в этом контроле генов-переключателей определяет, появится данный стереотип поведения или нет, несмотря на то, что соответствующие гены имеются. В-третьих, детальный анализ даже простых актов поведения во всех случаях выявляет индивидуальные различия в форме движений (поэтому Г. Барлоу предложил называть последовательности актов не фиксированными, а модальными, поскольку они имеют некоторый диапазон изменчивости).

Вследствие всего этого реализация стереотипа в каждом конкретном случае определяется и индивидуальностью особи (в том числе морфофизиологическими ее особенностями), и опытом, обучением, тренировкой, и мотивационным состоянием, и внешними обстоятельствами, в которых осуществляется поведение. В целом, как указывает Р. Хайнд [1975], полная унификация проявления стереотипного поведения ограничена возможностями эффекторов, биомеханикой тела, особенностями строения и функционирования нервной системы, а также определенными внешними условиями, так как каждый последующий акт регулируется проприоцептивно (движения координируются благодаря информации, поступающей от мышечных рецепторов) или ориентируется внешними раздражителями (с помощью центральных механизмов).

Если этот «эпи-контроль» поведения (проприоцептивная и экстероцептивная регуляция) имеет большое относительное значение, поведение может описываться лишь как совершенно произвольное 7. Напротив, предельно ритуализованное поведение и навыки, ставшие динамическими стереотипами, легко могут быть выданы за простые моторные акты, и тем легче, чем ближе эти действия к естественным.

 

7 Сравним поведение грибника с поведением каракатицы при охоте на креветок: «Каракатица демонстрирует блестящие способности к целенаправленной координации действий при добывании пищи, способности, существующие даже у таких примитивных организмов. Креветки, представляющие один из видов добычи каракатицы, скрываются в песке на дне океана. Проплывающая мимо каракатица осторожно сдувает песок cтруей воды и иногда случайно обнажает креветку. Если бы креветка сохраняла неподвижность, то осталась бы незамеченной, но она поспешно начинает снова засыпать себя песком, и это днижение привлекает внимание каракатицы, которая хватает добычу своими щупальцами» [Тинберген, 1985, с. 12]. Если мы учтем еще то обстоятельство, что каракатица занимается поиском хроветок в местах наиболее вероятного их обитания, то придется признать ее поисковое поведение сходным с поведением грибника не только по своей этологической структуре, но и по мотивам и целям.

 

Еще один важный момент: большое сходство стереотипов поведения в разных таксономических группах может быть обусловлено не генетическим единством, а причинами физиологического или биомеханического порядка. Д. Моррис показал, что, например, повышенная потребность в кислороде, возникающая у животного в процессе агонистических взаимодействий (агрессии либо защиты от нее), включает физиологические механизмы, общие для всех позвоночных, и это ведет к расширению жаберных щелей, раздуванию легочных мешков и легких, раскрыванию рта [Меннинг, 1982]. А ведь все эти движения этологи считают основными признаками агонистического поведения. Универсальность поведенческих механизмов на биохимическом и физиологическом уровнях обусловливает и внешнюю тождественность ряда стереотипных актов у таксономически далеких видов животных [Тинберген, 1985, с. 88—89; Eibl-Eibsfeldt, 1984 и др.].

Таким образом, несмотря на имеющиеся свидетельства разнообразной природы стереотипов, классическая этология предпочитает считать их наследственно детерминированными [Lorenz, 1981]. Эту ситуацию можно объяснить несколькими причинами.

Во-первых, «априорное разграничение между врожденными и приобретенными компонентами поведения и установление отношений между этими компонентами — основа (для этологических.— Ю. П.) построений» [Панов, 1984, с. 62], по существу, методологическая база классической этологии.

Во-вторых, подобный подход дает возможность учитывать поведение в филогенетических построениях, поскольку стереотипное поведение признается в качестве устойчивого видового признака наряду с какими-либо морфологическими признаками. Следовательно, поведение может быть учтено в таксономических построениях как один из маркеров микроэволюционных процессов.

В-третьих, генетически детерминированные стереотипы являются совершенно необходимым компонентом редукционистской этологической парадигмы. Можно сравнить классические теории ключевого стимула и врожденного разрешающего механизма: отношение эквивалентности между ними достигается как раз при введении представления о фиксированном акте поведения. Как это ни удивительно, по именно данное представление является основой для описания также всего многообразия социальных взаимодействий в терминах классической этологии. Представление об участниках взаимодействия как о «компаньонах» с фиксированной ролью предполагает наличие стандартных сигналов, с помощью которых «компаньоны» и получают информацию друг о друге. Так стереотип, первоначально фиксированный моторный акт, превращается в «стандартные коммуникативные знаки, жестко детерминированные генетически, которые являются здесь теми далее неделимыми элементами, к которым сводится вся или почти вся жизнь в социуме» [Там же, с. 63].

То, что в этологии стереотип — фиксированный комплекс актов — приобретает множественный смысл, прекрасно подтверждает гипотеза Тинбергена о механизме превращения фиксированных движений в социальные сигналы, ритуалы. Согласно этой гипотезе, в процессе ритуализации стереотип приобретает помимо ипдивидуально-поведенческой (адаптивной) функции и другую, социальную, функцию. Поскольку последняя шире первой, происходит генерализация стереотипа и превращение его в ритуал. Примечательна в этом отношении и дополнительная гипотеза Тинбергена — об эмансипации ритуала (моторный паттерн, став ритуалом, выходит из-под контроля одного меха­низма и перемещается под контроль другого), которая помогает перейти от описания индивидуального (врожденного) поведения к описанию социального взаимодействия.

Но социальное поведение — это новая сущность по сравнению с поведением индивида. И принципы организации его оказываются существенно иными. Однако в рамках своей методологии классическая этология не может включить их в парадигму, не потеряв целостности, в то время как реальные исследования поведения животных требуют обратить основное внимание именно па взаимодействие индивидов. Другими словами, в центре внимания исследователей должен быть не индивид с его поведением, а процесс межиндивидуального взаимодействия. Здесь и проявляется особенно ярко методологическая ограниченность классической этологии.

 

Примеры тому можно найти не только в любом учебнике ил к сводке по этологии, но и в популярной литературе. В известной книге К. Лоренца «Кольцо царя Соломона» описание социальных взаимодействий между собакой и людьми, членами семьи, в которой она живет, сопровождается следующим объяснением: собака рассматривает люден как сородичей-собак, а семью — как собачью стаю, в которой все члены занимают определенные ступени на иерархической лестнице. Не говоря о том, что необходимо еще обсуждать очень важный и спорный вопрос, касающийся того, как собака воспринимает людей (действительно ли она считает их тоже собаками или все-таки себя — человеком см. об этом вопросе: [Линден, 1981; Фоллесдаль, 1987]), подобная аргументация основана на допущении, что представлении животного о структуре социальных взаимодействий каким-то образом генетически детерминировано и проявляется у любой особи, даже если животное с самого раннего возраста воспитывается среди людей и вообще не вступает во взаимодействие с сородичами. В следующей главе я предлагаю свой подход к решению этого вопроса.

 

На индивидуально-поведенческом уровне стереотип есть атомарный признак, независимо от того, детерминирован ли он генетически или воспитан и закреплен обучением. Стереотипы как социальные знаки, как ритуалы — признаки структурные и становятся таковым, даже если они полностью наследственно обусловлены. Существенно, что в принципе любые стереотипы могут стать ритуалами, приобрести социальный смысл, но только тогда, когда в сообществе возникает необходимость в этом. По-видимому, подобный процесс случаен: неважно, какой поведенческий акт используется в качестве кандидата на ритуал, лишь бы он удовлетворял конкретным требованиям, прежде всего мог бы выполнять ту социально необходимую функцию, нужда в которой возникла в данный момент 8.

 

8 Можно думать, что именно в этом причина поражающего разнообразия, причудливости и непонятности происхождения многих ритуалов в традиционных культурах [Этнические стереотипы поведения, 1985; Этикет у народов Передней Азии, 1988; и др.].

 

Очевидно, что как только мы переходим от рассмотрения индивидуального поведения к социальным взаимодействиям, встает проблема различения стереотипа и ритуала. Вопрос о детерминации здесь оказывается не основным. И культурно обусловленные, и генетически детерминированные стереотипы в социальном контексте могут стать ритуалами. В то же время и «целиком культурные» стереотипы повседневности далеко не во всех случаях являются ритуалами (как, например, мытье клубней маками одного из стад в Японии). Поскольку стереотип приобретает значение ритуала лишь в социальном контексте, главное различие между ними — это различие по цели. Индивид, выполняющий стереотипное движение, даже если оно условно-рефлекторного происхождения, может вообще не осознавать целей, ради которых выполняется данное движение. Но ритуал всегда предполагает рефлексию относительно значения его исполнения, даже если истинные цели, преследуемые индивидом, совершенно на соответствуют тем, которые он демонстрирует своим поведением.

Основная функция ритуала — социорегулятивная, а не информативная (об этом см. ниже). А в этологических концепциях ритуалу отведена прежде всего или исключительно информативная роль. (Например, ритуалы в брачных и территориальных взаимодействиях именно в таком контексте описаны в известной статье К. Лоренца [1909]). Из сказанного ясно, что под одним названием «культурно обусловленные стереотипы» скрываются два феномена.

Во-первых, это благоприобретенные навыки, ставшие путем заимствования общераспространенными стереотипами повседневности (мытье клубней, раскалывание мидий и другие новации, передающиеся в сообществе по традиции, но имеющие утилитарный, а не символический смысл 9). Даже передаваясь по традиции, эти формы поведения остаются индивидуально-поведенческими адаптивными стереотипами, а не ритуалами: для их проявления не требуется присутствия другой особи или каких-либо социальных обстоятельств.

 

9 Достаточно полный обзор инновационного поведения у приматов составлен X. Куммером и Дж. Гудолл [Kummer, Goodall, 1985].

 

Во-вторых, термином «культурно обусловленные стереотипы» часто обозначаются именно ритуалы — просто по той причине, что ритуальное поведение происходит из стереотипного поведения.

Механизм происхождения ритуалов в человеческом обществе мыслится обычно но аналогии со схемой, предложенной Тинбергеном для животных: социальные институты и средства социальной регуляции, обеспечивающие соблюдение традиций, базируются на общественном мнении, которое, в свою очередь, основано на предрассудках, сложившихся благодаря стереотипности мышления. Это путь от индивидуального сознания и поведения к социальным стереотипам [Кэмпбелл, 1979].

Как показывает Э. С. Маркарян [1983], дальнейшая перспектива функционирования социального стереотипа однозначна: при наличии во всяком обществе мощных механизмов сохранения и воспроизведения (то, что он называет социорегулятивной подсистемой) стереотип поведения с ранее адаптивным свойством уже в качестве ритуала многократно воспроизводится в течение длительного времени после того, как изменилась среда, вызвавшая необходимость в нем. Свойство перестало быть адаптивным, но сохранило ритуальное значение. Поэтому, кстати, традиционное общество с развитой системой ритуального поведения вовсе не обязательно является обществом, хорошо приспособленным к среде своего обитания, особенно и длительной исторической перспективе.

Можно отметить ряд особенностей ритуалов, которые характеризуют их как социально обусловленные, структурные признаки: в отличие от стереотипа операциональное ноле ритуала очень широко, он может быть нецелспаправленным; ритуал, как правило, условен, конвенционален и общепонятен; ритуал всегда имеет особую, социорегулятивную цель — создание поведенческого и психологического единства в сообществе [Шрейдер, 1979]. Эта последняя отличительная особенность ритуала подводит нас к проблеме функционального значения социального поведения.

 

3.4. ФУНКЦИИ СОЦИАЛЬНОГО ПОВЕДЕНИЯ (СМЫСЛ СТЕРЕОТИПНОГО И РИТУАЛЬНОГО ПОВЕДЕНИЯ)

 

Основная функция стереотипного поведения, конечно, адаптивная. Вообще говоря, всякое поведение имплицитно определяется как адаптация и в этологии изучение поведения есть изучение механизмов адаптации. На это имеется несколько причин. Во-первых, в эволюции отбираются инднцндуально значимые («эгоистические») поведенческие структуры, поэтому неадаптивные стереотипы, имеющие генетическую основу, по меньшей мере неясны: непонятно, каким образом они могут возникать. Во-вторых, адаптивность — не что иное, как путь экономии поведения: поведение по типу проб и ошибок в каждой конкретной ситуации, безусловно, невыгодно, а действие по заранее сформиро­ванному, заданному шаблону есть, видимо, оптимальный способ выбора из многообразия возможностей, В-третьих, стереотипное поведение — это способ унификации реакций, используемых индивидами в контактах с конспецификами, что совершенно необходимо для «взаимопонимания».

Аналогичная адаптивная функция присуща и ритуальному поведению: «во многих случаях удобнее поступить как принято», чем каждый раз решать задачу: выбирать наиболее целесообразное поведение» [Шрейдер, 1979, с. 104]. Свободное «поисковое» поведение в повседневной жизни проявляется относительно редко и обычно требует значительного психоэмоционального напряжения 10.

 

10 Наиболее сильную дизадаптацию испытывает человек при разрушении системы ритуального поведения, той системы, в которой он был воспитан (социализирован и инкультирован). Включение в новую культурную среду ведет к принятию новой системы ритуального поведения. Эта проблема, весьма острая в современном мире «перемешивающихся культур», может быть, лучше всего отражает трудности выработки новых ритуалов на индивидуальном уровне а на уровне сообщества.

 

Процесс стереотипизации поведения есть освоение среды, ее организация и включение в «картину мира» данного сообщества. Это требует усилий и напряжения. В то же время выработанный и интернализованный (усвоенный) стереотип приобретает новую функцию: он позволяет автоматически предпочитать своего в своем. Это есть функция регуляции взаимодействий между индивидами. В стереотипе же она вторична и выступает как подчиненная по отношению к функции адаптивной. Регулятивная функция стереотипа предъявляет к нему требования автономности и самоценности, поэтому в известном смысле противоречит его адаптивной функций.

Напротив, основная функция ритуального поведения — социорегулятивная. Именно в ритуальной деятельности индивидов «следует видеть внутренний источник самодвижения и активности социальной системы» [Маркарян, 1983, с. 65]. Сообщество как средство обеспечения совместной деятельности индивидов в своем развитии формирует и выдвигает ряд новых специфических потребностей, которые не имеют индивидуально-витальною значения (не являются жизненно значимыми для индивида), а представляют собой потребности поддержания самого сообщества в качестве социальной системы, интегрированного целого. В социальной системе возникает социорегулятивная подсистема как средство реализации данных потребностей. Активность социорегулятивной подсистемы направлена вовнутрь — на регуляцию структуры взаимодействий индивидов и поддержание па этой основе целостности всей системы.

Непосредственным механизмом социорегулятивной подсистемы является институционализацпя — установление правил поведения, норм, упорядочение поведения, его регламентация. Достигается же все это с помощью ритуалов. Поэтому обеспечение ритуального поведения идет извне, со стороны социальной структуры, поскольку ритуалы необходимы как средство ее поддержания в неизменности. На уровне индивида ритуалы интериоризуются через социализацию и инкультурацию.

Таким образом, стереотип, превратившись в ритуал, становится независимым от индивида, включается в социальную структуру и начинает выполнять роль регулятора поведения индивида. Вследствие этого полноценный ритуал в отличие от естественного поведения принимается индивидом в результате свободного выбора. Потребность в ритуальном поведении, вообще говоря, не диктуется природными условиями существования, и поэтому в рамках теории естественного отбора ритуалы должны трактоваться как бессмысленные и в строгом смысле неадаптивные [Шрейдер, 1979]. Они приобретают смысл лишь в социальном контексте, как средство поддержания и воспроизводства социального единства. Следовательно, в отличие от стереотипа основная функция ритуала, как я уже сказал, социорегулятивная, а его адаптивная функция оказывается подчиненной.

Различение по функциям ритуалов и стереотипов позволяет ответить и па вопрос об их целях. Цели стереотипного поведения заключаются в воспроизводстве индивидуально цепного поведения, в сохранении в конечном счете генетической преемственности. Конечная цель ритуального поведения — в обеспечении социального единства.

Такое различение стереотипов и ритуалов по функциям, достаточно убедительное в отношении человека, может показаться необоснованным для «биологических сфер». Яркий брачный ритуал у птиц кажется гораздо ближе по происхождению и функциям к стереотипному поведению с генетической детерминацией, чем к тем формам поведения, которые мы считаем ритуалами в человеческом обществе. Но следует иметь в виду два момента.

Во-первых, ритуальное поведение человека может в такой же мере базироваться на врожденных стереотипах, как и у животных, нисколько не отличаясь по выразительной форме от их ритуального поведения (почему и существует проблема однозначного толкования ритуала в разных культурах и даже в отдельных локальных общностях одной и той же культуры, а также проблема отличения ритуала от естественного поведения, которая актуальна и для человека).

Во-вторых, не следует забывать, что ритуалы независимы от своих исполнителей и в прямом смысле являются продуктами поведения, хотя и идеальными, но реально организующими социальную жизнь. В этой принадлежности к единому миру продуктов поведения заключено глубинное единство ритуалов в человеческом обществе в сообществах животных.

 

3.5. «ИЗБЫТОЧНЫЕ» КОМПОНЕНТЫ СОЦИАЛЬНОЙ СТРУКТУРЫ

 

Для многих колониальных, особенно морских, птиц и млекопитающих описаны своеобразные социальные образования, получившие, и не случайно, сугубо человеческие названия: «клубы», «детские ясли», «школы» или «площадки молодняка». Виды типично колониальные, например серебристая чайка или морской котик, всю свою жизнь проводят в тесных контактах с сородичами в гнездовой колонии, на кормовом участке, в зимовочных стаях и стадах. Вся их индивидуальная жизнь социализирована. И тем не менее оказывается, что эти же самые колониальные виды формируют дополнительные, специфические «социальные институты» вроде «клубов», единственная известная до сих пор функция которых — непосредственное общение. Но ведь эти животные, соседи по колонии, и без того находятся в постоянном взаимодействии друг с другом, гораздо более интенсивном, чем, например, виды, жи­вущие небольшими семейными сообществами. Никакого явного приспособительного смысла подобные «институты» не имеют, с традиционной экологической точки зрения они избыточны. Однако такие «институты» существуют и широко распространены.

С каждым годом для все большего числа видов описываются те или иные «избыточные социальные институты». Но в экологическом плане у нас нет никаких обоснований целесообразности их существования. Как некоторые формы стереотипного поведения и многие ритуалы лишились или никогда не имели адаптивного смысла, так и в структуре сообщества целый ряд компонентов оказался лишенным приспособительных функций. Однако раз эти формы взаимодействий входят в качестве обязательных составных частей в структуру сообщества, необходим анализ каждой из них.

Насколько известно, первыми в ряду «избыточных институтов» были описаны «клубы». Очень показательны эти структуры у серебристых и сизых чаек, она изучались многими этологами [Тинберген, 1970; и др.].

Внешне, с точки зрения наблюдателя, в «клубе» происходит «ничегонеделанье». Это социальное действо четко регламентировано и обставлено целым рядом правил. «Клуб» устраивается в непосредственной близости от большой колонии или внутри нее. Место сбора птиц в «клуб» должно удовлетворять определенным требованиям: это небольшая ровная лужайка без деревьев и кустарника или ровная плоская скала, которые должны предоставлять хороший обзор для всех собирающихся птиц, вмещать до нескольких сотен особей и не иметь никаких «посторонних» предметов, в том числе и гнезд (даже если "клуб" располагается в центре колонии, никто не устраивает здесь гнезд). Место расположения «клуба» остается неизменным для многих поколений птиц, и, по всей видимости, может оставаться таковым столь же долго, сколько будет существовать сама колония 11.

 

11 Например, в течение последних 15 лет, что я изучаю «клубы» у серебристых и сизых чаек и куликов-сорок, все они остаются на прежних местах и продолжают исправно функционировать. За это время не появилось ни одного нового «клуба».

 

Таким образом, уже можно предположить выполнение «клубом» такой функции, как обеспечение преемственности традиций. Сама устойчивость «клуба» говорит о его важной роли для сообщества.

Птицы собираются в «клубе» часто, во время насиживания яиц и выкармливания птенцов практически ежедневно па один-три часа, как правило, днем. Важно, что это форма общения исключительно взрослых особей, членов колонии. Но «клуб» могут посещать и соседи из других, недалеко расположенных, колоний. Несколько близко расположенных небольших гнездовых поселений могут образовать один общий «клуб».

Все же вопрос о том, зачем собираются животные и «клубы» и что они там делают, остается открытым. И решение его не будет найдено, если подходить к данному феномену со стандартно-адаптационистскими мерками. Ведь «клуб» — это наиболее яркий пример общения большой группы животных, никакими «земными» тяготами не замутненного, не связанного с целями питания или размножения.

Кроме того, не следует забывать, что «клуб» чаще всего наблюдается у видов колониальных. Почему же у тех видов, интенсивность социальных контактов у которых и так очень высока, отмечается еще одна, дополнительная и внешне ненужная, форма контактов, а у видов, и без того замкнутых в своем «семейном кругу», потребность в таком дополнительном общении не возникает? Ответа пока нет. Насколько мне известно, до настоящего времени не существует никаких гипотез, которые хоть как-то увязывали бы этот феномен с этологическими и социобиологическими концепциями. Описания, сделанные этологами, не сопровождаются сколько-нибудь серьезными попытками объяс­нения.

Однако «клубы» — не уникальное явление. И целый ряд подобных феноменов, обнаруживаемых этологами, едва только они принимаются за изучение сообщества, а не индивидуального поведения, дает нам возможность сравнивать, а значит, и объяснять. Речь идет о таких компонентах социальной структуры, как «детские ясли», «тетушки», или помощники при семьях, «школы», «площадки молодняка» и «банды» молодых животных.

В 50-х годах, почти одновременно с «клубами» у других северных птиц — гаг — были описаны существующие у этого вида объединения птенцов из двух-трех выводков в группу под контролем одной или нескольких самок-матерей с участием помощников-тетушек» — неразмножающихся молодых самок. Такие группы получили название «детских яслей». Почти сразу было выдвинуто предположение, что «детские ясли» появляются у гаг как результат приспособления к массовому хищничеству чаек и поморников.

Данная гипотеза не подвергалась сомнению и притом практически не проверялась на полевом материале в течение тридцати лет. За это время «детские ясли» были обнаружены у огромного числа видов птиц и у целого ряда видов млекопитающих, особенно у копытных. Оказалось, что феномен широко распространен. В конечном счете это потребовало оценки его значения с популяционно-экологических позиций. И тут выяснилось, что гипотеза о преимуществе «яслей» над одиночными выводками не подтверждается. Специальные исследования показали, что птенцы не получают никакого преимущества я «яслях», но и не страдают от «коммунального» воспитания 12.

 

12 Эта проблема специально обсуждается Е. Н. Пановым в контексте адаптивной ценности социодемографических систем [Панов, 1983, с. 311—317].

 

Таким образом, традиционный «селектогенетический» подход к феномену «детских яслей» не сработал. Вновь, как и в случае с «клубами», мы лишились адаптационной платформы и не располагаем никаким объяснением причин возникновения этого «социального института». Как не имеющие адаптивного смысла, «ясли» приходится признать с точки зрения классической этологии «избыточным» компонентом социальной структуры.

«Детские ясли» образуются практически сразу с появлением детенышей. Одно из интересных обстоятельств заключается в том, что агрегации выводков отмечаются прежде всего и в основном в классе птиц, у видов так называемых выводковых (т. е. тех, у которых птенцы с первых минут жизни способны передвигаться и активно кормиться, например у куриных, гусеобразных), а в классе млекопитающих у копытных, хоботных, т. е. у тех видов, детеныши которых активно передвигаются уже через несколько часов после рождения.

Это немаловажное обстоятельство заставляет предполагать, что не только активность самок (например, их стремление к установлению дружеских связей с другой самкой или продолжение этих связей, что наблюдается в действительности) является причиной создания «яслей», но что несомненна и роль самих детенышей. Ведь известно, что у выводковых птиц очень ярко проявляется запечатлеваиие, а в раннем возрасте всем детенышам свойственно выраженное предпочтение сородича (об этом пойдет речь в следующей главе). Так что «ясли» вполне могут рассматриваться как спонтанные агрегации детенышей очень раннего возраста, обусловленные причинами биологического порядка. Но это лишь одно условие, благоприятствующее образованию яслей. Вторым необходимым — и уже социальным — условием является активная диспозиция самок, стремящихся поддержать или установить дружеские связи. Эта активность чаще исходит не от матери, а от помощника-«тетушки».

Сам по себе «институт» помощников-«тетушек» тоже представляет собой «избыточную» структуру в сообществе. Помощники впервые были описаны у тех же гаг, а поскольку это были неполовозрелые или неразмножающиеся в данный момент самки, то они и получили название «тетушек». Достаточно тщательные биографические наблюдения показывают, что, как правило, «тетушки»— очень близкие знакомые самок или их родичи. Оказалось, что помощники присутствуют у многих видов птиц и млекопитающих, причем как у колониальных, так и у семейных. В одних случаях— это ближайшие или отдаленные родичи размножающейся пары или самки: дети старшего возраста, племянники. В других случаях помощниками становятся неродственные особи, так называемые сателлиты, присутствующие в пределах гнездового участка пары или при выводке. Помощниками могут быть и самки, и самцы; последние — почти всегда неполовозрелые особи 13.

 

13 Дж. Браун определяет «помощничество» как все формы родительского поведения, адресуемые помощником другим индивидам, не являющимся его детьми [Панов, 1983, с. 305].

 

Предположение о роли помощников в повышении репродуктивного успеха семьи (и, как следствие, в повышении «итоговой приспособленности» родителей, получающих помощь) у многих не вызывает сомнения и является одним из обоснований социобиологической теории. Данное предположение кажется очень вероятным: ведь помощники реально участвуют в охране и выкармливании детенышей наряду с родителями. Реальные же расчеты, основанные на наблюдениях, не подтверждают этого. Как верно замечает Е. Н. Панов [1983], помощничество может быть «эпифеноменом — вынужденным ответом особи на высокое популяционное давление или на другие привходящие обстоятельства, не позволяющие индивиду реализовать свой репродуктивный потенциал» (с. 312).

Еще менее определенен адаптивный смысл таких социальных феноменов, как «площадки молодняка» и «школы». «Площадки» описаны для сообществ морских млекопитающих. Они образуются па лежбищах: детеныши, подрастая, отделяются от взрослых животных на специальную площадку вне расположения взрослых. На лежбищах часто возникают драки, в которых погибают не только детеныши, но и самки. Кроме того, детенышей нередко давят взрослые просто при передвижении. Поэтому отделение их от взрослых под присмотром немногих родителей или помощников рассматривается как несомненная адаптация в условиях существующей социальной структуры.

Однако ограничение функций «площадок» только указанной с социоэтологической точки зрения совсем неоправданно. Сам факт взаимодействия детенышей, возможно первоначально и вынужденного, но в дальнейшем постоянного и интенсивного, свидетельствует о появлении новой функции — социальной. Ведь «площадки»— это не адаптация к условиям природной среды. Это социальная форма, развивающаяся в сообществе одновременно с социальными структурами взрослых. Если уж впадать в панадаптационизм, то «площадки» следует рассматривать как форму социальной адаптации к социальной среде. В действительности «площадки» и лежбище — просто взаимообусловленные социальные структуры (глаза нужны, чтобы смотреть, но, чтобы видеть, нужен еще и мозг).

Отходу от столь простого представления о «площадках молодняка» помогает исследование похожего феномена —«школ» для молодых птиц в колониях. «Школы» обнаружены достаточно давно, но в отличие от «клубов» или «яслей» практически не изучались. Это связано, в частности, с тем, что их не так часто можно наблюдать, только в очень короткий промежуток времени, когда птенцы учатся летать и до приобретения ими полной самостоятельности, независимости от родителей в плане выкармливания.

По моим наблюдениям в колониях серебристых и сизых чаек, «школы» у этих птиц представляют собой группы в 10 - 30 молодых птиц в сопровождении 2 - 5 взрослых. Птенцы уже умеют летать, но не так уверенно, как взрослые, и это очень хорошо заметно. «Школа» собирается на каком-нибудь свободном пространстве — на отмели, плоской скале, в колонии, в которой уже нет гнезд, или в пустующем «клубе». При случайном наблюдении за «школой» можно спутать ее с «клубом». Птицы неподвижно стоят или прохаживаются, перекликаются друг с другом. Но решающим отличием является то, что молодые птицы часто поднимаются в воздух поодиночке и группами и ле­тают кругами, а также то, что взрослые индивиды внимательно следят за ними и за теми, что остались на земле. По этим двум признакам данный феномен я и обозначаю термином «школа».

Для «школ» трудно подыскать адаптивный смысл» Ведь научиться летать птенец может и в одиночку, а если молодежь собирается лишь для общения, то какое тут приспособление?

И наконец, перед нами еще одна «избыточная» структура — «банды» молодых самцов (или группировки молодых самок). Чрезвычайно широко распространенное явление и известное каждому из нас (группы подростков и молодежи), «банды» на первый взгляд Кажутся тоже чем-то нужным в аколого-демографическом плане, Но эта форма возникает только в социальном окружении, и если уж говорить о ее адаптивности, то только в социальном аспекте.

«Банды» — автономные по отношению к другим структурам сообщества устойчивые скопления молодых его членов, которые существуют на протяжении длительного времени (как правило, до половой зрелости). «Банды» достаточно отчетливо дифференцированы по возрасту и особенно по полу. У детенышей, родившихся примерно в одно время, чисто статистически больше шансов оказаться в одной «банде». Однополый же состав «банд» есть результат активного предпочтения сверстника своего пола, ярче выраженного у самцов. Возможно, что основы индивидуальных предпочтений закладываются в «детских яслях» и «школах».

Какой смысл в «бандах», «молодежных группировках»? Только социальный. Приспособлением можно считать то, что сообщество взрослых, отделяя молодых своих членов, потенциальных претендентов на уже распределенные и занятые места, сохраняет тем самым стабильность социальной структуры и одновременно регулирует «сверху» численность сообщества. Такая вынужденная мера — неизбежный результат жизнедеятельности самого сообщества. Поэтому говорить о приспособительном значении «банд»— то же самое, что говорить о приспособительном значении желудка для организма.

Таким образом, все те структурные образования в сообществах, которые не предназначены непосредственно обеспечивать выполнение функций питания, воспроизводства, защиты от врагов и внешнего окружения, мы можем назвать «избыточными», только стоя на позициях классической этологии и социобиологии, рассматривающих индивидуальную приспособленность как цель социального взаимодействия. Подобные структуры (их, как видим, много) возникают в сообществе постольку, поскольку существует само сообщество. Разнообразие форм не должно заслонять то общее, что лежит в их основании. Поиск же этих общих оснований составляет, несомненно, центральную проблему всех теоретических исследований социальной жизни животных, от Эспинаса и Кропоткина до Вильсона и Панова.

Этой проблеме будет посвящена следующая глава, а теперь резюмируем приведенные здесь, рассуждения.

 

 

* *

*

Социальное поведение животных включено в процессы взаимодействия популяции со средой и является одним из механизмов (возможно, центральным) регуляции популяционного гомеостаза. Если обозначить одним словом ту роль, которую при этом выполняет социальное поведение, то таким словом будет "консервация". Поддержание же стабильности этолого-демографической системы популяции осуществляется многими средствами. Одни из них направлены на сохранение прежней социальной структуры при изменении внешних условий, другие — на обеспечение перехода от одной фиксированной социальной структуры к другой, за счет чего достигается «хождение по кругу» социальных форм, которые может принимать сообщество в раздое время.

Средства социального поведения отличны от средств индивидуального поведения. Это стереотипные формы взаимодействий, значительная часть которых ритуализируется и превращается в ритуалы. Последние являются исключительно продуктами социального поведения и потому, превращаясь в его средство, становятся независимыми от исполнителя. Развитие и распространение ритуалов обусловлено их функцией: это не индивидуальная или групповая адаптация к среде, а социальная регуляция взаимодействий, обеспечивающая стабильность социальных отношений. Ритуализация поведения — способ нормирования взаимодействий сородичей, установление правил поведения, что является необходимым условием функционирования любого сообщества как социальной системы.

Сообщество обладает свойствами системной целостности, что отражается в появлении специальных структур, обеспечивающих эту целостность и не выполняющих функций непосредственной адаптации к среде. Существование сообщества как социальной системы требует развития в нем социорегулятивной подсистемы. «Избыточные» компоненты социальной структуры и являются такими элементами социорегулятивной подсистемы, которые обеспечивают стабильность взаимоотношений между различными функциональными группами (стратами) сообщества. Если ритуалы суть социальные механизмы нормирования межиндивидуальных взаимодействий, то «избыточные» структуры — способы нормирования отношений между функциональными группами.

Социальное поведение в отличие от индивидуального не может быть непосредственной адаптацией. Те идеальные продукты — разные формы отношений,— что появляются в результате социального поведения, становятся сущностями, независимыми от индивида. Однако они организованы по немногим универсальным правилам, и для того, чтобы понять многообразие форм социальной жизни животных, нам необходимо выявить эти правила, лежащие в их основании.

 

 

Глава 4

 

ИНВАРИАНТЫ СОЦИАЛЬНОЙ ОРГАНИЗАЦИИ

 

Социальное поведение не может рассматриваться только как непосредственная адаптация к среде, оно представляет собой феномен независимый, сформировав¬шийся в силу иных причин, нежели приспособление особей к конкретной среде в конкретных ситуации и времени. Обоснование этого радикального вывода заключено в решении проблемы инвариантов социаль¬ной организации. В более широком плане это проблема социального архетипа.

Кажется обоснованным, что социальная система есть в большей степени то, «что сохраняет в неизмен¬ности достигнутое», чем то, «что стремится приспосо¬биться на каждый случай жизни». Социальное поведе¬ние — этот способ, с помощью которого популяция де¬лает устойчивыми свои взаимодействия со средой и обеспечивает свою собственную устойчивость через стабилизацию взаимного положения «элементов». Как только мы принимаем такое представление о социаль¬ной системе, перед нами встает ключевой вопрос: су¬ществуют ли какие-либо правила социальных взаимо¬действий, которые ответственны за устойчивость со¬циальных отношений? И, следовательно, могут ли быть выявлены такие формы взаимодействий, которые не за¬висят ни от положения вида на зоологической лестни¬це, ни от его организации?

 

4.1. «САМ» И «СОРОДИЧ». ТИПЫ ВЗАИМООТНОШЕНИЙ МЕЖДУ ОРГАНИЗМАМИ

 

Я думаю, что ответ должен быть положительным. Причина не только в том, что в общебиологическом и общесоциологическом контекстах мы находим под¬тверждения этому 1. Просто взаимодействие конспецификов не может строиться на основе стохастики инди¬видуальных поведенческих реакций. Оно должно быть взаимопонятно — это главное условие взаимодейст¬вия, причем любого. Для социального взаимодействия необходима также стереотипность реакций, а если го¬ворить шире, то универсальность большого класса по¬веденческих паттернов.

 

1 Имеются в виду и постулат о единстве происхождения жизни, и теория единого (клеточного) строения организмов Шлейдена — Шванна, и теория эволюционной физиологии, утверждающая, что во всяком физиологическом процессе мож¬но выделить функциональные блоки, которые обладают макси¬мальной стабильностью и неизменностью в течение длительного эволюционного развития, тогда как другие блоки характери¬зуются большой изменчивостью. Имеется в виду и «нейроповеденческий принцип» Сеченова: «Все бесконечное разнообразие внешних проявлений мозговой деятельности сводится оконча¬тельно лишь к одному явлению — мышечному сокращению».

 

Универсальность на уровне вида — требование три¬виальное. Другое дело — требование всеобщей универ¬сальности взаимодействий, не зависящей от конкретно¬го вида. А причины того, что должны существовать универсальные формы взаимодействий, есть. Универ¬сальность формы социальных взаимодействий пред¬определена характером отношений, которые необходимо должны быть установлены между индивидами и между ними и окружающей средой, чтобы социальная система как таковая могла существовать. Иными словами, само наличие социальной жизни у животных выступает условием проявления универсальных отношений, скла¬дывающихся как внутри социальной системы между ее элементами, так и между нею и ее средой.

Такие универсальные отношения, не зависящие от уровня организации животного вида и его экологии, я называю не совсем удачным словом «инварианты», желая подчеркнуть неизменность сути самих отноше¬ний, хотя конкретные формы, в которые эти отношения выливаются, разнообразны (но дело заключается еще и в том, что инвариантность самих отношений позво¬ляет типологизировать разнообразие форм).

Инварианты социальной организации можно рас¬сматривать в качестве системообразующей «клеточки», которая позволяет нам взглянуть на «устойчивый хаос взаимодействий» индивидов как на сообщество, как на систему. По традиции, идущей от Гете, Гегеля и Марк¬са, в основание системы кладется только одна «клеточ¬ка». Но, я думаю, нет логических препятствий для то¬го, чтобы положить в основу не одну, а несколько равноправных по значению и содержанию «клеточек». Возможно, что здесь необходимо выполнить лишь одно требование: «клеточки» должны быть выделены по одному основанию.

Таким основанием выступает, мне кажется, актив¬ность особи, направленная на ее непосредственное ок¬ружение. Но это, так сказать, «физиологический уровень». На уровне поведения, внешнего выражения активности, основанием является «отношение по пово¬ду»-- отношение к кому-то, к чему-то по поводу обес¬печении ресурсами, воспроизводства, общения и т. п. Конечно, чтобы мы могли рассматривать эти отношения как универсальные, всеобщие, они должны относиться к витальным потребностям организма, потребностям, обеспечивающим его существование. Но в то же время речь идет не об отдельном организме, а об организме, находящемся в кругу других («сам» в окружении соро¬дичей). И здесь те витальные потребности, которые можно было бы считать таковыми для отдельного орга¬низма, трансформируются, становятся иными для социального организма.

Все индивидуальные витальные потребности высту¬пают как разные формы потребности сохранения по¬требности самосохранения (потребности в пище, питье, т. е. в ресурсах для поддержания жизни), потребности воспроизводства себя в других. В сообществе эта потреб¬ность сохранения приобретает новые формы и высту¬пает как потребность сохранения себя в сообществе (что выражается в поиске и удержании своего места в сообществе) и как потребность сохранения своего сооб¬щества.

Вот те четыре витальные потребности животного Организма, которые превращают его спонтанную ак¬тивность во взаимодействия. Результатом взаимодейст¬вий оказываются определенные виды отношений. Они выступают в качест¬ве оснований, или «клеточек», социаль¬ной организации. Поскольку я указал на четыре формы потребности сохране¬ния, то соответствен¬но выделяю четыре вида отношений, или четыре инварианта.

 

Рис. 3.

 

 

Первый вид отно¬шений — отношения индивида к своему ближайшему окруже¬нию, к «вмещающей» среде, а точнее, к значимым для него элементам среды, ко¬торые в данном слу¬чае приобретают для индивида значение «ресурсов». Этот инвариант может быть назван тер¬риториальностью. Термин отражает важнейшую осо¬бенность — отношение к пространству, включающее первичную персонализацию этого пространства, а вме¬сте с тем и «агрессивность» как специфический вид ак¬тивности индивида, направленный на других индиви¬дов и связанный с персонализацией пространства и присвоением ресурсов (вольной иллюстрацией этому может служить рис. 3).

В сообществе отношение к среде (примитивная персонализация ближайшего окружения) осуществляется через взаимодействия с сородичами по поводу ресур¬сов. Ясно, что если в отношении пищи как ресурса про¬блем не возникает, то с пространством дело обстоит гораздо сложнее. Ресурсом может быть не всякое про¬странство, а только такое, которое имеет социальную ценность, и качество пространства как ресурса зави¬сит от его цены, а не только от величины (пример — престижные или непрестижные городские районы). Персонализируются, присваиваются не только сама среда в виде пространства, но и ее элементы, отдельные вещи, чаще всего продукты поведения, произведенные в сообществе и имеющие поэтому для его членов максимальную

Рис. 4.

 

ценность (плотина бобра ценна для любого бобра, независимо от того, делал он ее или нет).

В качестве второго инварианта я выделяю отноше¬ния по поводу воспроизводства. Этот универсальный вид взаимодействий может быть назван семьей в самом общем смысле. Взаимодействия двух или нескольких индивидов, направленные на воспроизводство себя, как известно, очень многообразны и с трудом поддаются ка¬кой-либо классификации. Но отношения, возникающие в результате этих многообразных взаимодействий, уни¬версальны, а поскольку они осуществляются в сооб¬ществе, то выступают как инвариант социальной орга¬низации. На рис. 4 схематично представлена эта фор¬ма отношений между сородичами.

Кажется, что два первых вида отношений больше связаны с индивидуально-витальными потребностями организма, чем с потребностями социального порядка. Но надо помнить, что они всегда осуществляются в сообществе и направлены прежде всего на сородичей. Следовательно, неизбежны соответствующие трансфор¬мации. Эти два инварианта имеют настолько глубокие и очевидные основания, что выделение их не требует многих аргументов. Более того, как мы помним, Эспинас даже говорит о двух типах сообществ: «обществах питания» и «воспроизводительных обществах» — и рас¬сматривает потребности в питании и воспроизводстве в качестве главных функций таких обществ.

Два других инварианта, которые я выделяю, обус¬ловлены сугубо социально-витальными потребностями: потребностью сохранения себя в сообществе через со¬хранение своего места в нем и соответствующей роли и потребность сохранения своего сообщества через под¬держание дружеских отношений с ближайшими соро¬дичами.

Третий инвариант — это отношения, направленные па поддержание порядка, как выражение потребности сохранения статуса каждого индивида. Любое взаимо¬действие сложных систем по чисто физическим причи¬нам асимметрично: во всяком взаимодействии есть ве¬дущий и ведомый, доминирующий и подчиняющийся, определяющий развитие конкретной ситуации и тот, кто эту ситуацию принимает. Следовательно, любые стабильные отношения, устанавливаемые в сообществе, изначально несимметричны, участники любого контак¬та неравноправны. В силу этого стабильные социаль¬ные отношения, как правило, структурированы «по вертикали», т. е. иерархически организованы. Но и все остальные отношения в сообществе несимметричны, а не только те, что связаны с основными функциями. Можно перефразировать известное правило термодина¬мики «Порядок есть нарушение симметрии», сказав: «Условием порядка выступает как раз асимметричность взаимодействий».

Каждый индивид занимает свое место на «лестнице» отношений (рис. 5), которая может быть, в частности, и иерархической, но не обязательно. В сообществе мо¬жет быть одновременно множество «лестниц» (и чаще всего так и есть), на которых каждый индивид занимает не одни и те же, не равные по высоте ступени, в каждой новой роли имея разный статус относительно других сородичей. Это многообразие ролей и соответствующих статусов требует достаточно сложного поведения, рег¬ламентирующего сами взаимоотношения индивидов. Между прочим, ритуал выполняет в сообществе роль средства, обеспечивающего правильное общение в си¬туации неравенства партнеров. Поскольку такое нера¬венство закреплено в самой природе взаимодействия, то ритуал следует признать атрибутом социальной системы, тем, без чего она су¬ществовать не может.

 

 

 

Рис. 5.

 

 

Именно поэтому бес¬смысленно искать «биоло¬гические корни» в ритуа¬лах человеческого обще¬ства: ритуалы не возни¬кают в эволюции из чего-то простого, индивидуаль¬но-биологического, они существуют сразу, с мо¬мента существования со¬общества. И они, конеч¬но, специфичны. Можно прогнозировать, что на¬чавшийся сейчас в этно¬логии и этнографии бум феноменологической клас¬сификации этнических стереотипов этикета и ритуалов обречен на неудачу: каждое общество, как бы мало оно ни было, порождает свои собственные ритуалы и этикет, обычно для непосвященного бессмысленные. (Даже небольшие группы стремящиеся к изоляции, развивают свои особые правила поведения — можно привести здесь широко известные примеры с английскими клубами или политическими партиями).

Рассмотренный инвариант может быть назван иерархией, поскольку установившаяся несимметричность отношений зачастую ведет к неравенству статусов. Но статус связан с социальной ролью, а каждый индивид в сообществе выполняет не одну роль. Поэтому члены сообщества, вопреки этологической практике, не могут быть упорядочены на одномерной шкале «по вертикали». Оттого лучшим термином мне представляете «асимметричность взаимодействий».

 

 

 

Рис. 6.

 

 

Наконец, остался наиболее неясный инвариант. Действительно, что может означать потребность сохра¬нения своего сообщества? В каких актах поведения, в каких взаимодействиях она выражается? Сохранение своего сообщества есть поддержание социального един¬ства. Достичь же этого можно, только активно под¬держивая связь с сородичами. Важнейшим условием, мне кажется, здесь выступает то, что такая связь не должна базироваться на каких бы то ни было индивидуально-витальных потребностях, она должна быть не¬зависимой от них и отражать особую, социально-витальную потребность.

Полагаю, что сейчас мы имеем экспериментальные основания утверждать, что отношения, направленные на сохранение социального единства, могут выражаться только в дружеских, эмпатийных взаимоотношениях немногих знакомых между собой сородичей2. Они не обусловливаются никакими иными причинами, кроме взаимной эмпатии, основу для которой составляют род¬ство или (и) знакомство. Такие дружеские связи двух-трех индивидов в этологии давно называются альянса¬ми (рис. 6). Альянсы у высших животных описываются давно, однако, как выяснилось, они распространены несравненно шире, чем предполагалось. Я думаю, что эти отношения вообще лежат в основании социальной жизни и потому предлагаю выделить их наряду с тре¬мя другими в качестве инварианта социальной органи¬зации.

 

2 Слово «дружба» было бы наиболее подходящим для обозначения таких отношений. Его древний смысл — идти куда-нибудь вместе, делать общее дело.

 

Теперь целесообразно рассмотреть каждый .из ин¬вариантов подробнее, вслед за чем можно будет пред¬принять попытку концептуального подхода к пробле¬ме инвариантов.

 

4.2. ТЕРРИТОРИАЛЬНОСТЬ

 

Есть такой мультфильм для взрослых — «Выкрута¬сы». Проволочный человек из мотка проволоки «выги¬бает» себе дом, высаживает проволочные цветы, де¬ревья, делает стол и кровать, проводит электричество и наконец создает проволочную жену. Однако ему все время мешают «враги», от которых приходится защи¬щаться, делая сначала проволочную собаку и будку для нее, а затем большой проволочный забор. Но вся беда в том, что ресурсы проволочного человека огра¬ничены одним мотком проволоки и на постройку забора уходит все, что он раньше из нее скрутил.

Этот мультфильм — очень глубокая притча, раскрывающая целый спектр смыслов человеческой активности (и, вообще говоря, не только человеческой): смысл создания мира, конструирования своего мира из вещей, произведенных в результате собственного поведения; смысл знакомости, этого мира и его предсказуемости, поскольку предсказуемы свойства вещей, созданных самим творцом; смысл включенности себя в этот мир и соответственно включения созданного мира в себя, его усвоения.

Здесь меня, в частности, интересует третий аспект. Усвоение мира на уровне поведения возможно лишь путем его присвоения. Но чтобы присвоить, персонали¬зировать этот мир, его надо организовать по своим соб¬ственным правилам. Универсальным и простейшим спо¬собом организации является «огораживание». Но воз¬можности каждого отдельного индивида ограниченны, и огородить он способен лишь какую-то небольшую часть мира. Эта небольшая часть — некоторое ближай¬шее пространство, наполненное вещами (природными или произведенными), которое индивид способен конт¬ролировать. Контроль над пространством и его орга¬низация, приспособление под собственные нужды, при¬своение и усвоение этого ограниченного пространства .обычно и обозначаются термином «территориальность».

Однако территориальность — это не просто конт¬роль над определенным участком пространства. Это специфическая форма взаимодействий особи со своим окружением, и прежде всего с сородичами — прочими членами своего сообщества. Такие взаимодействия мо¬гут быть названы агрессивностью или агрессивным по¬ведением (в этологии они, по существу, так и назы¬ваются). Территориальность и агрессивность связаны между собой самым тесным и непосредственным обра¬зом. Территориальность как вид социального отноше¬ния возникает в результате агрессивности как вида со¬циального взаимодействия. Этот вопрос придется рас¬смотреть подробнее.

Активность особи — ее имманентное свойство, я на¬правлена она на ближайшее окружение этой особи, на среду. Таким ближайшим окружением являются и все¬возможные материальные, природные предметы, и все другие особи, непосредственно окружающие данную особь, а также материальные продукты их жизнедея¬тельности. Никакой организм не может существовать без того, чтобы не располагать каким-то минимумом ре¬сурсов, необходимых для жизни (имеются в виду и пи¬ща, и убежища, и средства получения пищи, например сеть паука или плотина бобра). Поэтому активность любого организма направлена на удержание какого-то минимально необходимого количества ресурсов. Это удержание выражается в контроле над определенным минимальным пространством, «участком земли», кото¬рый позволяет организму поддерживать его жизне¬деятельность.

Но почему речь идет об «удержании»? Необходи¬мость в удержании ресурсов возникает только в случае социальной жизни, когда каждая особь поставлена в условия ограниченных жизненных ресурсов, когда все пространство, которое занимает сообщество и которое могут охватить своей активностью его члены, приходит¬ся делить между всеми на участки. Такие участки тре¬буется присвоить, персонализировать, сделать инди¬видуальной собственностью в глазах прочих членов сообщества. Для этого надо отграничить «свой участок» от остального пространства и указать его принадлеж¬ность. Поведение, реализуемое особью в процессе при¬своения участка, и есть агрессивное поведение. Поэто¬му этологи говорят об агрессивности как об активности универсального характера, направленной на удержание индивидом ресурсов, понимаемых в самом широком смысле. Можно принять данное Паркером [Parker, 1978] определение агрессивного поведения как функ¬ции вероятности удержания индивидом ресурсов, не¬обходимых для жизнеобеспечения.

Агрессивность индивида — это радикальная форма активности по отношению к среде, выражающаяся в присвоении ее части. Агрессивность реализуется толь¬ко во взаимодействии, но не со средой (поскольку орга¬низм, существующий изолированно, удовлетворяется самым «непосредственным» присвоением, что наблю¬дается, например, у амеб), а с другими организмами, и прежде всего с сородичами3. Агрессивность индиви¬да осуществляется в сообществе — оно стоит между по¬пуляцией и средой. Поэтому агрессивное поведение индивида в сообществе амбивалентно и непосредствен¬но проявляется очень редко. (Недаром этологи, тра¬диционно уделявшие много внимания изучению агрес¬сивного поведения, поскольку оно наряду с половым наиболее выразительно, наблюдая животных в сооб¬ществе, были поражены почти полным отсутствием про¬явлений открытой агрессивности.)

 

3 Этим тезисом я отнюдь не хочу подтвердить дарвиновское положение о внутривидовой борьбе, которая гораздо острее и беспощаднее межвидовой. Регламентированная борьба, каковая и выявляется при анализе отношений внутри сообщества, пере¬стает быть борьбой в непосредственном смысле.

 

Агрессивность как активное присвоение индивидом ресурсов в сообществе трансформируется в присвоение места, присвоение предметов (и пищи в том числе), превращается в персонализацию среды. Члены каждо¬го сообщества организуют, упорядочивают среду свое¬го обитания, причем делают это прежде всего индиви¬дуально, персонализируя место и некоторые предме¬ты, которые здесь находятся, а уже во вторую очередь осуществляют коммунальную персонализацию среды. В последнем случае все сообщество выступает как субъект, присваивающий и осваивающий определен¬ное пространство.

Например, территории, принадлежащие разным стаям вол¬ков, гиен, львов или других хищников, превосходно идентифи¬цируются и членами стай, и чужаками. Между этими террито¬риями имеются «буферные зоны», или коридоры «нейтральной земли», что значительно снижает уровень межгрупповых конф¬ликтов между соседними стаями. Территории семейных пар у луней также разделены коридорами, по которым могут свобод¬но пролетать все другие луни и сами соседи без опасности быть атакованными.

Пространство, освоенное семьей из двух или нескольких особей, идентифицируется и другими представителями вида. Наиболее заметной становится коммунальная персонализация среды у колониальных птиц.

Какие бы формы ни принимала персонализация сре¬ды у разных видов, сам факт организации своего бли¬жайшего окружения индивидом и сообществом должен, я думаю, рассматриваться в качестве всеобщего инва¬рианта поведения. Как инвариант это поведение при¬сутствует и у рыбки трехиглой колюшки, и у человека. Защита четверти квадратного метра песка и водорос¬лей на дне водоема и огораживание забором участка с домом — не что иное, как два полюса одного поведен¬ческого феномена присвоения среды, феномена, отра¬жающего витальную потребность любого организма, раз он проявляется у всех столь разных по уровню своего развития животных видов. В первом случае этологи называют это территориальным поведением, а во втором психологи — персонализацией среды. Раз¬личие названий говорит не о разных феноменах, а про¬сто о качественном видовом различии, которое нередко заслоняет для нас сам феномен.

Когда мы обращаемся к анализу поведения челове¬ка, мы склонны более важными считать такие моменты, как ментальные способности и уровень социальной организации, обусловливающие особенности «поведе¬ния огораживания части пространства вокруг себя» и интериоризацию социальных норм. Однако суть, ядро всего сложного комплекса поведения человека «по защите своей земли» и персонализации части про¬странства составляет все-таки простой феномен при¬своения и преобразования ближайшего пространства. Это присвоение может быть постоянным, может быть временным, относиться к определенному месту или к отдельным предметам, включать в себя других индиви¬дов и представителей других видов (кошек, собак, пчел, коров и т. п.). Но во всех случаях это есть при¬своение определенной части среды 4.

 

4 Исследованию проблемы персонализации среды с теорети¬ко-методологических позиций посвящена превосходная статья М. Хейдметса {1988}.

 

Необходимо рассмотреть и вопрос о социальной цен¬ности персонализируемого пространства. Как я уже говорил, в качестве жизненного ресурса выступает не всякое пространство, даже если оно и может прокор¬мить своего хозяина, а только такое, которое имеет ценность о точки зрения сообщества. Так, луговые со¬бачки могут прокормиться и жить на любом участке однородной по растительности прерии, но их сообщест¬ва имеют очень высокую плотность и мизерные инди¬видуальные участки, если таковые вообще имеются, го¬раздо привлекательнее для любого члена сообщества, чем нетронутые соседние пространства.

В общем случае можно утверждать, что по сравне¬нию с остальным пространством ценностью обладают удобные для жизни и кормные места, на которых оби¬тает сообщество. Но еще большей ценностью обладают преобразованные в процессе жизнедеятельности места;

и созданные предметы (речка, преобразованная преж¬ними поколениями бобров, для любого бобра привле¬кательнее других похожих речек, а наибольшей цен¬ностью является само гидросооружение — хотя бы по¬тому, что рядом с ним гораздо больше шансов выжить и быть постоянно сытым).

Конечно, такие рассуждения о ценностях кажутся явно антропоморфичными. Однако я уже говорил, что исследование поведения любой сложной системы тре¬бует применения наряду с другими и аксиологического принципа познания. А признание у системы целей есть одновременно и признание иерархии этих целей.

Можно выделить несколько уровней территориальности, или персонализации среды. Самый первый и са¬мый низший уровень характеризуется простым потреб¬лением ресурсов, оказавшихся в непосредственной бли¬зости от животного (непосредственным поеданием пи¬щи, непосредственным использованием естественных убежищ, как это делают, например, многие хищные на¬секомые — сильфиды, жужелицы). «Персонализация» среды здесь не носит ни индивидуального, ни даже видоспецифического характера; среда изменяется в ре¬зультате жизнедеятельности организмов неспецифи¬ческим образом в результате простого использования' ее компонентов — ресурсов.

Другой уровень — это видовая персонализация сре¬ды, т. е. персонализация с помощью средств, присущих конкретному виду животных. Такими средствами ВЫСТУПАЮТ особенные формы поведения, с помощью кото¬рых создаются «искусственные» предметы, изменяю¬щие саму среду и сами: становящиеся компонентами этой среды (например, муравейники, гнезда птиц, норы грызунов и хищных млекопитающих, ловчие сети пау¬ков и т. п.). На этом уровне не обнаруживается еще индивидуальных особенностей в освоении непосредст¬венного окружения — того свойства, которое, собствен¬но, и позволяет говорить об истинной персонализации среды.

Третий, высший, уровень освоения среды — такое ее преобразование с помощью индивидуальной деятель¬ности и предметов, несущих на себе влияние индиви¬дуальности, при котором эта малая часть пространст¬ва воспринимается прочими членами сообщества как принадлежащая совершенно конкретному индивиду, не¬зависимо от того, присутствует ли он сам в данном месте.

Остается нерешенным (и, видимо, не может быть ре¬шен однозначно) один немаловажный вопрос: насколь¬ко индивидуальна персонализация среды с точки зре¬ния чужаков, не членов данного сообщества 5. Возмож¬но, что индивидуальная персонализация среды имеет смысл только в пределах конкретного сообщества, тог¬да как видовая персонализация обладает универсальным содержанием. Когда психологи говорят о персонализации среды, они имеют в виду именно ин¬дивидуальную персонализацию. Мы, может быть, и заблуждаемся, отказывая в индивидуальной персонализации другим видам, ведь если мы превосходно разли¬чаем свою собаку и собаку своего соседа, то они раз¬личают, кому из нас принадлежит эта или та курица во дворе.

 

5 Здесь нельзя говорить о различиях видового порядка? еда гораздо меньше различий «микросоциального» порядка.. Люди, собаки и кошки, живущие в одной семье, прекрасно знают, какие предметы в доме кому принадлежат.

 

 

Для разработки проблемы территориальности и пер¬сонализации среды довольно большое значение имеет концепция приватности И. Альтмана [Alyman, 1975; Altman, Chemers, 1980]. Общие черты территориальности человека, которые выявляет Альтман, мы можем практически без ограничений распространить на территориальность всех видов птиц и млекопитающих. Эти черты следующие: 1) территориальность всегда на¬правлена на определенное место или на определенные объекты; 2) данное место обеспечивает его владельцу выполнение определенной функции (отдыха, потребление пищи, воспитания потомства и т. п.); 3) оно опре¬деленным образом обозначено; 4) владение местом или объектами может быть индивидуальным или коллектив¬ным («совместным»); 5) владелец регулирует поведение других индивидов в отношении данного места [Хейдметс, 1988, с. 9 — 10].

И у животных, и у человека можно различить три типа отношения к территории, три уровня персонализации среды. Первый уровень — это индивидуальная, или первичная, территория, место, находящееся под непосредственным и постоянным контролем и защитой индивида от любых посяганий сородичей. Оно за¬частую воспринимается как часть самого себя (у чело¬века — своя комната, свои игрушки). Собственно го¬воря, это и есть то пространство, которое персонализи¬руется. У некоторых видов такое пространство может быть достаточно большим, поскольку нередко включает и ресурсы, необходимые для жизни.

Второй уровень — «индивидуальные участки обита¬ния», «участки активности», у человека — так назы¬ваемые вторичные территории. Это пространство, как правило, окружающее индивидуальную территорию, превышающее ее по размерам и менее существенное для индивида (имеющее меньшую ценность). Оно исполь¬зуется периодически или временно, и контроль над ним осуществляется лишь частично. Человек в данном случае не рассматривает и не воспринимает данное про¬странство и предметы, находящиеся здесь, как «свои» (многоквартирный дом, участок улицы перед домом).

Третий уровень — территории, принадлежащие сообществу: гнездовая колония птиц, территория волчьей стаи, «публичные» территории у человека. На эти места имеют одинаковые права все члены сообще¬ства. Пространство персонифицируется на уровне со¬общества, и последнее выступает субъектом по отно¬шению к месту.

Таким образом, могут быть выделены три уровня присвоения среды: 1) индивидуальная, персональная территория (территория в собственном смысле слова);

2) участок обитания, преимущественно занимаемый индивидом или делимый с несколькими другими; 3) тер¬ритория сообщества (коммунальное присвоение среды).

Отношение индивида к пространству есть способ отношения к ресурсам. И формы территориальности задаются не климатогеографическими или геометрическими особенностями пространства, а характером распределения жизненно необходимых ресурсов на дан¬ном пространстве и способом освоения этих ресурсов. Здесь также можно осуществить обобщенную, трех¬членную классификацию.

Характер распределения ресурсов в пространстве может быть представлен двумя крайними типами. При дисперсном распределении ресурсы размещены по всей площади равномерно в небольшом количестве (нектаро¬носы па цветочном лугу, ягоды и грибы в лесу). При компактном распределении ресурсы сконцентрированы на небольшом ограниченном пространстве (стаи рыб, которыми питаются морские птицы). В действитель¬ности, видимо, чаще встречается промежуточный тип Данные типы распределения ресурсов позволяют очень обобщенно задать формы отношения к пространству, т. е. формы территориальности. Причем особенности распределения ресурсов сказываются на всех трех уров¬нях освоения среды индивидом.

Таким образом, можно наметить две основные оси, позволяющие классифицировать формы территориаль¬ности у животных. Территориальность, выступая в ка¬честве инварианта социальных отношений, реализуется в многообразии форм, которое мы наблюдаем в приро¬де. Это многообразие задается структурными особен¬ностями среды через распределение в ней ресурсов и типами отношения субъектов к данной среде (уровнем ее персонализации).

На основе этих признаков может быть построена классификационная матрица. Здесь три типа распреде¬ления ресурсов (равномерное дисперсное, промежуточ¬ное и компактное нелокализованное) соотносятся с тре¬мя уровнями освоения (персонализации) среды индиви¬дом (индивидуальная территория, участок обитания и коммунальная территория). Благодаря этому можно выделить девять основных форм территориальности. Ясно, что при таком способе классификации террито¬риальности для одного и того же сообщества могут" быть описаны не одна, а несколько форм территориаль¬ности; они не исключают друг друга. Подобную матри¬цу можно использовать в качестве одного из оснований классификации сообществ наряду с тремя другими. За¬мечу, что выделяемые в этом случае формы террито¬риальности отражают не этологические, а экологи¬ческие особенности конкретных видов животных.

Персонализация среды и территориальность, т. е. присвоение среды и взаимодействия с сородичами по поводу этой среды, как социально окрашенный вид взаимодействий животных, имеют, вероятно, глубокие биологические корни.

Привязанность особи к месту и сородичам обеспе¬чивается конкретным этологическим механизмом запечатлевания (импринтинга), когда в ранний, чувстви¬тельный период жизни особи ею запечатлеваются и «усваиваются», как бы образуя основу будущей «кар¬тины мира», образы матери, братьев и сестер, образ своего вида, вкус и запах пищи, которая потом будет предпочитаться, даже характерные запахи гнезда и того биотопа, где провел свое раннее детство этот де¬теныш.

Этологи уже давно показали, что раннее запечатяевание охватывает собой буквально все окружающие -предметы и всех существ, связанных с детенышем. Выработанное таким образом предпочтение своего ви¬да, особенной для данной местности пищи и «образа» (зрительного, слухового, запахового) конкретной мест¬ности сопровождает в течение всей взрослой жизни не только человека, но и любое животное.

Таким образом, существуют определенные эпиге¬нетические факторы (возможно, и генетические), с са¬мого раннего возраста индивида детерминирующие раз¬витие активного отношения его к ближайшему окруже¬нию, включая биотопические условия, образ местности, сородичей и представителей других видов. В силу этого и можно утверждать, что отношение к среде закладыва¬ется на органическом уровне, т. е. что помимо социаль¬ных оно имеет и биологические корни.

 

4.3. СЕМЬЯ

 

Достаточно устойчивые взаимодействия между раз¬нополыми партнерами, которые оформляются в отноше¬ния по поводу воспроизводства потомства, в этологии называются брачно-семейными связями, или семьями. Этот вид взаимодействий является универсальным и потому исследователю представляется естественным и даже первичным видом отношений у самых разных животных.

Критерием семьи выступают отношения воспроиз¬водства: не всякие сексуальные связи между индивидами мы можем назвать брачно-семейными, но только те, которые имеют своей целью рождение детенышей, т. е. опосредованные межпоколенными взаимоотноше¬ниями. Такие межпоколенные взаимоотношения могут варьировать от своей полной «непроявленности» во взаимодействиях индивидов (индивиды встречаются только во время спаривания, а их потомство с момента рождения существует самостоятельно и независимо от родителей) до многочисленных форм заботы о по¬томстве.

Мне кажется, что именно забота о потомстве и долж¬на рассматриваться как основной детерминант семьи. Наличные межпоколенные взаимодействия (связи роди¬тели — дети) делают сексуальные межполовые отноше¬ния устойчивыми, что и позволяет нам их идентифи¬цировать. Поэтому межполовые отношения, безуслов¬но, вторичны относительно межпоколенных. Следова¬тельно, семьями мы можем называть не только гетеро-сексуальные объединения, но и гомосексуальные, со¬стоящие только из самок, только из самцов или из од¬ного из родителей (что, как известно, в природе наблю¬дается гораздо чаще).

Вообще говоря, здесь я повторяю общеизвестный тезис, что семья — это форма не сексуальных отноше¬ний, а отношений экономических, но расширяю рамка его применимости до пределов животного мира. Дейст¬вительно, всякие действия, направленные на выращи¬вание (выкармливание) потомства, требуют установления определенных отношений между членами сообщества по поводу ресурсов, т. е. в широком смысле — экономических отношений.

Однако это, казалось бы, очевидное соотношение нередко совершенно игнорируется не только этногра¬фами 6, но и этологами (весьма показательный пример заблуждений — часто цитируемые «Этюды» В. А. Ваг¬нера [1929], посвященные эволюции «психологии раз¬множения» у животных и человека). У этологов сложи¬лась и получила права закона традиция описывать семейные связи, связи межпоколенные, с помощью ко¬торых обеспечивается воспроизводство, как связи сек¬суальные, межполовые [Мэйнард Смит, 1981б; и др.].

 

6 Прекрасной иллюстрацией неадекватного представления о семье как «ячейке, где осуществляются сексуальные отноше¬ния», характерного для многих ученых-этнографов, является исследование этого вопроса Ф. Роузом [1989]. Автор анализи¬рует эволюцию своих собственных взглядов типичного европей¬ца, которого шокировал возраст 8—10-летних девочек, становя¬щихся «женами» 45-летних мужчин. В глазах европейца семья — это прежде всего сексуальная связь. В традиционном же общест¬ве это прежде всего экономические отношения, а кроме того, она представляет собой основную ячейку социализации под¬растающего поколения. Для девочек общество старших жен — сначала «школа», а уж потом, позже, семья.

 

Это глубокое заблуждение переносится в область теоретических построений. Так появляется типология форм брачно-семейных отношений, основывающаяся на классификации связей сексуальных. Известно деление всех форм семей у животных на моногамные, полигам¬ные, полиандрические и промискуитетные. Основанием для такого деления выступает количество партнеров противоположного пола, с которыми индивид вступает в сексуальные связи, а этологическому анализу подле¬жат межпоколенные связи родителей с потомством.

Такое приложение категорий, принадлежащих од¬ной области, к классификации феноменов другой об¬ласти ни к чему хорошему не приводит и, надо думать, не приведет. Как верно замечает Е. Н. Панов, «типо¬логический подход, основанный на выделении четырех категорий социосексуальных отношений (промискуи¬тет, полигамия, полиандрия и моногамия.— Ю. П.), выливается в чисто искусственную систему классифи¬кации. Он имеет определенную прагматическую цен¬ность, позволяя стенографически описывать объекты с помощью набора «этикеток». Что же касается исполь¬зования данной классификации как основы для эво¬люционных построений, то здесь ее возможности край¬не ограниченны» [Панов, 1983, с. 142]. Далее автор на многочисленных примерах показывает, насколько мо¬гут быть различны социосексуальные отношения даже у близких видов. Более того, известно, что в пределах одного вида они могут варьировать и переходить от одного типа к другому.

Сама по себе форма социосексуальных связей реля¬ционна, зависит от экологических и социоэтологических (социальных) обстоятельств, складывающихся для популяции и отражающихся на структуре сообщества. В то же время форма межпоколенных отношений ос¬тается неизменной, инвариантной. По данным А. Моля [1973], из 142 описанных традиционных обществ у че¬ловека 100 характеризовались полигамными сексуаль¬ными отношениями, 40 — моногамными и 2 — полиандрическими.

Относительно же кафров и аборигенов Австралии можно говорить о промискуитетно-полигамных отношениях. Таким образом, у человека мы наблюдаем все типы социосексуальных связей, однако тип межпоколенных связей остается неизменным, по крайней мере в традиционных обществах [Eisenstadt, 1966].

Мне представляется важным еще раз повторить, что когда мы говорим о семье как инвариантной форме социальных отношений у животных и человека, мы имеем в виду в первую очередь межпоколенные отношения, отношения между родителями и потомками, формы заботы о детенышах и только во вторую — социосексуальные отношения, связи между потенциальными половыми партнерами. Наша культура, особенно традиции христианства, способствуют сильному искажению теоретических представлений в этой области.

Семья может рассматриваться в определенном смыс¬ле как центральный инвариант социальной организа¬ции. Она самым тесным образом (возможно, теснее, чем другие) связана с тремя остальными инвариантами. В самом деле, отношения воспроизводства необхо¬димо требуют определенного отношения к ресурсам: забота о детенышах — это прежде всего их воспитание. Но семейные связи между индивидами сопрягаются с упорядоченной (иерархической) структурой взаимо¬действий индивидов в сообществе и часто лежат в ее основе. Статус самца или самки в сообществе прямо определяется участием их в размножении, способностью удержать при себе большее или меньшее количество других особей, наличием помощников-сателлитов при семье и другими характеристиками. Следовательно, се¬мейные отношения участвуют в упорядочении структу¬ры взаимодействий индивидов в сообществе. Наконец, семья оказывается той основой, из которой генетически вырастают «братские» отношения между индивидами, дружеские связи (ниже будет подробно рассмотрен этот процесс). Недаром Эспинас рассматривал «материн¬ские» и «отеческие» общества в качестве естественных социальных образований, а вырастающие из «тела» этих обществ «братские», кровно-родственные связи между молодыми животными, аналоги альянсов — в качестве основы «истинных» сообществ.

В методологическом плане центральное положение семьи среди всех социальных инвариантов определяется тем, что эти связи наиболее заметны и фиксируются ис¬следователями сразу.

Как разнообразны типы территориальности, так разнообразны и формы семейных связей в сообществе. Простейшие логические соображения позволяют выделить девять форм семей: поле всех возможных форм образуется комбинацией групп самцов и самок, качественное различие между которыми обусловлено разным числом особей в них: 0, 1, 2 и более 7. Построенная патрица семейных связей отражает тот факт, что семьи не обязательно состоят из разнополых особей. Еще один важный момент: единственный элемент семьи, - присутствующий во всех девяти формах, — детеныши, молодое поколение. Это как раз и служит доказательст¬вом того принципиального пункта наших рассужде¬ний, что семья фиксирует именно межпоколенные связи в сообществе, а не особенности сексуальных отношений между взрослыми животными.

 

7 Подробный анализ форм семей и их отношений к ресурсам см. [Плюснин, Фофанов, 1982].

 

Поскольку семья представляется мне наиболее важ¬ным инвариантом, кратко опишу девять выделяе¬мых форм.

1. «Нулевая» семья: детеныши появляются на свет и подрастают вне связи с родителями и без их заботы. Поскольку в этом случае всегда бывает большой выво¬док, в ранний период своей жизни братья и сестры поддерживают контакты друг с другом, образуя стаи, состоящие из членов одного или нескольких выводков.

2. «Нуклеарная» семья: одна самка выращивает де¬тенышей одного или, редко, двух последовательных выводков. Термин «нуклеарная» семья отражает пер¬вичность такой формы связей между родителем и потом¬ками, которая может устанавливаться без всяких до¬полнительных условий. Эта и все последующие формы семьи предполагают заботу о потомстве и, следова¬тельно, характеризуются наличием межпоколенных связей.

3. Две или более самок, объединяясь, совместно выкармливают детенышей. Довольно часто, а возмож¬но, и всегда выращивание детенышей становится ком¬мунальным: выводки объединяются в «детские ясли». Такие «матрилокальные» семьи довольно широко рас¬пространены у млекопитающих, составляя основу сообщества, в котором самцы занимают периферическое положение.

4. Одиночный самец выращивает свое потомство от одной или нескольких самок; связи поддерживаются только между отцом и детенышами. Данная форма семьи может рассматриваться как частный случай по¬лиандрии, когда самка не связана с одним самцом, а спаривается с несколькими. Это довольно редкая фор¬ма, относительно часто она встречается лишь у рыб.

5. Типичная «моногамная семья»: пара родителей выращивает своих детенышей одного или двух, редко трех последовательных выводков. Для современного человека подобная форма семейных отношений наибо¬лее понятная и приемлемая. В природе же, как и в традиционных человеческих обществах, она не столь уж и распространена. Чаще всего моногамия встреча¬ется у птиц, но и здесь, как показали последние иссле¬дования, «чистые» моногамные связи обычно усложнены вторичными отношениями между индивидами, которые участвуют в поддержании межпоколенных отношений. Это, в частности, связи между родительской парой и помощниками — взрослыми детьми или сателлитами из неродственных неразмножающихся особей. Кроме то¬го, многие, казалось бы, парные союзы на самом деле состоят из трех особей (самец из одной пары может одновременно образовать новую семью до распада пер¬вой) или «супруги» оказываются «неверны» друг другу к в сообществе процветает скрытый от глаз исследова¬телей промискуитет (недаром орнитологов в последнее время все больше занимает проблема «адюльтера» у моногамных видов птиц).

6. Типичная «полигамная семья»: один самец связан с несколькими самками и их потомством от него (гарем). Это широко распространенная форма — преж¬де всего у млекопитающих.

7. Кажется, что среди всех возможных форм семей только эта — группа самцов со своим потомством — реально в природе не встречается. Конечно, ограниче¬ния биологического порядка, затрудняющие реализацию данной формы, налицо. Этологические же причи¬ны могут быть преодолены, поскольку дружеские, со¬седские связи между взрослыми самцами — одна из основных системообразующих форм социальных отно¬шений.

8. Типичная «полиандрическая семья», состоящая из одной самки, ее детенышей и нескольких самцов, «Полиандрия — явление сравнительно редкое в живот¬ном мире. В большинстве случаев она выступает как составная часть промискуитетной или полигинно-полиандрической репродуктивной системы» [Панов, 1983, с. 163 ]. Чаще всего эта форма социосексуальных связей преобразуется в форму межпоколенных связей, когда один самец насиживает и выращивает свое потомство (4-я форма семьи). Нет данных, свидетельствующих о том, что такая семья может существовать реально продолжительное время. Сексуальные связи позволяют образовать «полиандрическую семью», но межпоколен¬ные связи будут встречать препятствие для своего раз¬вития в такой форме семьи. Сообщества с «полиандрическими семьями», возможно, не могут обеспечить сво¬его воспроизводства, хотя возможности защиты от внеш¬них врагов у них выше, поскольку выше доля самцов. В этологической литературе нормальные сообщества с такой формой семейных связей не описаны.

9. Эту форму семьи можно назвать «промискуитетом». По существу, семью составляют все члены сооб¬щества — несколько самцов и самок со своими детены¬шами и молодняком. «Промискуитетная» форма семьи очень широко представлена во всех таксономических группах животных и особенно характерна для млеко¬питающих, в том числе для человеческих традиционных (архаических) обществ. Члены сообщества связаны сексуальными связями с определенными индивидами лишь непродолжительное время. Затем эти связи пре¬кращаются, и новые устанавливаются уже с другими индивидами. Детеныши у самок, как правило, проис¬ходят от разных отцов, а последние, в свою очередь, .имеют детенышей от разных самок. Промискуитетная семья- в действительности почти эквивалентна сообществу. Может быть, поэтому «неразличенность» меж поколенных связей (невозможность указать, какому отцу принадлежит детеныш, т. е. общность потомства) и делает такую форму семейно-брачных отношений наиболее распространенной в природе.

Лишь в последние десять-пятнадцать лет было об¬наружено, что родственно-семейные связи вносят оп¬ределяющий вклад в упорядочивание всех взаимодей¬ствий между членами сообщества. Наиболее показа¬тельны результаты, полученные при исследовании приматов и других высших млекопитающих. Это, однако, совсем не значит, что третий тип инвариантов социаль¬ной организации — асимметричность и упорядочен¬ность взаимодействий — произведен от брачно-семейных взаимодействий.

 

4.4. АСИММЕТРИЧНОСТЬ ВЗАИМОДЕЙСТВИЙ

 

Физическое правило «порядок есть нарушение сим¬метрии» имеет и общебиологическую значимость. Лю¬бая система, по определению, является не простой совокупностью элементов, а совокупностью взаимо¬связанных элементов. Элементы могут быть неразли¬чимы, подобны, но связи между ними не могут быть изотропными, иначе система как таковая не существует. Полное равноправие связей по всем направлениям прев¬ращает систему в ничто.

Когда мы рассматриваем взаимодействие живых си¬стем, мы должны знать их основные, сущностные свой¬ства, которые уже сами по себе, по своей природе оп¬ределяют характер взаимодействий. Биологические си¬стемы, какого бы уровня организации они ни были, имеют такие имманентные им свойства, что любое вза¬имодействие биосистем оказывается асимметричным. Хотя в теоретическом плане эта проблема уже разрабо¬тана, мне представляется необходимым очень кратко остановиться на ней, чтобы со всей определенностью продемонстрировать связь между асимметричностью взаимодействий индивидов и наблюдаемыми в сообщест¬вах разнообразными формами доминантно-соподчинен¬ных отношений.

Любая биологическая система является автоколеба¬тельной (существуют определенный ритм жизнедеятель¬ности всей системы и ритмы активности ее биохимиче¬ских и физиологических подсистем) и обладает поэтому релаксационным поведением (период активности сме¬няется периодом расслабления, релаксации). Две или несколько таких автоколебательных релаксационных систем, находящихся в непосредственной близости друг от друга (популяция), обладают качеством взаимной синхронизации своей активности. В простейшем слу¬чае эта синхронизация происходит под воздействием стимулов внешней среды (например, регулярность сме¬ны дня и ночи, приливов и отливов). В случае же, если синхронизация ритмов активности осуществляется путем воздействия одной биосистемы на другую, это ста¬новится возможным при условии близости частот возбуждения и релаксации у данных систем. Когда раз¬личия между частотами велики, синхронизации не про¬исходит, а, наоборот, вследствие рассогласования ча¬стот может наступить затухание автоколебательного процесса у каждой системы. Поэтому такие взаимодей¬ствия слишком различных систем оказываются неустой¬чивыми и случайными, они не способны поддерживаться длительное время, если нет сильного внешнего синхронизатора.

Наиболее близкие частоты колебаний у родственных, подобных систем: организмов одного вида, клеток одной ткани, функциональных единиц одного типа и т. д. Популяция таких родственных автоколебательных систем быстро приходит в синхронное состоя¬ние. В первоначально однородной среде происходит Спонтанная самоорганизация индивидуальных ритмов активности (это показано и теоретически, и эксперимен¬тально для популяций физических, химических, биоло¬гических и кибернетических систем [Пригожий, Стенгерс, 1986]). Синхронизация достигается за счет того, что в однородной среде выделяется центр активно¬сти — «автогенератор», или «водитель ритма», под ча¬стоту активности которого подстраивают (синхронизи¬руют) свой ритм ближайшие к этой системе ее соседи. «Водитель ритма» организует ближайшую окружающую его область, синхронизируя активности соседних систем.

Выбор «водителя ритма» не случаен. Среди биоло¬гических систем таковым становится либо биосистема, которая получает непосредственную стимуляцию из¬вне и, будучи относительно более чувствительной к внешним воздействиям, способна передавать это воз¬действие другим биосистемам, либо такая биосистема, у которой собственная активность выше, чем у осталь¬ных в популяции. Этот второй момент для нас наибо¬лее важен, поскольку он .характеризует взаимодейст¬вие систем, обладающих сложным поведением. Свобод¬ная, не навязанная извне, синхронизация в популя¬ции возможна лишь в случае незначительной разнокачественности поведения систем. Отсюда вытекает од¬но из универсальных правил, одинаково верных для физики и биологии: свободным релаксационным системам мам со сложным поведением несвойственна симметрич¬ность взаимной синхронизации поведения. Другими сло¬вами, всякое взаимодействие асимметрично. Асиммет¬ричность взаимодействий обусловливает и асимметрич¬ность взаимоотношений.

В паре родственных систем, которые имеют близ¬кие ритмы активности, одна из них всегда должна ила «навязывать» свой собственный ритм активности дру¬гой системе, или подчинять свой ритм ее ритму. Под¬стройка происходит путем незначительного изменения собственного ритма активности (поэтому сильно отли¬чающиеся ритмы активности редко могут быть синхро¬низированы). В последние годы получены серьезные результаты в исследованиях синхронизации поведения у животных и человека. Показано, что на самых раз¬ных уровнях интеграции — от биохимических систем организма до сложных социальных и межвидовых взаимодействий — и у любых изучавшихся видов об¬наруживается взаимная синхронизация поведения. По¬этому со всей определенностью можно говорить о системообразующей функции синхронизации в природе [Путилов, 1987].

В силу этого принцип асимметричности должен быть положен в основу анализа социального поведения. Любые формы отношений, устанавливающихся между организмами, необходимо вытекают из асимметричных взаимодействий. Любой, самый эпизодический контакт дифференцирует вступающих в него индивидов на ини¬циатора («водителя ритма») и инициируемого («ведомо¬го»). Это достаточно очевидно, когда мы рассматриваем простейшие формы взаимодействий, и гораздо менее очевидно, когда мы наблюдаем такие сложные формы, как, например, непринужденное общение друзей. Но ведь и теория информации построена на принципе асимметричности! Приемник и передатчик информации могут быть по всем параметрам совершенно сходными, подобными системами, но роли их в процессе контакта не могут быть одинаковыми, иначе невозможен кон¬такт как таковой.

Таким образом, всякое взаимодействие асимметрич¬но. Но условием взаимодействия выступает разнокачественность субъектов взаимодействия — либо струк¬турная, либо функциональная. Следовательно, отно¬шения между индивидами в сообществе, установивши¬еся в результате несимметричных по природе взаимодействий также несимметричны. Устойчивые отноше¬ния — это порядок. Значит, порядок, по определению, возможен лишь в условиях асимметричности, структу¬ра сообщества необходимо асимметрична. Поскольку асимметричность проявляется двояко: в поведении и в разнокачественности индивидов,— эта двойственность отражается и в социальной структуре. Индивиды разнокачественны по своим половым и возрастным харак¬теристикам, а также по морфофизиологическим осо¬бенностям, которые определяют поведенческую инди¬видуальность. В силу этой разнокачественности асим¬метрично и поведение индивидов.

Внешне, для самого индивида и для наблюдателя, несимметричность отношений в сообществе (собствен¬но, структура отношений) выражается в месте, в поло¬жении, которое занимает индивид в данном сообществе. Поскольку представление о разнокачественности ме¬ста, как правило, сочетается с представлением об уров¬нях, то почти всегда социальная структура сообщества в описаниях исследователей иерархически организова¬на, одни отношения и индивиды, которые причастны к этим отношениям («роли» и «актеры»), подчинены другим. Поэтому сообщества животных описываются как системы, организованные на основе отношений доминирования — подчинения.

Системы доминирования считаются этологами цент¬ральными стержнями, на которых держится вся орга¬низация сообщества. В какой-то мере это так. Асим¬метричность отношений выражается, в частности, во взаимной соподчиненности индивидов. Но эта соподчиненность есть следствие различия социальных ролей в значительно большей степени, чем следствие высокой или низкой агрессивности. Однако в этологии широко распространилось и укоренилось представление об иерархии доминирования как о «системе подавления со¬циальных функций» одного партнера со стороны дру¬гого [Гольцман, 1984, с. 130].

Этологами усвоена и некритично используется сле¬дующая логическая схема. Поведенческая структура сообщества тождественна иерархической системе от¬ношений между особями (системе доминирования — подчинения); которая базируется лишь на дифферен¬цированном участии членов сообщества в размноже¬нии. Дифференциация обеспечивается агрессивным по¬ведением: индивид, подавляющий сородича с помощью повышенной агрессивности, занимает в сообществе бо¬лее высокое место и приобретает доступ к ресурсам (пище и половому партнеру). Вероятность выжить и оставить потомство у него повышается по сравнению с менее агрессивным сородичем, неспособным захва¬тить и удержать ресурсы.

Агрессивность и агрессивное поведение становятся, таким образом, панацеей, универсальным механизмом, позволяющим благодаря социальной организации от¬бирать «наиболее приспособленных индивидов». Одна¬ко исследования экспериментального и теоретического характера показывают, что системы доминирования лишь частным образом связаны с агрессивностью и в гораздо большей степени — с репродуктивным ста¬тусом (половозрастными характеристиками) особей [Гольцман, 1984; Захаров, 1984].

Ограничивать представление о структуре социаль¬ных отношений в сообществах только иерархическими отношениями в настоящее время не позволяют уже эмпирические данные. М. Е. Гольцман в обзоре, по¬священном проблеме доминирования, показывает, что в действительности доминирование, особенно у высших животных,— это отнюдь не подавление и не отношения «хозяина ресурсов» и подчиненного. Отношения доми¬нирования — подчинения можно назвать иным, лучше отражающим их суть словом: «влияние». Влияние про¬является в особенной структуре внимания, центриро¬ванной на индивида, выполняющего главную роль в сообществе, в структуре ухаживания, распределения пищи, в организации движения группы, в поддержке действий одного другими членами сообщества.

Все «места» в сообществе, как в Московском госу¬дарстве, имеют разное качество, разный «вес», положе¬ние. Это обусловлено теми ролями, которые «привя¬заны» к данным местам. И индивиды, занимающие «свои» места в соответствии с ролью (а следовательно, в соответствии с половозрастными и индивидуально-типологическими характеристиками), изначально по¬ставлены в условия неравенства. Но это неравенство относительное. В структуре сообщества фиксированы только сами места как места выполнения конкретной роли, но субъекты, носители ролей, связаны с данными местами временно.

Здесь очень важен следующий момент: каждый ин¬дивид в сообществе знает о временности занимаемого им положения и об относительности неравенства этого положения. Поэтому он активно стремится занять определенное, соответствующее своим особенностям положение или вытеснить из определенного места другого, поскольку число мест ограниченно и всегда меньше числа претендентов. Беда исследователей в том, что они, в свою очередь, не склонны считать места временными и лишь относительно неравными и потом; в их представлении социальная структура сообщества оказывается жесткой иерархией отношений, поддерживаемой с помощью агрессивных взаимодействий.

Чтобы структура отношений в сообществе была устойчивой, должны как можно дольше оставаться не¬изменными установившиеся соотношения мест (ранги). Поэтому сообщество поведением своих членов поддер¬живает сформировавшуюся систему «местничества» и неравенство мест как условие порядка. Средством обес¬печения этого выступает ритуальное поведение. Ритуал как определенная, жестко фиксированная форма установленного поведения (этикета) есть та форма, в которой зафиксировано взаимодействие неравных по статусу (положению, месту) партнеров. Все без исключения члены сообщества неравны. Но на неравенство возможностей, обусловленное био¬логическими (анатомофизиологическнми и психофизи¬ческими) причинами, в сообществе обращается гораздо меньшее внимание, чем на неравенство, обеспеченное социальными факторами (центральный самец и пери¬ферийные самцы, молодые и старые самки). Чтобы взаимодействие между неравными партнерами было ус¬пешным и результативным, оно должно осуществляться по правилам, которые следует выработать и придержи¬ваться (нельзя «обратиться» к низкоранговой молодой самке точно так же, как к доминирующему самцу, это приведет к «непониманию» и недоразумению). Фор¬ма поведения, которая обеспечивает адекватное пони¬мание намерений каждого индивида любым другим членом сообщества, должна быть стереотипной и «куль¬турно» детерминированной, т. е. ритуалом. Ритуальное поведение обеспечивает стабильность сообщества через поддержание стабильности положения, статуса каждо¬го члена сообщества. Именно это имеется в виду, когда мы говорим о социорегулятивной функции ритуала.

Таким образом, асимметричность взаимодействий (в поведении внутри сообщества она выражается в ритуадизирсванном поведении) выступает в качестве средства, позволяющего установить и сохранить свое Место в сообществе каждому его члену. Этот инвариант социальной организации отражает отношения индиви¬дов по поводу положения каждого из них в структуре сообщества. Сохранение своего статуса («своего ли¬ца»)—задача не менее важная, чем сохранение себя как физической единицы или воспроизведение себя в будущем поколении. Возможно, что это необходимый и дополнительный к двум первым способ обеспечения своей целостности.

Во всех трех случаях — трех инвариантных фор¬мах взаимодействий — выражение себя как целостно¬сти реализуется не на пути индивидуализации, а на пути коллективизации, собственно говоря, с помощью и через других членов сообщества. Эти три координаты выделенных форм социальных отношений однозначно определяют место и способ поведения каждой особи в сообществе. Но одновременно они определяют и гра¬ницы сообщества — в пространстве, во времени (через территориальность и преемственность родителей и по¬томков) и по отношению к другим подобным сообщест¬вам, окружающим любое конкретное сообщество (за¬полнение мест в структуре сообщества делает его за¬крытым, непроницаемым для чужих — как индивидов, так и сообществ; благодаря структуре и знанию каж¬дым членом сообщества своего места в этой структуре сообщество как целое способно активно поддерживать свое существование и обособленность от других со¬обществ).

Определенное местоположение особи в структуре социальной системы (т. е. ее статус) самым естествен¬ным образом связано с ее функциями в сообществе — ролями. Поэтому в этологии зачастую иерархия доми¬нирования — подчинения отождествляется с репро¬дуктивными статусами членов сообщества. Действи¬тельно, социальные роли индивидов в любом сообщест¬ве (в том числе и в традиционном обществе человека, как это продемонстрировано и в работах полевых этно¬графов, и в теоретических исследованиях [Eisenstadt, 1966; Леви-Строс, 19851) преимущественно или цели¬ком детерминированы их половозрастными характери¬стиками. Статус особи всегда тесно связан с ее возра¬стом и во многом определяется ее репродуктивным состоянием.

Вообще говоря, описываемая в этологических рабо¬тах социальная структура — это всегда структура вза¬имодействий между самцами и самками, представите¬лями разных возрастных классов. Поэтому все много¬образие форм асимметричных социальных отношений выводится из немногих половозрастных категорий. Од¬нако действительная вариантность форм социальной структуры выше, чем та, которая получается в резуль¬тате комбинации половозрастных категорий. Следова¬тельно, она детерминирована еще какими-то неучтен¬ными факторами.

Обсудим сначала те формы структуры, которые свя¬заны с половозрастными категориями. Отношения, обу¬словленные половой принадлежностью партнера, про¬являются в трех вариантах: отношения самец — самец, самец — самка и самка — самка. Отношения, обуслов¬ленные возрастом, менее определенны, так как это не дискретный, а функциональный признак. Вообще говоря, значение имеет не сам возраст, а репродуктив¬ное состояние особи: способность или неспособность к размножению.

К неспособным к размножению относятся все моло¬дые неполовозрелые особи. Среди них выделяются три возрастные группы: детеныши, которым необходима забота родителей; молодняк — подростки, находящие¬ся под контролем и влиянием родителей, но способные к самостоятельному существованию (они остаются в сообществе или в семье); молодые индивиды, ведущие свободный образ жизни, независимые от взрослых и часто живущие вне сообщества (семьи). Четвертая воз¬растная категория — взрослые животные, способные к размножению. В действительности почти всегда это две отдельные категории: взрослые, участвующие в раз¬множении, и не участвующие в размножении полово¬зрелые индивиды. Значительная часть последних при¬нимает лишь косвенное участие в размножении в ка¬честве помощников или сателлитов при семьях.

Следовательно, если брать возможно более крупные возрастные классы, то будет выделено пять возрастных , категорий. Отношения же между партнерами, обус¬ловленные принадлежностью к тому или иному воз¬растному классу, могут, таким образом, быть представ¬лены 31 вариантом (комбинации всех возрастных клас¬сов во всех возможных сочетаниях). А матрица разно¬образных форм асимметричных взаимодействий, детерминированных только двумя параметрами — полом и возрастом, будет включать 31 х 3 = 93 варианта отношений8. Однако рассматриваемая структура может оп¬ределяться и другими факторами, так что число допу¬стимых вариантов, но всей видимости гораздо больше сотни.

 

8 Я позволю себе не приводить таблицу; она проста, но громоздка, да а при желании читатель может сам ее составить.

 

Конечно, не все из возможных вариантов реально допустимы. Например, возрастная группа детенышей Вне связи со взрослыми определенно исключается из мой структуры. Но дело в том, что социальный статус и роль взрослого индивида в сообществе зависят от того, имеет ли он детеныша, присутствует ли при нем детеныш. То же касается и пар с детенышами или без них. Следовательно, мы никак не можем отбросить этот возрастной класс, поскольку он оказывает влияние на статус представителей других возрастных групп.

Из 93 возможных вариантов устойчивых отношений между членами сообщества, которые определяют его структуру (для краткости назовем эти варианты иерар¬хиями), допустимых вариантов всего 43 (или 56, если учесть варианты, относительно которых неизвестно, существуют ли они в реальных сообществах). Меньше всего вариантов — девять— реализуется в отношени¬ях между разными возрастными классами самцов. По 17 вариантов реализуется в устойчивых отношениях между самками разного возраста и между разнополыми членами сообщества. Этот факт отражает хорошо из¬вестную реальную ситуацию: формы соподчиненных отношений между самцами (иерархические системы) гораздо более определенны и ограниченны, чем между самками и между самками и самцами.

Такое многообразие структур отношений, которое задается уже на «логическом» уровне, свидетельствует о еще большем действительном многообразии форм от¬ношений в природе. Поэтому-то все типологии социаль¬ных систем имеют один несомненный недостаток, но не способны от него избавиться из-за того, что основа¬ны на феноменологическом принципе описания: в них выделяется слишком много типов и подтипов сооб¬ществ, что делает эти типологии, с одной стороны, труд¬нообозримыми, а с другой — неоперациональными. Окончательно не ясно, пригодна ли столь вариативная система иерархических отношений в качестве основания для классификации, но то, что ее приходится учи¬тывать во всех случаях, несомненно,

Примечательно, что в тех сообществах (и традицион¬ных обществах человека), где возрастные классы четко различаются по своим функциям и положению и поло¬вые отношения однозначно определены, форм иерар¬хий (вариантов) максимально возможное количество и они в совокупности образуют целостную систему социальных отношений, где место каждого индивида фиксировано очень жестко. Поэтому в таких сообщест¬вах достигают максимального развития ритуализировапные формы отношений между индивидами. Все воз¬можные взаимодействия заранее регламентированы, и практически все время общения индивида тратится на этикет, поскольку «основная цель этикета — выбрать такую модель общения, такой стиль поведения, кото¬рый, во-первых, адекватно отражает позицию каждого из участников общения в биосоциальной иерархии об¬щества и, во-вторых, удовлетворяет обе стороны» [Байбурин, 1988, с. 17].

Я думаю, зависимость между фиксированностью половозрастных классов (и соответственно фиксированностью социальных ролей) в сообществе и уровнем ритуализовашюсти общения является правилом. Причем она отчетливо проявляется не только в тради¬ционных обществах человека, как показали многочис¬ленные этнографические и этнологические исследова¬ния, но и в сообществах животных. Ярче всего это вид¬но у птиц, где четче дифференциация по возрасту и сезонная зависимость репродуктивной активности, а функции самцов и самок сильно различаются. В таких сообществах с распределением половозрастных ролей и определенностью переходов между ними (наличие «инициации») в максимальной степени развиты и риту¬альные формы общения — демонстрации и церемонии (например, у крупных морских колониальных птиц и у птиц с выраженным половым диморфизмом).

Действительно, фиксированные половозрастные классы и соответствующие им роли в сообществе одно¬значно определяют неравенство положений индивидов (иерархию статусов). Поскольку в этом случае каждый член сообщества точно знает свое положение в нем и положение всех других членов, то и взаимодействия однозначно определяются статусами общающихся. Формы мы общения очень быстро ритуализируются: несколько единичных контактов стереотипизируют поведение каж¬дого из партнеров, а затем набор из нескольких взаимо¬увязанных стереотипов образует этикет, фиксирован¬ную церемониальную форму общения между неравны¬ми по положению партнерами. В наиболее значимых, универсальных ситуациях (ухаживание брачных партнеров, спор на границах гнездовых участков и т. п.) ритуализованное общение приобретает форму ритуала.

Правильное поведение в любой ситуации требует не только осведомленности о нормах поведения, но и точной и быстрой идентификации статусных характери¬стик партнера и возможных отклонений в его поведе¬нии. Поэтому значительная доля общения приобретает ритуализованную форму, которая требует относительно большего времени па исполнение, чем естественное по¬ведение индивидов. Но это «лишнее» время, затрачен¬ное на церемониальные демонстрации, восполняется теми преимуществами, которые имеет каждый член сообщества благодаря большей устойчивости структу¬ры сообщества и большей «уверенности» в своем статусе 9.

 

9 Исследователи поведения приматов шутят, что обезья¬ны — очень плохие натуралисты, но прекрасные приматологи: они постоянно отслеживают поведение своих собратьев, контро¬лируют свое поведение.

 

Здесь несомненно возникает потребность в исполь¬зовании нового для этологии понятия — понятия «дис¬позиция». Диспозиция — определенная иерархически организованная совокупность отношений индивида к своей непосредственной социальной среде — выступа¬ет в качестве механизма, регулирующего взаимодейст¬вия индивидов в сообществе. С точки зрения диспозиционной теории, развитой в социальной психологии, диспозиция — это то, что стоит между поведением ин¬дивида и социальной деятельностью, это форма внут¬ренней, со стороны индивида, регуляции поведения (так называемый психологический механизм регуляции социального поведения).

Представление о диспозициях предполагает подход к описанию социального поведения на основе аксиологического принципа. Каждый индивид в сообществе имеет ранжированную по значимости совокупность целей, которые определяют ценность того или иного поведения или объектов поведения. Диспозиции, вы¬раженные в поведении, позволяют корректировать Одномоментное и долговременное несовпадение целей членов сообщества и подчинять эти цели социально зна¬чимым в данный момент.

Таким образом, может быть представлена в самых общих чертах следующая схема: изначальная асиммет¬ричность взаимодействий формирует асимметричную (иерархическую) структуру социальных отношений, которая, в свою очередь, обусловливает появление дис¬позиций, способствующих развитию у социализирован¬ного индивида представления о ценности того или иною социального поведения. Можно предполагать, что это наиболее вероятный путь интериоризации, усвоения социальных ценностей и развития представлений об их, иерархической упорядоченности.

Конечно, животное (как, впрочем, иногда и чело¬века) мы не можем спросить о его системе социальных Ценностей, но это не так уж и нужно. Диспозиции на¬дежнее всего проявляются в поведении, в действиях и деятельности. В то же время все формы деятельности индивида находятся под контролем всех остальных членов сообщества, в результате чего развиваются специальные механизмы социального контроля. Индиви¬дуальные диспозиции имеют возможность развиваться только в результате социального воздействия. Поэтому Д. Т. Кэмпбелл [1979] совершенно прав, когда гово¬рит, что «индивидуальные мотивации и диспозиции являются таковыми, каковыми они являются, в зна¬чительной мере благодаря тому, что они делают воз¬можным функционирование группы» (с. 76). И прав он не только в отношении человека, но и в отношении высших животных.

 

4.5. АЛЬЯНС

 

Четвертым и последним инвариантом социальной организации являются альянсы — устойчивые продолжительные персонифицированные связи на дружеской основе двух-трех взрослых животных одного пола (редко — разного пола, но при этом связи не носят сек¬суального характера). Если в трех первых случаях от¬ношения, устанавливаемые между животными, безус¬ловно могут быть причислены к инвариантам, на которых основывается вся социальная струк¬тура,— поскольку они устанавливаются по необходи¬мости к результате самого факта продолжающегося взаимодействия сородичей,— то в данном случае «архетипичность» отношений между индивидами совершенно не очевидна и требует доказательства.

Альянсы в сообществах самых разных видов живот¬ных описывались давно, едва только этологи обрати¬лись к более полному и глубокому изучению взаимо¬действий животных в природе. Было показано, что та¬кие коалиции из двух, реже трех или нескольких осо¬бей, образуют в основном самцы. К. Лоренц, в част¬ности, отмечал, что подобные «гомосексуальные» пары имеют в популяции преимущество в конкуренции с дру¬гими сородичами [Lorenz, 1965]. Широкая распростра¬ненность самцовых альянсов стала особенно очевидной в результате исследований сообществ обезьян [Панов, 4983, с. 263—287; Гольцман, 1984; и др.].

Однако, указывая на важную роль этих эмпатийных связей между индивидами в поддержании социальной структуры сообщества [Панов, 1983, с. 282—283; и др.], истинное их значение, на мой взгляд, практи¬чески никто из этологов, а тем более социобиологов не осознает. Я же считаю, что именно такие эмпатийные персонифицированные связи наряду с тремя рас¬смотренными выше составляют тот самый каркас, ко¬торый определяет сущность любой социальной системы у человека и у животных. Здесь уместно привести мысль К. Леви-Строса [1985], которую он высказал но аналогичному поводу, когда анализировал пробле¬му социальной организации архаических обществ в со¬отнесении их с современными: «Как часто случается в истории науки, основное свойство предмета вначале представляется исследователям частным случаем» (с. 146). Действительно, дальнейшие полевые исследо¬вания могут дать основание для вывода, что отношения предпочтения, эмпатии между двумя индивидами, свя¬занными родством или не являющимися близкими ро¬дичами, но выросшими вместе, являются самым цент¬ральным звеном, вокруг которого организуется вся со¬циальная жизнь любого вида животных, все ее формы.

Мне кажется, что подобное предположение вслед за некоторыми древними философами высказал А. Эс¬пинас [1882]. Развивая гипотезу о природе «истинного" сообщества у животных и указывая, что в большинстве случаев животные сообщества связаны с функциями питания и воспроизводства, он в то же время утверж¬дал, что по мере психического развития «два упомянутых нами существенных физиологических процесса подчиняются разлитию психической деятельности и взаимность отношений начинает брать все более и бо¬лее решительный перевес над индивидуальными нуж¬дами, которыми жизнь призвана была удовлетворяться вначале» (с. 381).

Основы этой взаимности обнаруживаются в идеаль¬ных связях между молодыми животными — кровными родственниками. «Простой и естественный переход от семьи к племени и сообществу коренится не в отноше¬ниях отца к матери и родителей к детям, по во вза¬имных отношениях членов нарождающегося поко¬ления» [Там же, с. 393 ]. «...Существенным элемен¬том высших ступеней общества является вначале совсем не пара и не семейство... Понятно также — и это са¬мая главная причина,— если бы молодые потомки с са¬мого их рождения но приучались своим общим воспита¬нием к социальной жизни, то они никогда, ни на какой зоологической ступени, не составили бы из себя сооб¬щество. Конечно, нельзя утверждать, что племенное сообщество может образоваться без предшествующей ему семейной организации, точно так же, как нельзя и отрицать, что семейство не станет будущим условием сообщества. Но мы настаиваем на том, что, когда ин¬дивид ощущает потребность жить со своими братьями н образовать с ними постоянное сотоварищество, его влечет к этому не половой инстинкт и ни одно из чувств, привязывающих родителей к детям и детей к родите¬лям, по расположение совершенно другого рода, склон¬ность, не ожидающая для своего проявления половой зрелости, не пропадающая с минованием супружеского периода жизни и которая, наконец, встречает в семей¬ных привязанностях чаще не поддержку, а препятствия. Но, скажут нам, ведь дело идет о братской любви: не есть ли это семенная привязанность? Мы ответим на¬шим оппонентам, что братская любовь сама обязана своим существованием тому настроению, о котором только что говорилось и из которого она прямо выте¬кает. Братские отношения совсем не обусловливаются кровными связями: этих связей не знают животные. Детеныши разных семейств, но одного и того же вида, воспитанные вместе, будут всегда смотреть друг на друга как на братьев» [Там же, с. 396—397 ].

Это предположение Эспинаса до сих пор никак не оценено ни в социоэтологии, ни в социобиологии. Меж¬ду тем, хотя и не основанное ни на каких эмпирических данных, оно очень глубокое. Несмотря на то, что в де¬лом Эспинас демонстрирует прямолинейно-эволюцио¬нистский (прогрессистский) подход к социальной жиз¬ни животных (по моему мнению, это совершенно наду¬манно и может представлять лишь исторический ин¬терес), идея о фундаментальном организующем значе¬нии эмпатийных связей индивидов, воспитанных сов¬местно, в одной семье пли в одном сообществе, является, на мой взгляд, чрезвычайно плодотворной. Такие свя¬зи — альянсы — описаны уже не только для сооб¬ществ приматов или хищников — они обнаружены у низших млекопитающих (например, грызунов) и птиц. Возможно, очень скоро обнаружат их и у рептилий, амфибий, рыб, беспозвоночных животных. Какие-то предположения в этом направлении уже можно делать относительно социальных насекомых [Резникова, 1983; и др.].

Альянсы, рассматриваемые как инвариант со¬циальной организации сообщества, являются выраже¬нием отношений, направленных на сохранение инди¬видами своего сообщества, результатом действий ин¬дивидов, совершаемых ими с целью сохранения своей социальной среды. Но это вовсе не осознанная цель и не осмысленное поведение. Особенные, эмпатийные персонализированные отношения, устанавливаемые между некоторыми взрослыми членами сообщества, имеют биологические, организменные предпосылки («ес¬тественные», «пркродные» но отношению к социальной организации), подобно тому как такие же биологиче¬ские предпосылки имеют и три других инварианта со¬циальной организации. Этими предпосылками являют¬ся индивидуальное распознавание (узнавание) и пред¬почтение родственных или знакомых особей.

Способность к индивидуальному узнаванию — им¬манентное свойство биологических систем уже на са¬мых низших ступенях их эволюции и на самых прос¬тейших уровнях интеграции [Новак, 1967; Энгельгардт, 1977]. По глубокому замечанию В. А. Энгельгардта [1977], это один из немногих атрибутов жизни. Решающим моментом является то, что атрибутом жизни данная способность остается не только на уровне суборганизменных молекулярных систем и на уровне организма, но и на уровне надорганизменных взаимо¬действий. Узнавание и предпочтение — необходимое условие существования любого индивида в «среде себе подобных».

Узнавание предполагает предпочтение и ведет к нему. Предпочтение па поведенческом уровне — это дружеский альянс. Индивидуальное узнавание и пер¬сональное предпочтение — поведенческий механизм ин¬теграции индивидов в сообществе. «Естественным и не¬обходимым условием интеграции является строгая из¬бирательность взаимодействия. А для этого необходима специфичность, способность ’’узнавать’’» [Там же, с. 342]. Альянс, основанный на способности узнавать и предпочитать «близкого», есть, на мой взгляд, универ¬сальный способ социальной интеграции, который реально может быть представлен многообразием форм. По содержание его остается неизменным: это поддержание единства через взаимность. Однако обоснование возможности рассматривать альянс как инвариант социальной организации требует более детального анализа феноменов узнавания и предпочтения (особенно предпочтения своего пола).

Индивидуальное узнавание и предпочтение родича. Проблема распознавания сородича как важная теоретическая проблема существует только последние двад¬цать лет. Возникновение ее было непосредственно свя¬зано с появлением теории отбора родичей У. Гамильтона [Hamilton, 1964] и становлением социобиологии.

До этого времени индивидуальное узнавание изучалось, но рассматривалось как второстепенный аспект поведения животных. Новый подход Гамильтона к про¬блеме эволюции альтруизма и родственных отношений вызвал не только многочисленные теоретические ис¬следования. но и бурный, хотя и запоздалый, взрыв экспериментальных работ, среди которых работы по изучению распознавания и предпочтения родича заня¬ли важное место.

Цель таких работ была простой: показать, что родст¬венные особи однородны не только в генетическом от¬ношении, но и в социальном смысле, что они функционируют в популяции как одно целое. Поэтому предпо¬лагалось ответить на вопрос, действительно ли в при¬роде животные распределяются в пространстве не случайным образом и не объединяются в группу с любым ближайшим индивидом, а формируют группы родствен¬ников.

Ясно, что если в популяции обнаруживаются пространственно-этологические «неоднородности» в виде ло¬кализованных поселений, демов, колоний, то они обус¬ловлены какими-то поведенческими механизмами, ко¬торые обеспечивают притяжение одних особей друг к другу и отталкивание других,— механизмами инди¬видуального распознавания и предпочтения. Если в по¬пуляции обнаруживаются «неоднородности» генетиче¬ского порядка в виде флуктуации частот отдельных ге¬нов в пространстве и во времени, то это связано либо с ассортативностью скрещиваний, либо с тем, что потом¬ки предпочитают оставаться в местах своего рождения вместе с родителями и другими родственниками.

Почти всегда в популяции присутствуют одновре¬менно оба вида «неоднородностей». Следовательно, тем или иным образом эти два феномена взаимосвязаны. Существует гипотеза X. Куммера [Kummer, 1971], утверждающая, что генетическое родство особей, их социальная связность и пространственная близость взаимно коррелируют: большие социальная связность и пространственная близость характерны для родствен¬ных индивидов. Раз родичи в пространстве распола¬гаются ближе друг к другу, чем к неродичам, то налицо предпочтение их друг другом. Эта гипотеза в настоящее время подтверждена на разнообразном материале — как в натурных наблюдениях, так и в экспериментах [Barnard, Burk, 1979; Плюснин, 1986; и др.].

Но прежде, чем показать, что в природе существует предпочтение одних особей другими, необходимо до¬казать наличие распознавания. Для того чтобы пред¬почитать, надо уметь распознавать, по не наоборот. Распознавание есть лишь необходимое условие пред¬почтения, но вовсе не достаточное условие. Предста¬вители любого вида животных распознают конспецификов и отличают чужаков. Для социобиологии важен другой момент: возможность индивидуального распо¬знавания по групповым (родичи) или персональным признакам.

Таким образом, задача этологов заключалась не в обосновании способности животных к распознаваний конспецификов и чужаков, а в доказательстве того, что животным свойственно распознавание отдельных индивидов-родичей

и вообще индивидуальное узнавание и что, следовательно, у них существует система пред¬почтений (на уровне групп — близких родичей — и на уровне отдельных индивидов), которые обеспечивают неоднородность популяции в пространстве и во вре¬мени.

Еще в 1964 г. Боуэрсом и Александером был обна¬ружен интересный факт: лабораторные мыши по запа¬ху мочи могут отличать родственников от чужаков и эта способность имеет генетическую природу [Breed, Bekoff, 1981]. Тогда этому факту не придали значения, поскольку он не вписывался в парадигму популяционной генетики или генетики поведения. Однако вскоре после появления гипотезы Гамильтона встала пробле¬ма ее верификации. В качестве центрального критерия был сформулирован следующий: гипотеза может быть признана верной, только если в природе действительно существует способность животных к распознаванию родича среди копспецификов и предпочтение его по от¬ношению к неродственным индивидам. Если этого нет, то обсуждение проблемы «отбора родичей» лишено смысла.

Оказалось, что распознавание своей родственной группы (родича) существует. Более того, способность к такому распознаванию в животном мире распространена очень широко и свойственна как позвоночным жи¬вотным, так и беспозвоночным (насекомым). Одновре¬менно было показано, что наряду с распознаванием всегда отчетливо проявляется и предпочтение своей родственной группы любым ее членом. Отчетливее всего такое предпочтение (на уровне поведения, т. е. внешних выразительных движений) выражено у дете¬нышей. В атом плане особенно показательны ставшие уже классическими опыты на стаях головастиков ля¬гушек. Данные свидетельствуют о том, что распозна¬вание и предпочтение родичей детерминированы почти исключительно генетическими факторами. Во многих случаях это экспериментально доказано. Таким обра¬зом, к середине 80-х годов была обеспечена эксперимен¬тальная поддержка гипотезы Гамильтона.

Одновременно в исследованиях, особенно па млеко¬питающих и птицах, была показана широкая распрост¬раненность и индивидуального распознавания, обус¬ловленного не родством, а только знакомством. В 1981 г. был опубликован краткий обзор М. Брида и М. Бэкоффа [I bid], посвященный проблеме индивидуального распознавания в контексте социальных отношений. Авторы обсуждали биологический смысл этого феномена и роль его в сообществе. Роль индиви¬дуального узнавания сводилась к задаче установления иерархических отношений в группе, причем само узна¬вание считалось возможным преимущественно лишь по отношению к родственной особи. Однако исследова¬ния проблемы продолжались очень интенсивно, и в 1983 г. появился уже более значительный но объему и охвату темы обзор У. Холмса и П. Шермана [Holmes, Sherman, 1983]. Помимо генетических факторов распознавания родичей и индивидуального узнавания были обоснованы и другие — поведенческие и эколо¬гические факторы, обеспечивающие этот процесс.

Предполагается, что существуют четыре возможных механизма распознавания родичей. Во-первых, это ме¬ханизмы, детерминированные пространственным рас¬пределением индивидов. Если ближайшие родичи скон¬центрированы в одном месте, то данное обстоятельство само по себе обусловливает большую интенсивность взаимодействий между родственниками, чем между не¬родственными особями.

Во-вторых, распознавание родичей детерминировано семейственностью и «приорными» ассоциациями. Особи из одного гнезда и одного помета (выводка) научаются распознавать членов своей семьи. Основное значение здесь придается механизму импринтинга, запечатлевания и раннем возрасте животным своего ближайшего окружения, и прежде всего сородичей.

В-третьих, это может быть чисто фенотипическое распознавание, если фенотипическое сходство корре¬лирует с генотипическим. (Данный механизм может быть связан с механизмом «стимуляции подобного по¬добным», который предлагает М. Е. Гольцман [1984]: фенотипически, а, следовательно, и поведенчески сходные индивиды взаимно стремятся к объединению, стимулируя друг друга.)

В-четвертых, распознавание родичей может быть обусловлено действием специальных «аллелей узнава¬ния». Генетически детерминированный фенотипический маркер (например, ген гистосовместимости, обеспечи¬вающий индивидуальность запаха у млекопитающих) действует непосредственным образом, обеспечивая бес¬сознательное предпочтение близкого (по запаху) индивида. Это бесспорно доказано в отношении амфибия и грызунов.

Чисто отологическими методами — с помощью на¬блюдений — давно показано, что способность к инди¬видуальному узнаванию широко распространена в при¬роде. Одним из первых эту способность описал Лоренц [Lorenz, 1975].

Однако вопрос об индивидуальном предпочтении, особенно неродственной особи, до сих пор остается наи¬менее ясным. По-видимому, до самого последнего вре¬мени реального внимания он не привлекал. Концеп¬туально факт индивидуального предпочтения не ин¬тересен этологу, поскольку находится вне рамок пара¬дигмы классической отологии. Но он малоинтересен и социобиологу, поскольку не вписывается в "эволюционно-экономические» схемы и очень «портит» стройный формализм описания популяционных взаимодействий. Оттого редкие работы, где описывался сам феномен предпочтения, проходили почти не замеченными, даже если принадлежали классикам, таким как Лоренц.

В действительности же проблема очень глубока и таит в себе философские вопросы. Почему вообще су¬ществует представление о сородиче, записанное в гене¬тической памяти вида? Почему оно необходимо в даль¬нейшем, по мере роста молодого животного, почему фик¬сируется на уровне высшей нервной деятельности? Почему узнавание и индивидуальное предпочтение играют столь важную, возможно решающую, роль в со¬циальном поведении животных и человека и в социаль¬ной организации сообщества? Первые попытки подхода к решению этих вопросов с методологических позиций обнаруживают, что понятия «сам» и «сородич» в архаи¬ческом смысле неразделимы для человека [Kortmulder, 1986]. Возможно, что это всеобщее правило.

Индивидуальное предпочтение особи (неважно ка¬кой, родственной или неродственной, но знакомой) при¬обретает в глазах исследователя глубокий биологиче¬ский смысл. Оказывается, что те дружеские связи, ко¬торые, как мы наблюдаем, устанавливают между собой двое трое молодых либо взрослых животных,— не прос¬то результат способности к рассудочной деятельности некоторых высших животных и проявление свободно-организованного, целеполагающего поведения. Эти дружеские связи есть проявление сущностной способ¬ности всякого животного организма к узнаванию и предпочтению, способности, отраженной в генетиче¬ском коде организма.

Исследование проблемы альянсов, однако, не ис¬черпывается анализом корней индивидуального пред¬почтения. Как я уже говорил, альянсы характеризуют¬ся и другой очень важной особенностью: они заклю¬чаются преимущественно между однополыми инднвидами — между самцами или между самками, между мужчинами или между женщинами. Биологические основания этого также следует обсудить.

Предпочтение своего пола. В индивидуальном пред¬почтении имеют значение прежде всего пол и возраст партнера. Достаточно очевидно, что предпочтение сверстников (одновозрастных индивидов, которые по функциональным признакам могут быть отнесены к од¬ному поколению) преобладают по сравнению со слу¬чаями взаимного предпочтения разновозрастных парт¬неров. Заметнее всего это в раннем возрасте: возрастная сегрегация у детенышей и молодых особей (как у жи¬вотных, так и у человека) выражена гораздо отчетли¬вее, чем у взрослых, особенно если они размножаются (например, у австралийских аборигенов разница в воз¬расте мужа и жены может достигать тридцати и более лет [Роуз, 1989, с. 145—170]). Объединяющиеся же друг с другом молодые животные (так же, как и дети, подростки) представлены почти исключительно сверстни¬ками.

Все-таки пол партнера — гораздо более важный фактор индивидуального предпочтения, чем возраст. Но одну ли природу имеют предпочтение сексуального партнера и предпочтение конкретного животного, парт¬нера по общению? Видимо, лишь во втором случае можно говорить о действительном индивидуальном предпочтении. Исследования на детенышах раннего возраста показывают, что это так. Форма предпочте¬ния оказалась универсальной, единой для всех птиц и млекопитающих (включая и человека). Во-первых, предпочтение сильнее выражено у самцов, чем у самок, как в детстве, так и в старшем возрасте. Во-вторых, индивиды мужского пола сильнее предпочитают друг друга, чем индивидов противоположного пола. У ин¬дивидов женского пола такой тенденции в раннем воз¬расте нет: они с равной вероятностью предпочитают свой и противоположный пол [Слободская, Плюснин, 1987].

 

Обнаруженный феномен пока не воспринимается в качестве научной проблемы. Работы этологов в этом направлении еще не¬многочисленны и чаще носят случайный характер. Например, в отношении грызунов показано, что в семьях внутри выводка детеныши-самцы чисто статистически чаще контактируют с сам¬цами, чем с самками, и аналогичная тенденция прослеживается позже, с переходом этих животных к самостоятельности и вплоть до возраста половозрелости. То же характерно для птиц, напри¬мер куриных.

Связанные с полом предпочтения у детей изучаются более интенсивно. Выяснилось, что уже в самом раннем возрасте, в полтора-два года, у мальчиков отчетливо проявляется пред¬почтение сверстников своего пола в разных видах игровых взаи¬модействий и в пространственной близости и эти предпочтения, как правило, парные [Там же]. Установлено, что в этом возрасте парные взаимодействия имеют большую частоту, чем взаимо¬действия в группах из трех и более детей, и превышают статисти¬чески ожидаемую. При этом мальчики в отличие от девочек бо¬лее активны в неагрессивных — аффилиативных и инструмен¬тальных (игровых)— взаимодействиях, тогда как во взаимо¬действиях агонистического характера (агрессия, угроза, страх, избегание) половые различия отсутствуют [Kontar, Soussignan,1986].

В исследованиях, проведенных параллельно в группе макак-резусов в заповеднике и в игровой группе детей трех-пяти лет было выявлено, что половые различия в структуре взаимодейст¬вий макак-резусов и детей имеют аналогичный характер: наибо¬лее часто наблюдаются контакты между индивидами мужского пола, достоверно реже — между индивидами женского пола и еще реже — гетеросексуальные контакты [Waterhouse, Waterhouse, 1973]. При этом девочки предпочитают держаться около воспитателя, что подтверждается и исследованиями детей более раннего возраста [Слободская, Плюснин, 1987].

Изучение большой группы детей в возрасте от пяти до один¬надцати лет путем социометрического опроса показало, что все дети достоверно чаще предпочитают сверстников своего пола, чем противоположного, и тенденция эта заметно усиливается к восьми-девяти годам [Hayden-Thompson е. а., 1987]. Дети не только предпочитают контакты со сверстниками своего пола, но само установление таких контактов проходит легче и успеш¬нее, чем установление контактов с противоположным полом и с неровесниками [Phinney, 1979].

Можно предполагать, что очень раннее проявление у маль¬чиков взаимных предпочтений обусловлено несколькими факто¬рами преимущественно генетической природы. В частности, уро¬вень двигательной активности у мальчиков в очень раннем воз¬расте выше, чем у девочек, и имеет качественные отличия. Актуальный уровень активности связан с типом игрушек: «муж¬ские» игрушки вызывают максимальное повышение уровня активности, точно так же, как и крупные игрушки по сравне¬нию с маленькими. При этом важно, что предпочтение типичных для мальчиков и девочек игрушек («мужских» и «женских») фор¬мируется у ребенка раньше способности идентифицировать пол, т. е. до года жизни [Fagot е. а., 1986].

 

Аналогичная возрастная динамика предпочтений, Связанных с полом, прослеживается, например, у гры¬зунов [Плюснин, Евсиков, 1985]. Таким образом, и животным, и человеку свойствен один своеобразный феномен: уже в раннем возрасте у индивидов мужского пола проявляется поведенческое предпочтение сверст¬ников своего пола (через пространственную близость и разные виды совместно осуществляемого поведения, например в игре). У индивидов женского пола в раннем возрасте таких предпочтений не отмечено, а в отноше¬нии гетеросексуальных контактов в этом возрасте ско¬рее можно говорить о тенденциях избегания, чем пред¬почтения. В более старшем, подростковом возрасте проявляется взаимное предпочтение уже и между ин¬дивидами женского пола. «Мужские» же предпочтения, по-видимому, усиливаются и обусловливают частое формирование «молодежных группировок» (стаек, «банд»), в которых половая принадлежность является определяющей.

Связи между сверстниками одного пола — их мож¬но назвать «дружбой с детства» — сохраняются, скорее всего, и во взрослом возрасте. По крайней мере, это показано в отношении многих млекопитающих (грызу¬нов, приматов, хищных) и многих птиц (особенно во¬робьиных). Исследования в данном направлении ведут¬ся менее десятка лет, и можно предположить, что даль¬нейшие наблюдения скорее подтвердят широчайшую распространенность этого явления в природе, чем по¬кажут его редкость. (Распространенность связей меж¬ду сверстниками одного пола подтверждается, в част¬ности, результатами исследований такой «избыточной» социальной структуры, как «помощники».)

Только во взрослом возрасте начинает отчетливо проявляться предпочтение и противоположного пола. Но, что важно, гетеросексуальные отношения вовсе не подавляют, как это можно было бы ожидать, гомо¬сексуальных предпочтений. Эти отношения независи¬мы друг от друга. Более того. как обнаружилось в ис¬следованиях, проведенных на приматах, предпочтение партнера противоположного пола, обусловленное сек¬суальной мотивацией, может переходить «из-под конт¬роля» этой мотивации «под контроль» аффилиативной мотивации. Связи между самцами н самками становятся чисто дружескими, самки составляют «группу влия¬ния», помогающую самцу в социальных конфликтах.При этом сексуальные взаимодействия между партне¬рами прекращаются. Самочьи группы влияния в га¬ремных сообществах с одним центральным самцом яв¬ляются его опорой, цементирующей всю структуру сообщества.

Сопоставив теперь два описанных феномена, биоло¬гических по своей природе (генетически детерминиро¬ванных), мы можем утверждать, что индивидуальное узнавание и предпочтение родича и предпочтение ин¬дивида своего пола — Процессы взаимозависимые и очень сильно влияющие на «жизненный путь» каж¬дого индивида. Дружеская связь между взрослыми животными зачастую оказывается связью между братьями или более далекими родичами (как и связью между сестрами). Такие дружеские связи (альянсы), поддерживаемые животными в течение всей их жизни (конечно, чаще всего не с одним и тем же индивидом, хотя и такое возможно, как показывают генеалогиче¬ские исследования, проводимые этологами на грызу¬нах и приматах, а также хищных и хоботных), должны рассматриваться как ведущие, структурообразующие факторы социального поведения. Кроме того, они обес¬печивают трансмиссию определенных социальных свя¬зей от одного поколения к другому.

Поэтому я классифицирую альянс как инвариант социальной организации. Описанные предпочтения родственников и знакомых и составляют основу данного инварианта. Следовательно, альянсы — это такие со¬циальные взаимодействия, которые связывают на дру¬жеской основе двух-трех индивидов, близких родст¬венников, знакомых с раннего возраста или установив¬ших связь во взрослом возрасте. Причем отношения могут вообще не выполнять определенной функции.

Выяснив природу альянса, обратимся к процессу его образования и «культурной трансмиссии», т. е. рассмотрим жизненный путь индивида и узловые точки на этом пути. Совершенно ясно, что для каждого кон¬кретного вида построенная схема трансформируется в соответствии с популяционной экологией, его репродуктивными особенностями и особенностями со¬циальной организации. В конечном счете эта схема нужна нам только для иллюстрации единственного по¬ложения: в сообществах любых видов выделяется все¬общий тип взаимодействий, основанный на взаимном предпочтении некоторыми индивидами друг друга.

Рис. 7. Жизненный путь индивида в сообществе.

1 — самцы; 2 — самки; 3 — взрослые и молодые индивиды; 4 — родственные связи (выводки); 5 — брачно-семейные связи (семьи); 6 — дружеские связи (альянсы).

Жизненный путь индивида и развитие дружеских связей. У подавляющего большинства существ на свет одновременно появляются несколько или много дете¬нышей, и с момента рождения они находятся в тесней¬шем контакте с членами своего выводка (рис. 7, а). Вся жизнедеятельность членов выводка, начиная от тер¬морегуляции и питания, опосредована взаимодействия¬ми с сибсами, т. е. братьями и сестрами. Генетически опосредованное предпочтение родича (сибса и родите¬лей) практически с первых минут жизни детеныша участвует в формировании его поведения. В первый период жизни детеныши теснее всего связаны с обоими или с одним из родителей, связи же между сибсами опосредованы зависимостью от родителей. (Когда де¬теныши развиваются без родительской опеки, брат¬ские связи устанавливаются сразу.)

Через некоторое время у молодых животных появ¬ляются связи и с детенышами других, ближайших к ним выводков. Обычно такие связи устанавливаются в самые первые дни жизни и чаще всего с родственным выводком. В этом возрасте отмечено очень четкое про¬

странственное и поведенческое предпочтение между сибсами. Можно отметить даже, что у колониальных, стадных видов, где чисто физическая плотность в со¬обществах очень высока, такое предпочтение сибсов сильнее предпочтения матери или обоих родителей: в колониях имеется больше возможностей для усиле¬ния внутрипоколенных связей за счет ослабления меж¬поколенных по сравнению с сообществами, основу ко¬торых составляет семейная группа или клан.

Рано или поздно молодежь выходит из-под роди¬тельской опеки и приобретает относительную незави¬симость поведения в пределах гнездового участка семьи, клана, дема или в пределах колонии. Это важ¬ный период — период половой идентификации детены¬ша, когда проявляется устойчивое предпочтение сверст¬ника своего пола. Более тесные связи внутри выводка устанавливаются между братьями, затем между сест¬рами. Гетеросексуальных контактов братья и сестры избегают. В этот же период у детенышей возрастает интерес к сверстникам из своего родственного окруже¬ния. Экспериментально показано, что выраженное предпочтение матери или сибсов в самом раннем воз¬расте в дальнейшем уступает первенство интересу к другим ближайшим родичам, которые начинают пред¬почитаться наряду с братьями (см. рис. 7, б).

Таким образом, создаются основы для формирова¬ния группировок молодых животных в рамках сооб¬щества. Важно указать именно на то, что объединение и разделение по полу молодых индивидов происходят именно внутри самого сообщества. В «детских яслях» и на «площадках молодняка» детеныши объединены не только усилиями их родителей (тогда эти образо¬вания можно было бы рассматривать как простые агрегации молодых особей), но и вследствие своего собственного активного поведения. Детеныши имеют уже вполне определенные генетические детерминанты, заставляющие их предпочитать сверстников и родичей, что проявляется прежде всего в пространственной бли¬зости и в единообразии поведения.

Объединенные друг с другом предпочтением к сверстнику и к родичу, детеныши достаточно строго дифференцированы по полу. Если группы состоят из членов одного-двух выводков, внешне каждая из них представляется достаточно гомогенной по структуре в заимодействий н частоте контактов между всеми членами группы. Но когда группы составлены из членов большого количества выводков, их составной характер становится хорошо виден наблюдателю. Другими сло¬вами, несмотря на то что молодые самцы и молодые самки разных выводков группируются в стайки («бан¬ды»), персональные связи между двумя-тремя или не¬сколько большим числом детенышей оказываются силь¬нее связей, соединяющих их в «банду».

По мере взросления молодого индивида групповые связи, обеспечивающие его групповую идентифика¬цию, укрепляются, и происходит все более явное от¬деление «банды» от взрослых и младших членов сооб¬щества (см. рис. 7, в). Бесспорно, что активное обособ¬ление молодежных группировок сначала от родителей, а затем и от всех взрослых членов сообщества играет не меньшую роль в жизни сообщества, чем возрастание враж¬дебности его взрослых членов к молодым, столь полно описанное в этологической литературе. Конечно, и ак¬тивное отчуждение, осуществляемое взрослыми особя¬ми, является необходимым этапом развития взаимо¬действий между поколениями. Такие взаимодействия можно расценивать как эволюционно-стабильную стра¬тегию сообщества (в понимании Дж. Мэйнарда Смита), которая способствует поддержанию его устойчивости. Обособление молодых в сообществе принимает характер социализированного и формального процесса. Форма¬лизован он в том отношении, что взрослые члены сооб¬щества как бы закрепляют («институционализируют») уже оформившееся обособление объединенных между собой молодых членов.

Следовательно, молодежные «банды»— феномен со¬циальный, но они имеют и биологические (генетические) основания: я говорю о феномене предпочтения сверст¬ника своего пола. На основе предпочтений «автомати¬чески» образуются группировки, которые своей дея¬тельностью оказывают сильнейшее влияние на всю жизнь сообщества. В этом заключается тот смысл, ко¬торый мы обычно вкладываем в представление о биоло¬гических основаниях социальности.

Процессы объединения и сегрегации приводят к то¬му, что группировки молодых особей у животных рас¬пространены повсеместно, так же как и во всех общест¬вах человека группировки подростков и молодежи. Группировки, как правило, однополые, чаще всего состоят из индивидов мужского пола. Реже встречаются «банды», состоящие из молодых самок. Сами «банды»— это структурированные образования, включающие «элементарные» микрогруппы в два-четыре индивида, связанных родственными или дружескими (часто одно¬временно теми и другими) персональными отноше¬ниями.

Важный факт, который следует зафиксировать: персональные связи индивидов оформляются и упрочи¬ваются с возрастом, вырастая из родственных, брат¬ских отношений. Если родство — первый «субстрат» для таких отношений, то второй по значению — пред¬почтение индивида своего пола, который уже может и не быть родичем, но должен быть знакомым, следо¬вательно, какое-то время жить совместно с данным индивидом.

Как показывают полевые и экспериментальные этологические исследования, эти персональные связи меж¬ду индивидами, в особенности между самцами, про¬должаются и после периода пребывания в молодежной «банде», сохраняются у взрослых животных и, видимо, часто на всю жизнь. Примечательно, что сам факт «дружбы навеки» установлен не только у человека и высших обезьян, но и у грызунов, продолжительность жизни которых обычно составляет один год 10.

 

10 Я полагаю, в противовес мнению большинства этологов, что астрономическая продолжительность жизни у представите¬лей того или иного вида (слонов и мышей, например) не имеет в действительности решающего значения для многих социальных взаимодействий. Социальная жизнь измеряется другими «часа¬ми», причем скорость хода «часов» в каждом сообществе своя. Тасманийские архаические сообщества намного пережили крито-микенскую цивилизацию, а стартовали, скорее всего, одно¬временно с ней. Скорость жизни же у них была очень разной, и только этот аргумент, да еще то, что они принадлежат одному виду — человеку,— заставляет нас сопоставлять столь разные варианты социальной организации и искать у них общие по про¬исхождению моменты.

 

Нельзя сказать, что феномен устойчивых дружеских связей свойствен лишь самцам или в основном им. Эти связи просто сильнее выражены у самцов. Самки спо¬собны устанавливать столь же тесные альянсы, что и наблюдается у многих приматов. Но в настоящее время мы не располагаем достаточным количеством фак¬тических данных и такими тонкими этологическими ме¬тодами, которые позволяли бы нам дифференцировать связи между самками, одни из которых обусловлены природной необходимостью в объединении при выкармливапий детенышей, другие — просто дружескими от¬ношениями. Мои «биографические» наблюдения за со¬седствующими самками в колониях и па гнездовьях северных морских птиц позволяют думать, что самки немногим уступают здесь самцам.

По-видимому, цели, на которые направлено репро¬дуктивное поведение, заслоняют от исследователя, да и в действительности смешивают и подчиняют себе многие другие формы отношений. Поэтому понятно то удивление, которое испытали этологи, когда обнаружи¬лось, что в сообществах макак центральный самец, имеющий гарем сексуально активных самок, в нару¬шение всех ожиданий эволюционистов-теоретиков и этологов-практиков не спаривается со своими самками, предоставляя это делать периферийным низкоранговым самцам или вообще чужакам. Самки гарема, оказывает¬ся, выполняют совсем другие задачи по отношению к центральному самцу и в целом по отношению к сооб¬ществу: они обеспечивают поддержку самцу, повышая его «вес» и обеспечивая тем самым стабильность всего сообщества.

Здесь дружба оказалась важнее выгадывания за счет сородичей для того, чтобы оставить больше потом¬ков, всех этих социобиологических расчетов «платы за вклад» и «выигрыша». Природа вновь продемонстри¬ровала свою большую мудрость и иную «нравствен¬ность», чем ту, которой мы ждем от нее по привычке. Думаю, что, углубляясь в изучение социальной жизни животных, мы будем находить все больше примеров тому, что для большинства индивидов важнее выгоды сообщества, даже за счет личной невыгоды, чем дости¬жение эгоистических целей через использование роди¬чей как средства достижения этих целей.

Вернемся к теме жизненного пути индивида. Взрос¬лые индивиды, становясь членами сообщества, не те¬ряют своих прежних связей, установленных в раннем возрасте или в «банде» (см. рис. 7, г). Эта связь активно поддерживается, почему члены альянса не только пространственно близки, но часто и функционируют как единое целое. Таким образом, оказывается, что в рамках дема, клана, колонии ближайшие соседи, по всей вероятности, «друзья», а скорее всего, одновременно и родичи (см. рис. 7,д).

Все это дает основания считать, что длительно существующие сообщества (относительно продолжительности жизни особей) состоят из одного или нескольких кланов или родов — объединений родственников, связанных происхождением по одной линии. По-видимому, следует ожидать, что в любом локальном поселении (деме) при его стабильном существовании семьи родст¬венных индивидов располагаются в пространстве бли¬же друг к другу, чем неродственные семьи. Известно, что во многих случаях ото так. Получается, что вывод¬ки соседствующих семей, связанных родством, уже имеют определенные предпосылки для объединения на родственной основе. Таким образом, круг за¬мыкается.

Дружеские персональные отношения — альянсы — сопровождают индивида (по крайней мере, у высших животных) в течение всей его жизни, регламентируя и организуя его поведение и через это поведение орга¬низуя всю структуру социального поведения. Если, ко всему прочему, я сошлюсь на мнение К. Лоренца, что отношения между однополыми партнерами являют¬ся правилом, нормой, а не исключением и они широко распространены у животных, то инвариант¬ность, всеобщность альянсов для меня уже не может вызывать сомнения.

Следует, видимо, коротко обсудить вопрос о формах, в которых реализуется этот инвариант социальной ор¬ганизации. Альянсы образуются преимущественно между двумя индивидами, поэтому пару и возьмем за основу. Возможны три основания для альянсов: воз¬раст, пол и родство. В каждом случае следует выделить по крайней мере три варианта: по половой принадлеж¬ности альянсы могут быть между самцами, самками и между самцами и самками; по принадлежности к той или иной возрастной группе — между двумя взрослы¬ми индивидами, между взрослыми и молодыми и меж¬ду двумя молодыми индивидами; по отношениям родст¬ва — между членами одного выводка (сибсами), между родственными индивидами более далеких степеней родства и между неродственными индивидами.

Итого, всех возможных форм альянсов насчитывает¬ся 27. Это, конечно, по минимуму, поскольку не учи¬тывается персональная характеристика обоих членов альянса (например, в варианте «самец с самкой, родст¬венники, взрослый с молодым» не уточняется старшинство самца или самки; такое уточнение потребовало бы увеличения числа вариантов до 36). Однако, как я уже говорил, рассматривая три других инварианта социальной организации, нас не должен занимать воп¬рос о многообразии форм, в которые, может, реально и выливается каждый из инвариантов. Нам важно вы¬членить тот каркас, на котором эти формы имеют воз¬можность развиваться 11.

 

11 Здесь я также не стану приводить таблицу форм. Она до¬статочно проста, чтобы любой мог ее представить.

 

Выделив в социальной организации сообществ че¬тыре вида инвариантов и рассмотрев природу их воз¬никновения и функционирования в сообществе, мы встаем перед задачей раскрыть значение этой «неизмен¬ной» структуры. Раз я утверждаю, что четыре инва¬рианта образуют «костяк» социальной системы, тем са¬мым я выдвигаю представление о социальном архетипе.

4.6. ПРЕДСТАВЛЕНИЕ О СОЦИАЛЬНОМ АРХЕТИПЕ

Архетип — это, как известно, первоосновная, прин¬ципиальная, изначальная, древнейшая форма. Поня¬тие социального архетипа, следовательно, отражает представление о существовании в основании любой со¬циальной организации одной-единственной принци¬пиальной формы взаимосвязей между элементами. Дру¬гими словами, предполагается, что все многообразие конкретных форм социальных структур, которые мы наблюдаем в природе и в человеческом обществе, ба¬зируется на единственном; универсальном каркасе, состоящем из немногих принципиальных видов отно¬шений между организмами. Это четыре вида инвариант¬ных отношений, устанавливаемых между сородичами: отношения по поводу ресурсов, отношения по поводу .воспроизводства, отношения по поводу распределения социальных ролей и отношения, направленные на под¬держание социального единства. Изложенное можно принять в качестве самой общей формулировки кон¬цепции социального архетипа.

Поясню ее следующей аналогией. Если сравнить социальную систему, сообщество с домом, то его угло¬вые столбы, поддерживающие стены и крышу, суть те самые инварианты, составляющие каркас социальных отношений. У самых разных по конструкции и форме домов, вовсе не похожих друг на друга, внутренний каркас одинаков. Так же и социальные системы: мно¬гообразные по форме, они создаются по одному и тому же плану. Но это единообразие плана строения имеет совершенно естественные, внутренние причины: любое взаимодействие ведет именно к таким видам взаимных отношений, а не к каким-либо другим.

По существу, наличие во взаимодействиях между животными социального архетипа во всей своей полноте и свидетельствует о наличии социальной организации. То есть только в этом случае мы можем говорить об ис¬тинном сообществе. Выделенные формы отношений вы¬ступают как необходимые и достаточные для сущест¬вования и сохранения социальной системы. Они создают жизнеспособную организацию. Тем самым каждый из ин¬вариантов является атрибутом социальной жизни.

Конечно, социальный архетип — чисто идеальная конструкция. Реально он представлен множеством форм социальной организации. Каждый из инвариантов реа¬лизуется в нескольких (немногих) основных формах, как это было показано выше. Если допустить, что все основные формы отношений могут комбинироваться во всевозможных сочетаниях, то даже в этом случае оказывается, что возможное число форм социальных систем у животных находится в пределах от 100 до 200 тысяч! Это, конечно, потенциальное, а не реаль¬ное количество, по, по-видимому, и реальное число совершенно необозримо при феноменологическом под¬ходе к описанию социальных систем. В таком случае, если бессильна феноменологическая классификация, может ли быть перспективной классификация, осно¬ванная на идее социального архетипа?

Взявшись за классификацию сообществ и изучение их эволюции, все исследователи останавливаются, ука¬зывая на почти неразрешимую дилемму: с одной сторо¬ны, животные сообщества демонстрируют многообразие и вариативность (экологическую пластичность), а с дру¬гой — наблюдаются типичность и универсальность мно¬гих форм отношений, изоморфизм социальных струк¬тур у видов, крайне далеких друг от друга по таксо¬номическим меркам. Поэтому остается открытым воп¬рос, до какого уровня общности могут быть типологизированы социальные системы животных. Надо ли вы¬делять 10—20 основных типов социальных форм, или возможно свести все многообразие к нескольким либо даже единственному типу?

Я склоняюсь к радикальному и простейшему ответу: социальные системы животных (в том числе сообщества человека на доисторических этапах развития) своди¬мы к единственному типу (архетипу) организации. Однако я допускаю, что этот тип может оказаться толь¬ко частным случаем, характеризующим небольшую так¬сономическую группу животных — только птиц и млекопитающих. Возможно, что выявление архетипа — путь вообще ошибочный. Но даже если он не приведет к успеху, то даст нам опыт. Так что мой подход, хотя он и противостоит всем наиболее известным и признан¬ным классификациям социальных систем животных, не представляется лишенным оснований.

Почему я склоняюсь к мысли о единственности типа социальной организации? Есть один очень веский ар¬гумент: структурная и функциональная организация биологических систем монотипична. Существует лишь немного типов морфологической организации, но они покоятся на общих основаниях. Коротко поясню это. Подавляющее большинство органических форм состоит из клеток — элементов типически однородных, и при всем внешнем многообразии разных видов раститель¬ных и животных клеток их организации и элементарные функции одни и те же.

Еще более примечательно то, что не только клетки, но и структуры более высокого уровня морфологиче¬ской организации имеют единый «план строения». Все позвоночные и беспозвоночные животные, анатомиче¬ски очень различные и потому относимые к разным ти¬пам, имеют одинаковые зачатки всех тканей и орга¬нов — зародышевые листки. Это эктодерма, эндодер¬ма и мезодерма, дающие в процессе онтогенеза все ана¬томические структуры взрослого организма, кроме ге¬неративных органов. Первичные половые клетки (гоноциты) обособляются и у беспозвоночных, и у позвоноч¬ных животных очень рано — часто до развития всех трех зародышевых листков.

Зародышевые листки и генеративные клетки мы мо¬жем с полным основанием рассматривать в качестве первичных, «архетипичных» структур организма. Из них развиваются все остальные анатомические обра¬зования, но сами они уже не могут быть выявлены во взрослом организме. Каждый из зародышевых листков, как и гоноциты, имеет свою первичную роль, основную функцию. Все те органы, что развиваются из соответствующего зародышевого листка, Выполняют ту же самую функцию.

Эктодерма имеет функцию отделения и защиты организма от внешней среды. Из нее образуются все покровы — кожа и кути¬кула, роговые выросты, зубы, т. е. те структуры, которые используются затем животным для защиты и нападения. Из экто¬дермы образуются такеж нервная система и органы чувств — структуры, выполняющие функции взаимодействия организма со средой. Структуры, развивающиеся из эндодермы, обеспечивают поддержание жизненных функции самой системы: из этого заро¬дышевого листка образуются органы пищеварения и дыхания. Мезодерма дает начало большому числу органов, образующих скелет, мускулатуру, соединительную ткань и сосуды, т. е. тем органам, которые обеспечивают способность животного к дви¬жению. Независимость происхождения генеративных клеток свидетельствует как о важности, так и о первичности функций воспроизводства.

Другая аналогия касается эволюции физиологиче¬ских систем. Как показали последние теоретические исследования А. М. Уголева, современный функциона¬лизм принципиально отличается от классического функ¬ционализма. Физиологические функциональные систе¬мы представлены как бы двумя блоками: стабильными, не меняющимися па протяжении всей эволюции от прокариот до человека (например, мембранно-связанные ферменты или типы пищеварения, имеющие место у ор¬ганизмов: внутриклеточное, внеклеточное и мембран¬ное), и блоками весьма вариативными, видоспецифичными, которые варьируют даже на индивидуальном уровне. Это связано с тем, что наибольшей стабиль¬ностью обладают звенья, ключевые для работы соответ¬ствующей функциональной системы, точки взаимодействия. Какие-либо изменения в них ведут к сбою в дея¬тельности всей системы. В то же время стабильный функциональный блок остается неизменным, даже если сама физиологическая система выполняет уже другие функции. На первый взгляд кажется, что такой блок полифункционален. На самом деле этот блок мультипотентен: благодаря изначальной универсальности он спосо¬бен включаться в разные физиологические системы.

Приведенные аналогии из биологической сферы дают нам право видеть и в социальной сфере изначальную универсальность и единство. Так же как орган ни по функции, ни по структуре не может быть сведен к сос¬тавляющим его клеткам, вероятно, и формы социаль¬ных систем несводимы к характеристикам каждого из четырех инвариантов. Они непосредственно не сводятся и к социальному архетипу, поскольку это всего лишь идеальная конструкция.

Во времени и пространстве представлены конкретные социальные формы, по не социальный архетип. Он су¬ществует вне времени и вне видовой принадлежности, даже вне типов организмов. По нему нельзя описать жизнь сообщества, реконструировать его историю, он находится 'вне истории. Именно в этом ограниченность концепции социального архетипа, подобная «ограни¬ченности» скелета животного, который позволяет рекон¬струировать внешний вид, по не биографию своего «владельца». А ведь история социальной системы — решающий фактор, обеспечивающий понимание сущест¬ва ее, понимание смысла социальной жизни.

Поэтому значение социального архетипа определя¬ется не его неспособностью содержать в себе историю социальной системы. Социальный архетип выступает лишь как основание, точка опоры, позволяющая начать строить здание исторической социоэтологии. Потреб¬ность же в этом возникла, едва только мы принялись пристальнее изучать социальную жизнь животных.

Кроме того, концепция социального архетипа может быть положена в основание теории социальной обус¬ловленности поведения любого существа. Те взаимодей¬ствия, на основе которых устанавливаются инвариант¬ные виды отношений между индивидами, не закодиро¬ваны в геноме животного, не детерминированы наслед¬ственно. Они универсальны в силу своей естественной необходимости, как неизбежный продукт всякого вза¬имодействия. Оттого всякий индивид с момента своего рождения и до смерти заключен в «четырехмерной сис¬теме координат», определен именно этими видами отно¬шений. Необходимо в первую очередь описать положе¬ние индивида относительно четырех инвариантных ви¬дов отношений, наполнив это описание конкретностью, а на основе полученных результатов уже может быть развита теория социальной обусловленности поведения.

Предпосылки (лучше сказать — далекие аналогии) для развития подобной теории заложены были уже, по-видимому, в этологии — вспомним представление К. Лоренца об этологическом «скелете» вида. Конечно, это два совершенно разных представления, но они име¬ют один общий корень — идеи Платона.

 

4.7. ТЕОРИЯ СОЦИАЛЬНОЙ ОБУСЛОВЛЕННОСТИ,

ИЛИ ЧЕМ ОТЛИЧАЮТСЯ БАНЬШИ И КОЛЕСНИК ОТ ГОБЛИНОВ И ТРОЛЛЕЙ

Основное положение теории социальной обуслов¬ленности кратко формулируется следующим образом:

поведение любого индивида может быть определено только через структуру его социальных отношений; оно может быть понято сторонним наблюдателем только в результате наблюдения взаимодействия этого индивида с сородичем, т. е. с членом своего сообщества.

Любой индивид (по крайней мере, среди птиц и мле¬копитающих), вне зависимости от принадлежности его к тому или другому виду, в течение своей жизни, кото¬рая протекает исключительно в сообществе, вынужден вступать во все основные виды взаимоотношений с сородичами: в отношения, регулирующие потребление и контроль жизненных ресурсов, в отношения по поводу воспроизводства, в отношения, определяющие место индивида в структуре сообщества, и в отношения, спо¬собствующие сохранению целостности сообщества. Этот путь предначертан, и дело здесь вовсе не в том, что имеются какие-либо генетические детерминанты такого поведения.

Каждый взрослый индивид в результате опыта вза¬имодействий и социализации в раннем возрасте разви¬вает соответствующее, адекватное поведение, которое отражает эти выделенные четыре вида базисных отно¬шений. Получается, что каждый член сообщества как бы знает, имеет представление о том, какое поведение правильно (т. е. нормативно) в той или иной ситуации. Это «знание» функционирует, грубо говоря, па «реф¬лекторном уровне»: универсальные виды взаимодейст¬вий «усваиваются» в самом раннем возрасте, а те кон¬кретные формы, в которых выражены инвариантные взаимоотношения, лишь постепенно «наращиваются» в результате опыта взаимодействий на уже существую¬щий каркас.

Конечно, дело обстоит не так просто, как может показаться. Ведь у каждого вида животных вырабаты¬вается, по существу, особенная структура сообщества, хоть немного, но отличающаяся от структуры сообществ у других видов. Ее специфика обусловлена и анатомофизиологическими особенностями, и экологией вида, и конкретными экологическими обстоятельствами или климатическими факторами. Поэтому даже у одного и того же вида животных формы сообществ в разных популяциях могут сильно отличаться друг от друга.

Таким образом, конкретные формы взаимоотноше¬ний очень вариативны, несмотря на то, что основыва¬ются на универсальных, типических отношениях. В силу этого любой индивид определен как бы в двух сопря¬женных системах координат: его поведение и связи де¬терминированы как универсальными отношениями, ко¬торые носят всеобщий характер, так и отношениями особенными, специфичными для данного вида и свойст¬венными конкретному, единичному сообществу.

Обращаясь к категориям общего, особенного и единичного, можно сказать, что структура сообщества на уровне инвариан¬тов — это родовое определение социального индивида, структу¬ра сообщества, обладающая видовыми особенностями,— его ви¬довое определение (вот это сообщество полевого воробья, гнез¬дящееся в кроне такого-то конкретного дерева, имеет свою инди¬видуальную историю существования и чем-то отличается от соседнего сообщества воробьев, но оба они имеют характерные признаки, присущие любому сообществу полевых воробьев). Вместе с тем всякое сообщество имеет такие признаки, которые тождественны и признакам сообществ львов, и признакам сооб¬ществ приматов: как любое дерево ель или дерево дуб обладает признаками дерева.

Эти родовые признаки сообщества, которые я назы¬ваю инвариантами организации, и делают сообщество тем, чем оно является. Поведение индивида обусловливается конкретными социальными отношениями, в со¬ответствии с конкретной их структурой происходит постоянное корректирование и диспозиций, и их реа¬лизации. Но на уровне родового социального существа индивид в своем поведении целиком детерминирован. базисной структурой социальных связей, в которую он включен как член сообщества. Поэтому любое сущест¬во оказывается существом социально определенным,. Можно сказать, что каждый — и попугай, и волк, и че¬ловек — помещен в жесткий каркас социальных связей, каждый зафиксирован в структуре этих связей (рис. 8).

Таким образом, теория социальной обусловленности поведения должна рассматриваться в некотором смысле как радикальное расширение тезиса К. Маркса о том, что человек, в отличие от животных, существо социаль¬но определенное. Суть этой теории можно сформулиро¬вать так: всякое живое существо (по крайней мере,

Рис. 8. Иллюстрация идеи социального архетипа.

Индивид, зафиксированный, определенный структурой сообщества, одно¬временно находится в четырех основных видах отношений с прочими чле¬нами сообщества: в отношениях по поводу среды и жизненных ресурсов (территориальность), в отношениях воспроизводства (семья), в упорядо¬ченных отношениях с сородичами (асимметричность взаимодействий) и в дружеских отношениях с одним-двумя сородичами, как правило своего пола, которые способствуют сохранению целостности сообщества (альянсы). Эти четыре инвариантных вида отношений задают все возможное прост¬ранство социальных связей индивида. Поскольку такие связи имеют уни¬версальный, всеобщий характер, они рассматриваются как родовой признак сообщества — как архетип, лежащий в основе всякого истинного сооб¬щества.

 

среди высших позвоночных и высших беспозвоночных животных), подобно человеку, целиком определено структурой социальных отношений. Данная формули¬ровка может быть выведена, в частности, как следствие из «правила Эспинаса», гласящего, что не существует несоциальных животных, т. е. что социальность явля¬ется атрибутом жизни, возникла вместе и одновремен¬но с ней.

Однако я рассматриваю эти положения как состав¬ляющие отдельную теорию, поскольку это в действительности общий принцип, позволяющий объяснить мно¬жество явлений жизни животных, а также целый ряд явлений, которые мы наблюдаем в результате взаимодей¬ствий животных с человеком и человека с животными. Так как явления имеют место в действительности, а этологи и социологи получают все новые и новые факты, принцип, .единообразно объясняющий все эти факты, следует принимать за теорию, даже если уровень ее формализации очень низок.

В настоящее время формулировка и обоснование теории социальной обусловленности поведения носят исключительно феноменологический характер. По са¬мо содержание этой теории позволяет, как мне кажется, эффективно формализовать ее. Причем основные надеж¬ды я возлагаю здесь на аппарат неформальных логиче¬ских исчислений, получивших сейчас большое развитие (прежде всего интенциональные, временные логики и логики с переменными индивидами). Формализация тео¬рии социальной обусловленности — дело ближайшего будущего. Это необходимое условие ее обоснования и развития. Пока же мне приходится ограничить обоснование данной теории апелляцией к некоторым важ¬ным следствиям, вытекающим из основного ее положе¬ния. К рассмотрению этих следствий и перейдем.

У К. Саймака в фантастическом романе «Заповедник гоблинов» на Земле живут вместе с людьми и существа, пришедшие сюда за миллионы лет до появления челове¬ка. Это — «прочие»: тролли, гоблины, эльфы, феи, а также баньши и колесник. Для нашей теории важен следующий примечательный факт: гоблины и тролли понятны людям, они им кажутся нестрашными, не вы¬зывающими подозрений. Иное дело баньши и колесник. Оба они являются загадкой для всех — и для людей, и для гоблинов: один — печальной, другой — опасной, таящей в себе зло. Их поведение и мотивы этого поведе¬ния непонятны.

В чем же заключено различие между гоблинами и троллями, с одной стороны, и баньши и колесником — с другой? Что делает одних понятными, предсказуемы¬ми, других — таинственными? Это различие, которое все объясняет, заключается в следующем: гоблинов и троллей много, они живут сообществом, тогда как и баныпй, и колесник представлены в единственном чис¬ле. Люди лишены возможности наблюдать взаимодей¬ствие этих двух существ со своими сородичами, не знают, какие формы отношений свойственны им. В наличии нет ни реального сообщества, ни знания о таком сооб¬ществе.

Но таинственными и непонятными эти существа ос¬таются для людей лишь до тех пор, пока баньши не рассказывает о себе и своих сородичах людям и пока рядом с колесником не появляются другие колесники, взаимодействие которых люди имеют возможность те¬перь наблюдать. То есть знание или наблюдение (что именно — безразлично) взаимодействий и взаимоот¬ношений, характерных для таинственных до того су¬ществ, сразу делает поведение этих существ, их диспо¬зиции понятными и для других существ — для людей.

Таким образом, необходимое условие понимания по¬ведения другого существа, не сородича,— это увидеть или узнать хотя бы незначительные формы отношений его с сородичами. Баныпй оставался «непостижимым облаком в терновом кусте» и для людей, и для гоблинов, пока сам не поведал о себе и других баньши. Даже незначительного знания о фрагментах взаимоотношений между несколькими баньши оказалось достаточно для понимания его поведения. Понятным стало и поведение колесника, когда люди получили возможность наблюдать его взаимодействия с другими колесниками.

Но почему мы можем понять поведение чуждого су¬щества и объяснить его мотивы только в результате наблюдения взаимодействий между двумя или несколь¬кими такими существами? По той же причине, по которой мы можем понять поведение волков или воробьев, т. е. на основе единого архетипа, общего для любых существ, поскольку определяется он самими условиями существования индивидов в группе. Но для такого по¬нимания важно, чтобы эти индивиды, какие бы необыч¬ные формы они ни имели, обладали достаточно развиты¬ми органами чувств и биомеханическими особенностя¬ми тела, позволяющими наблюдателю хотя бы в мини¬мальной степени интерпретировать движения их тела.

Итак, самое первое и наиболее важное следствие теории «социальной обусловленности поведения»: нель¬зя попять мотивы поведения и соответственно предска¬зать это поведение, если мы имеем возможность наблю¬дать лишь единственного представителя незнакомого нам до того вида существ. Для понимания и предсказа¬ния поведения необходимо располагать знанием о струк¬туре взаимоотношений или, что то же, непосредственно наблюдать взаимодействия нескольких представителей незнакомого нам вида существ.

Чтобы обосновать это положение, можно привести много исторических и этнографических примеров. К данной проблеме обращался, хотя и косвенно, в своих теоретических исследованиях К. Леви-Строс [1985]. Если говорить о ситуации человеческого общения, то правильность приведенного положения подтверждает¬ся следующим общеизвестным наблюдением: с совер¬шенно незнакомым человеком очень трудно сразу нала¬дить общение, но едва только становится известной хо¬тя бы одна из его социальных ролей, как мы уже зна¬ем, по каким правилам следует «вести игру». И неда¬ром во всех культурах знакомство сопровождается ти¬тулованием знакомящихся: кто они в социальной иерар¬хии, чем занимаются и т. д. Узнав роль человека, мы получаем представление о его месте в структуре со¬циальных отношений и, следовательно, можем соста¬вить представление об этой структуре.

Все мы: и люди, и попугаи, и волки — способны к адекватному пониманию поведения представителей дру¬гого вида именно благодаря тому, что обладаем общим, универсальным социальным архетипом. Но одной та¬кой способности еще недостаточно. Ведь каждый ин¬дивид включен в структуру отношений конкретного сообщества, а формы социальных отношений, как это было ранее показано, чрезвычайно разнообразны. Сле¬довательно, для адекватного понимания наблюдаемого существа нужно еще получить представление о форме социальных связей, которые приняты в данном сооб¬ществе. Если мы вообще не знаем никакого другого языка, кроме родного, то ничего не можем сказать про говорящего на чужом языке человека. Но если мы име¬ем представление о германских, романских, славянсских, тюркских, индейских языках, то, даже не зная языка, мы уже можем составить какое-то минимальное представление о наблюдаемом иностранце.

Эта языковая аналогия подводит нас ко второму следствию теории. Каждый человек обладает способ¬ностью к языкам, но обучается, как правило, только одному, в процессе социализации, усваивая язык на¬рода, среди которого этот человек живет. Во взрослом возрасте любой другой язык становится чужим, его приходится учить. Точно так же и социальный архетип в своем чистом виде, вне культурных «наслоений», присутствует лишь у очень молодых животных, у детены¬шей, только приступивших к освоению своей социаль¬ной среды.

С точки зрения социальной принадлежности дете¬ныши представляют собой tabula rasa. Молодой инди¬вид открыт для любого социализирующего воздействия (конечно, с учетом анатомофизиологических и интел¬лектуальных способностей представителей данного ви¬да). Поэтому в раннем возрасте очень многие животные способны без большого труда включиться в сообщество другого вида животных и усвоить соответствующую форму социальных отношений. Конечно, тут есть несом¬ненные ограничения. Например, муравью и человеку трудно, скорее невозможно, войти в сообщества друг друга. Но разные виды муравьев могут воспиты¬ваться в сообществах другого вида (а для му¬равьев-рабовладельцев это правило), и многие виды птиц и млекопитающих легко становятся членами чело¬веческой семьи.

Взрослый же индивид к подобным переменам мало способен или вообще не способен. Он уже включен в систему социальных связей, «запечатлел» и усвоил их. В данном случае социальный архетип уже наполнен конкретным содержанием, которое невозможно замес¬тить новым. Все другие формы социальных связей, кроме одной, усвоенной в раннем возрасте, оказывают¬ся чуждыми для индивида. Поэтому взрослый индивид, будь то волк или человек, с очень большим трудом мо¬жет войти в структуру другого сообщества своего же вида. И это обусловлено даже не тем, что «места заня¬ты», а именно тем, что формы отношений уникальны, как уникальна история каждого сообщества. Неиз¬меримо большие трудности возникают для взрослого индивида при попытке войти в социальную среду дру¬гого вида. Кажется, что в действительности это невоз¬можно. Для молодого же индивида, хотя и с большими трудностями, с ограничениями, такое возможно. Моло¬дого медведя можно научить жить среди людей, старо¬го — уже нельзя. Попугая учат звукам человеческой речи смолоду: все знают, что взрослого попугая уже не научить, хотя способности, по-видимому, остались те же.

Данное следствие теории позволяет обойти пробле¬му, которую я называю «проблемой Лоренца», или проблемой «инверсии интерпретации». В третьей главе уже обращалось внимание на распространенную среди этологов ошибку, когда поведение собаки, живущей в семье людей, интерпретируется «с точки зрения» соба¬ки: якобы она рассматривает людей как членов собачьей стаи, считает людей собаками, своими сородичами. 'В рамках же теории социальной обусловленности ин¬терпретация должна быть обратной: щенок, воспиты¬вающийся в семье, рассматривает себя как полноправ¬ного члена семьи, как человека. Других же собак со¬бака моей семьи считает именно другими, хотя и похо¬жими, но не сородичами 12.

 

12 Так и австралиец из племени о тотемом кенгуру склонен реальных животных кенгуру почитать за перевоплощения своих предков и потому этих внешне непохожих существ признавать сородичами, своими единоплеменниками и вовсе не признавать за людей представителей других, особенно удаленных, племен.

 

Собаку, живущую в семье, в некотором смысле при¬ходится считать «представителем двух культур»: буду¬чи членом человеческого сообщества, она постоянно вступает во взаимодействия с другими собаками в де¬ревне или в городе, так что между ними могут устано¬виться взаимоотношения и сформируется еще и сооб¬щество собак. Однако вся сложность заключается в том, что животные, регулярно встречающиеся на собачьих площадках, образуют не настоящее, а псевдосообщест¬во: их взаимоотношения трансформированы отношения¬ми с людьми, это сообщество вовсе не подобно тому сооб¬ществу, которое сформировалось бы, живи те же соба¬ки рядом с человеком, но независимо от него.

Сельский житель легко разбирается в поведении всех домашних животных и понимает его не только потому, что люди и животные обладают общим социальным ар¬хетипом, по также и потому, что в отличие от горожа¬нина он с детства находится в среде, где взаимодей¬ствуют существа разные — люди и животные. Он не¬вольно усваивает наряду с человеческими и те формы отношений, которые устанавливают между собой живу¬щие рядом с ним домашние животные, причем усваи¬вает во многом бессознательно. О том, что человек спо¬собен усвоить нечеловеческие формы отношений, свиде¬тельствуют и немногие известные случаи воспитания детей в сообществах диких животных. (Хотя имеются небезосновательные сомнения в том, что «дети-волки» воспитывались животными с раннего возраста. Пред¬полагается, что, скорее, это дети с глубокими пораже¬ниями психики, заблудившиеся в лесу и примкнувшие к стае волков, благодаря чему и выжившие. Это, одна¬ко, вовсе не ставит под сомнение само следствие теории).

Третьим следствием теории социальной обуслов¬ленности должно быть признано положение, которое развито В. Н. Карповичем [1989]: социальную струк¬туру нельзя объяснить с помощью «естественной» классификации индивидов, на каких бы принципах она ни строилась. Другими словами, социальные признаки человека не могут быть выведены из его индивидуаль¬ных характеристик, «социальные признаки вообще и место в социальной структуре в частности суть реля¬ционные свойства, которые возникают лишь в системе определенных общественных отношений» (с. 127).

Это утверждение имеет универсальный характер и, как я показал выше, распространяется и на социальные системы животных. Индивидуальность тигра или чело¬века можно измерить линейкой или штангенциркулем, если нас интересует анатомия, но индивидуальность поведения любого существа вне социального контекста лишена смысла. Каждый из нас помещен в «четырех¬мерную систему координат», поведение каждого соци¬ально обусловлено. Следовательно, любое поведение в сообществе оказывается относительным, детермини¬рованным социальным контекстом, в котором действуют субъекты. (Например, даже такие генетически детерми¬нированные акты, как почесывание за ухом или зева¬ние, произведенные в одиночку, имеют один смысл, а в обществе сородичей приобретают уже совсем другой.)

Четвертое следствие заключается в том, что потреб¬ности и диспозиции индивида являются признаками настолько социально определенными, что, не зная место¬положения, роли данного индивида в сообществе, нель¬зя адекватно классифицировать мотивы и цели его по¬ведения. «Нормы» поведения устанавливаются в каж¬дом сообществе независимо и обусловлены конкретны¬ми формами социальных отношений. Поэтому как «нор¬мативность» поведения, так и его «моральность» в ко¬нечном счете оказываются реляционными характерис¬тиками, признаками сообщества13. Недостаточно на¬блюдения одного-единственного представителя какого-либо сообщества, чтобы вынести суждение о «нормаль¬ности» его поведения,— для этого необходимо наблю¬дать (по крайней мере, знать) взаимодействие двух или нескольких представителей этого сообщества.

 

13 Убийство матерью своих детей считалось нормальным у кафров, в других архаических обществах позволялось только старейшинам или отцам семейств, а в христианском обществе считается преступлением.

 

Наконец, есть и такое, пятое, следствие, которое •может рассматриваться в качестве основания для фальсификации всей теории социальной обусловлен¬ности. Это — отрицание эволюционных процессов в социальной жизни животных. «Архетипичность» со¬циальной организации, базирующаяся на четырех уни¬версальных типах отношений индивида с сородичами, в которые он вступает по необходимости и независимо от того, на какой ступеньке «зоологической лестницы» располагается тот или иной вид, должна свидетельство¬вать о том, что многообразие форм социальных систем представляет собой вариации на одном качественном уровне, но не качественные различия, связанные с уров¬нем социальной организации.

Так, морфофизиологическая организация глаза у высших приматов значительно совершеннее, чем у гры¬зунов. Это позволяет обезьянам осуществлять коорди¬нированные мелкие движения, такие как выискивание блох и чистка шерсти сородича, в то время как грызу¬ны могут производить лишь достаточно грубые мани¬пуляции с предметами. Подобные биологические осо¬бенности наряду со многими другими, конечно, сказы¬ваются па форме и интенсивности социальных взаимо¬действий. Но если мы признаем, что сами взаимодейст¬вия, как бы они ни различались между собой, имеют об¬щее основание, общие инвариантные формы отношений, то, говоря языком эволюционистов, перед нами всего лишь «социальная идиоадаптация», но не ароморфоз, не переход на новый уровень организации.

Аргументы, связанные с этим последним следствием теории, требуют более подробного обсуждения в рам¬ках собственно проблемы эволюции биосоциальности.

 

СОЦИОГЕНЕЗ И ФИЛОГЕНЕЗ:

ПРОБЛЕМА СООТНОШЕНИЯ БИОСОЦИАЛЬНОЙ И ОРГАНИЧЕСКОЙ ЭВОЛЮЦИИ

(вместо заключения)

 

Традиционный взгляд на проблему биосоциальной эволюции связывает ее с органической эволюцией, с филогенезом. Предполагается, что анатомо-физиологические структуры организма детерминируют не только уровень развития его индивидуального поведения, но и его социальные характеристики. Следующий шаг в рассуждениях кажется тоже почему-то логически не¬избежным: развитие органических структур детермини¬рует развитие структур социальных (считается, напри¬мер, что усложнение строения глаза влияет — не пря¬мо, а через усложнение структур мозга и развитие функ¬ций высшей нервной деятельности — на повышение уровня социальной организации, т. е. на усложнение и увеличение форм взаимоотношений между организма¬ми). Эти представления настолько глубоки, что перешли уже в область «бессознательного», стали аксиоматич¬ными.

Между тем такой взгляд является всего лишь теоре¬тическим предположением, постулатом, и имеет не боль¬ше прав на существование, чем противоположная точ¬ка зрения, согласно которой представление о феномене биосоциальной эволюции, прогрессе социальной ор¬ганизации есть idea fixa. Допустима наряду с идеей биосоциального прогресса противоположная концепция: наблюдаемые нами в действительности социальные формы совершенно не связаны преемственностью, а существуют независимо и различия в уровнях органи¬зации социального поведения и сообществ, которые мы по привычке стремимся выстроить в эволюционный ряд, обусловлены лишь теми ограничениями, которые на¬кладывают на них уровень организации анатомофизиологических структур, особенности биомеханики и организации рецепторов (зрения, слуха, обоняния) у раз¬личных видов животных.

Да и можно ли ожидать непрерывной преемственно¬сти, подобно той, что мы наблюдаем в органическом ми¬ре, от поведенческих структур, которые могут быть ма¬териализованы лишь в виде продуктов поведения, кос¬венно? Хотя эти продукты и влияют на поведение по¬следующих поколений, становясь как бы материальны¬ми носителями традиции, но они должны обеспечивать¬ся в этом случае и преемственностью поведения.

Таким образом, два альтернативных взгляда на биосоциальную эволюцию равноправны в том отношении, что оба они могут быть научно аргументированы. Од¬нако если в первом случае предложено достаточно мно¬го обоснований, то вторая позиция вообще не аргу¬ментирована. Поскольку я склоняюсь именно к этой, второй, точке зрения, то намерен искать для нее обос¬нования.

Социальная жизнь в животном мире — факт теперь уже бесспорный. Биосоциальность оказалась универ¬сальным явлением, и это, вообще говоря, принципиаль¬но новое знание о мире животных потребовало и новых подходов к теоретическому осмыслению реальности. Во-первых, универсальность социальной жизни вызвала необходимость в переосмыслении феномена биосоциаль¬ности; во-вторых, усиливаются сомнения в том, что биосоциальность является простым эпифеноменом ор¬ганической эволюции, и в том, что эволюция социаль¬ной организации вообще совпадает с биологической эволюцией.

Идея биосоциальной эволюции двойственна по сво¬ей природе и изначально предполагает постановку вопроса о соотношении между социальной и органиче¬ской эволюцией. Если допускается, что существует глобальная эволюция социальных систем, совершен¬но аналогичная филогенетическому развитию, то сле¬дует признать преемственность сообществ и предпола¬гать прогрессивный характер развития социальных форм. Но тогда перед нами встают проблемы адаптивности социальной организации, многообразия, с одной стороны, и типичности социальных систем — с другой.

Даже если изменения в структуре сообществ носят характер ароморфозов, по аналогии с анатомическими структурами, то в отличие от анализа последних здесь мы не располагаем никакими критериями, которые по¬зволили бы нам различить формы, появившиеся в результате прогрессивного развития, и формы, являющиеся просто экологическими адаптациями, резуль¬татом «подстройки» сообщества к конкретным условиям существования. Причем второй путь может рассматри¬ваться как более достоверный, если учесть то известное обстоятельство, что вариативность социальной структу¬ры даже в пределах одного вида или внутри одной по¬пуляции в разное время может превышать по масштабу вариации социальных форм на уровне семейства или отряда. В то же время оказывается, что подобные или сходные социальные формы обнаруживаются у таких видов животных, которые таксономически столь далеки друг от друга, что невозможно говорить о непрерыв¬ности их социальной истории (например, у рыб и мле¬копитающих).

Далее, если социальные формы представляют собой не более чем поведенческие адаптации популяции к конкретным условиям среды, то тогда перед нами вста¬ет не столько проблема реальности или фиктивности биосоциальной эволюции в глобальном масштабе, сколько проблема преемственности социальных форм даже в пределах одной популяции. Насколько же реаль¬на, действительна связь между развитием органических форм и развитием форм социальных?

Во второй главе уже говорилось о том, что концеп¬ция биосоциальности неоднородна и объединяет два или три совершенно разных представления. Традицион¬но биосоциальность понимается как эпифеномен биоло¬гической эволюции, новая форма адаптации высших животных к условиям жизни, заключающаяся в их объединении в пространстве и совместной защите от врагов, что обеспечивает повышение индивидуальной приспособленности каждого члена сообщества. В ре¬зультате развития этих начальных преимуществ воз¬никает все многообразие отношений, которые в конеч¬ном счете полностью детерминируют поведение инди¬вида.

Альтернативная точка зрения, которую до недавнего времени разделяли очень немногие исследователи, заключается в утверждении, что биосоциальность — это имманентное свойство организмов, атрибут жизни, возникающий в момент возникновения самой жизни. Это способность устанавливать и поддерживать взаимодей¬ствия с сородичами, с одной стороны, в жизненная необ¬ходимость в таких взаимодействиях—с другой. Подобные формы взаимодействий быстро становятся спе¬циальными и составляют основу сообщества.

 

Рис. 9.

 

 

Таким образом, концепция биосоциальности засло¬няется проблемой первичности—вторичности, которая в основном и составляет предмет спора между исследо¬вателями. Часть теоретиков придерживаются взгляда на социальность как па атрибут жизни (А. Эспинас, П. А. Кропоткин, У. Олли, В. Винне-Эдвардс, Дж. Крук, Е. Н. Панов, В. Новак, В. В. Иваницкий и др.). Это своего рода холистическое направление в зоосоциологии и социоэтологии. Подавляющее же большинство разделяют первую точку зрения, считают биосоциаль¬ность вторичной и поздней адаптацией (К. Лоренц, Н. Тинберген, Э. Вильсон, М. Рьюз — исследователи, стоящие у истоков этологии и социобиологии). Это своеобразный атомизм в науках о поведении.

Подобная альтернативность в подходах к биосо¬циальности может быть проиллюстрирована простой схемой. На рис. 9 представлено максимально упрощен¬ное филогенетическое древо в виде одного ствола (1),-устремленного вверх, что символизирует прогрессивную биологическую эволюцию (ось ά — ω) во времени (ось t). Кривой 2 показано представление о развитии социальности непосредственно из биологического (орга¬нического) ствола на поздних этапах эволюции. Кри¬вая 3 показывает представление о биосоциальности как атрибуте жизни (биосоциальность возникает вместе с возникновением жизни и эволюционирует параллель¬но с органической эволюцией).

Каким образом строится эта схема? Здесь принима¬ется целый ряд допущений совершенно гипотетического характера. Они в конечном счете не позволяют нам предпочесть одно из двух представлений о биосоциаль¬ной эволюции. То есть в действительности мы не распо¬лагаем критериями достоверности того либо другого варианта, они в равной мере гипотетичны и спекуля¬тивны.

Реально мы располагаем лишь данными об уровне биологической организации современных и вымерших видов животных. На этом основании выстраивается пресловутая scala naturae, зоологическая лестница су¬ществ (на схеме вертикальная линия, отмечающая на¬стоящее время tн), где организмы ранжированы по признаку «высший — низший» с использованием морфофункциональных, т. е. органических, критериев. За¬тем предполагается, что низшие формы древнее высших, поскольку основное наше допущение — о существова¬нии прогрессивной эволюции. Благодаря этому предпо¬ложению мы проецируем каждую из ступеней зоологи¬ческой лестницы назад, в глубь веков, и чем ниже ор¬ганизация организма, тем более древним мы его при¬знаем1. Получилось как бы само собой филогенетиче¬ское древо, устремленное ввысь. Следующее допущение заключается в том, что уровень социальной организации соответствует уровню биологической организации. И ввысь устремляется «древо социальных форм».

 

1 Хотя, например, никто не знает, насколько древен про¬стейший организм Amoeba proteus.

 

Так мы приходим к одному из двух вариантов одного общего вывода: имеет место биосоциальная эволюция, характеризующаяся прогрессивной направленностью. Но этот вывод — только плод наших умозрительных рассуждений. Равноправна с ним и совсем другая точка зрения на биосоциальную эволюцию, также не подкреп¬ленная достаточными логическими рассуждениями а основывающаяся больше на результатах эмпирических сопоставлений.

Начавшееся сейчас как реакция на ортодоксальный «прогрессистский» эволюционизм развитие новых взгля¬дов на глобальные эволюционные процессы (например, представления И. Пригожина, Н. Н. Моисеева, В. А. Красилова) открывает и новые (вообще говоря, про¬сто давно забытые) подходы к проблеме биосоциальной эволюции. Вопрос может быть поставлен не только таким образом, что социогенез не детерминирован фило¬генезом и развивается по собственному пути. Возможна и более радикальная формулировка: социогенез есть непрерывный процесс прогрессивного развития социаль¬ных форм в едином ряду «от амебы до человека». Одна¬ко эта позиция (ее разделяют А. Эспинас, В. Новак и др.) лишена каких-либо оснований — и теоретических, и эмпирических. Правомернее говорить о множестве не связанных между собой, независимых и по проис¬хождению путей социальной эволюции на уровне таксонов низшей иерархии (род, семейство, отряд). Но имеет\ право на существование и более радикальная точка зрения (и я больше всего склоняюсь именно к ней): биосоциальная эволюция на макроуровне есть фикция, артефакт, вызванный искажением наблюдаемо¬го явления, когда представление о нем преломляется сквозь призму нашего «панэволюционизма».

В сознании европейских ученых уже два тысячеле¬тия доминирует тема «порядка, возникающего из хао¬са». Одно из важнейших достижений повой методоло¬гии науки — релятивизм нашего научного мировоз¬зрения. Оказывается, допустим универсальный эволю¬ционизм как взгляд на мир, на бытие, находящееся в процессе непрерывного становления (прогрессивного развития, созидания нового) и разрушения одновремен¬но: из хаоса возникают вихри — упорядоченные структуры, которые затем разрушаются и дают материал для нового становления (при этом остается открытым вопрос, каков общий баланс рожденных новых форм и разрушенных старых) [Моисеев, 1987 ]. Между тем современная космология не создает теоретических пре¬пятствий для формулирования альтернативной идеи, которая к тому же имеет ощутимые шансы на выжива¬ние. Эта идея заключается в том, что "мир есть скорее порядок, в котором возникает хаос, чем порядок, воз¬никающий из хаоса.

Считая такой подход к эволюционной проблематике не лишенным оснований, мы имеем право и можем выдвигать научные обоснования представления, соглас¬но которому биосоциальная эволюция — это не непре¬рывный процесс перехода одной формы сообщества в другую, более высокого уровня организации, сопро¬вождающий органическое развитие в царстве животных от самых низших до самых продвинутых форм. Воз¬можно, что в действительности эволюция биосоциально¬сти имеет место лишь па уровне вида. С этих позиций эволюция социальности аналогична микроэволюции и заключается в развитии (как прогрессивном, так и в равной мере регрессивном) организации взаимоотношений в пределах вида.

Еще более радикальным будет утверждение, что вообще нельзя говорить о какой бы то ни было био¬социальной эволюции, которая была бы аналогична органической эволюции. Есть смысл говорить лишь о социальной истории. Ясно, что история может быть и прогрессивной, и регрессивной, время в ней может вообще не двигаться, а может течь слишком быстро, Как история любого этноса и любого народа не бывает изолированной от истории соседних народов и этносов, так и история сообществ в «биологических сферах» есть соистория (по аналогии с коэволюцией). Социаль¬ное развитие и упадок, стагнация и катастрофы, кото¬рые переживают сообщества и которые мы в принципе можем описать, происходят сопряженно с аналогич¬ными процессами, протекающими в соседних родствен¬ных сообществах и даже в сообществах других видов 2.

 

2 Превосходный пример соистории социальных систем во многовидовых сообществах муравьев представлен Ж. И. Резни¬ковой [1983]: сообщества разных видов находятся в настолько тесной взаимосвязи друг с другом, что происходит определенная специализация, позволяющая говорить о многовидовом сооб¬ществе.

 

Итак, высказано предположение, что в равной мере правдоподобны два альтернативных представления: и представление, утверждающее всеобщую прогрессив¬ную эволюцию социальности у животных, и представ¬ление, отрицающее наличие социальной эволюции на макроуровне и допускающее ее лишь на внутривидо¬вом (популяционном) уровне. Вторая точка зрения имеет и более сильный вариант: вообще нельзя говорить ни о какой социальной эволюции можно говорить лишь о социальной истории.

Если первое представление, как давно укрепивше¬еся и перешедшее в область «менталитета», так что оно отошло в разряд банальных фактов, обоснований не требует (хотя, еще раз повторю, оно совсем бездока¬зательно в строгом смысле, так как «доказательством» является простое указание на группу объектов, искус¬ственно расположенных в ряд, — органических форм, обладающих более или менее сложным поведением), то второе кажется пока совершенно безосновательным, хотя безосновательно оно ровно настолько же, на¬сколько и первое. Я думаю, стоит привести некоторые, самые первые аргументы в пользу принятия такого представления.

Во-первых, современные широкие исследования в области молекулярной биологии, цитологии, генетики и морфологии, экологии и физиологии дали один методологически важный результат. Оказалось, что эволюционные процессы в органическом мире на молекулярном, генном, хромосомном и анатомическом уровнях совпадают. Скорости и направления молекулярной, генной (на уровне отдельных генов), хромосомной и анатомической («классической», по которой мы прежде всего и привыкли оценивать уровень развития того или иного вида) эволюции оказались существенно раз¬ными. Первые сомнения здесь начали закрадываться, по-видимому, после того, как обнаружилось, что по ДНК различия между человеком и шимпанзе не превышают 2 %, т. е. составляют уровень внутривидовых вариаций, в то время как морфологические различия между ними были на уровне представителей разных семейств. Человеческое самолюбие было уязвлено, и это повлекло за собой более тщательные и целенаправ¬ленные исследования.

Возможно, что идея о несовпадении эволюции на разных уровнях и была первоначально попыткой объ¬яснить противоречия в наблюдаемых фактах. Но она ; подтвер