8635

Глобальные проблемы современности

Лекция

Логика и философия

Глобальные проблемы современности Вопросы: 1. В чём специфика технической эпохи 19-20 веков? 2. Как связаны техника и культура? 3. Какие три стадии в истории человечества выделяет Н.Бердяев? Чем отличается организм от организации?. В чём...

Русский

2013-02-16

435.5 KB

6 чел.

Глобальные проблемы современности

Вопросы:

1. В чём специфика технической эпохи 19-20 веков?

2. Как связаны техника и культура?

3. Какие три стадии в истории человечества выделяет Н.Бердяев?  

4. Чем отличается организм от организации?

5. В чём суть трагедии технической эпохи?

6. В чём отличие техники от искусства?

7. Как изменяется отношение человека к земле в техническую эпоху?

8. Какие две стороны в технике выделяет Н.Бердяев? Каковы социальные последствия технической эпохи?

9. Что, по Бердяеву, является корнем болезней современной цивилизации? Каково отношение к личности в эпоху технической цивилизации?

10. В чём заключается главная опасность машины для человека? Есть ли возможность преодоления этой опасности?

Не будет преувеличением сказать, что вопрос о технике стал вопросом о судьбе человека и судьбе культуры. В век маловерия, в век ослабления не только старой религиозной веры, но и гуманистической веры XIX века единственной сильной верой современного цивилизованного человека остается вера в технику, в ее мощь и ее бесконечное развитие. Техника есть последняя любовь человека, и он готов изменить свой образ под влиянием предмета своей любви. И все, что происходит с миром, питает эту новую веру человека. Человек жаждал чуда для веры, и ему казалось, что чудеса прекратились. И вот техника производит настоящие чудеса. Проблема техники очень тревожна для христианского сознания, и она не была еще христианами осмыслена. Два отношения существуют у христиан к технике, и оба недостаточны. Большинство считает технику религиозно нейтральной и безразличной. Техника есть дело инженеров. Она дает усовершенствования жизни, которыми пользуются и христиане. Техника умножает блага жизни. Но эта специальная область, не затрагивающая никак сознания и совести христианина, не ставит никакой духовной проблемы. Христианское же меньшинство переживает технику апокалиптически, испытывает ужас перед ее возрастающей мощью над человеческой жизнью, готова видеть в ней торжество духа антихриста, зверя, выходящего из бездны. Злоупотребление апокалипсисом особенно свойственно русским православным. Все, что не нравится, все, что разрушает привычное, легко объявляется торжеством антихриста и приближением конца мира. Это есть ленивое решение вопроса. В основании его лежит аффект страха. Впрочем, первое решение в смысле нейтральности тоже ленивое, оно просто не видит проблемы.

Технику можно понимать в более широком и в более узком смысле. «ТЕХНЕ» – значит и индустрия, и искусство. «ТЕХНЕ» – значит фабриковать, создавать с искусством. Мы говорим не только о технике экономической, промышленной, военной, технике, связанной с передвижением и комфортом жизни, но и о технике мышления, стихосложения, живописи, танца, права, даже о технике духовной жизни, мистического пути. Так, например, йога есть своеобразная духовная техника. Техника повсюду учит достигать наибольшего результата при наименьшей трате сил. И такова особенно техника нашего технического, экономического века. Но в нем достижения количества заменяют достижения качества, свойственные технику-мастеру старых культур. Шпенглер в своей новой небольшой книге «Der Mensch und die Technik» определяет технику как борьбу, а не орудие. Но, бесспорно, техника всегда есть средство, орудие, а не цель. Не может быть технических целей жизни, могут быть лишь технические средства, цели же жизни всегда лежат в другой области, в области духа. Средства жизни очень часто подменяют цели жизни, они могут так много занимать места в человеческой жизни, что цели жизни окончательно и даже совсем исчезают из сознания человека. И в нашу техническую эпоху это происходит в грандиозных размерах. Конечно, техника для ученого, делающего научные открытия, для инженера, делающего изобретения, может стать главным содержанием и целью жизни. В этом случае техника, как познание и изобретение, получает духовный смысл и относится к жизни духа. Но подмена целей жизни техническими средствами может означать умаление и угашение духа, и так это и происходит. Техническое орудие по природе своей гетерогенно как тому, кто им пользуется, так и тому, для чего им пользуются, гетерогенно человеку, духу и смыслу. С этим связана роковая роль господства техники в человеческой жизни. Одно из определений человека как homo faber — существо, изготовляющее орудие, которое так распространено в историях цивилизаций, уже свидетельствует о подмене целей жизни средствами жизни. Человек, бесспорно, инженер, но он изобрел инженерное искусство для целей, лежащих за его пределами. Тут повторяется то же, что с материалистическим пониманием истории Маркса. Бесспорно, экономика есть необходимое условие жизни, без экономического базиса невозможна умственная и духовная жизнь человека, невозможна никакая идеология. Но цель и смысл человеческой жизни лежит совсем не в этом необходимом базисе жизни. То, что является наиболее сильным по своей безотлагательности и необходимости, совсем не является от итого наиболее ценным. То же, что стоит выше всего в иерархии ценностей, совсем не является наиболее сильным. Можно было бы сказать, что наиболее сильной в нашем мире является грубая материя, но она же и наименее ценна, наименее же сильным в нашем грешном мире представляется Бог, Он был распят миром, но Он же является верховной ценностью. Техника обладает такой силой в нашем мире совсем не потому, что она является верховной ценностью.

Мы стоим перед основным парадоксом: без техники невозможна культура, с нею связано самое возникновение культуры, и окончательная победа техники в культуре, вступление в техническую эпоху влечет культуру к гибели. В культуре всегда есть два элемента — элемент технический и элемент природно-органический. И окончательная победа элемента технического над элементом природно-органическим означает перерождение культуры во что-то иное, на культуру уже не похожее. Романтизм есть реакция природно-органического элемента культуры против технического ее элемента. Поскольку романтизм восстает против классического сознания, он восстает против преобладания технической формы над природой. Возврат к природе есть вечный мотив в истории культуры, в нем чувствуется страх гибели культуры от власти техники, гибели целостной человеческой природы. Стремление к целостности, к органичности есть также характерная черта романтизма. Жажда возврата к природе есть воспоминание об утраченном рае, жажда возврата в него. И всегда доступ человека в рай оказывается загражденным. Французские томисты любят делать различие между agir и faire. Это старое схоластическое различие. Agir значит свободное упражнение человеческих сил, faire же значит создание продуктов, фабрикование. В первом случае центр тяжести лежит в человеке, в творящем, во втором же случае — в продукте. Техническая эпоха требует от человека фабрикации продуктов, и притом в наибольшем количестве при наименьшей затрате сил. Человек делается орудием производства продуктов. Вещь ставится выше человека.

Можно установить три стадии в истории человечества — природно-органическую, культурную в собственном смысле и технически-машинную. Этому соответствует различное отношение духа к природе — погруженность духа в природу; выделение духа из природы и образование особой сферы духовности; активное овладение духом природы, господство над ней. Стадии эти, конечно, нельзя понимать исключительно как хронологическую последовательность, это прежде всего разные типы. И человек культуры все еще жил в природном мире, который не был сотворен человеком, который представлялся сотворенным Богом. Он был связан с землей, с растениями и животными. Огромную роль играла теллурическая мистика, мистика земли. Известно, какое большое значение имели растительные и животные религиозные культы. Преображенные элементы этих культов вошли и в христианство. Согласно христианским верованиям, человек из земли вышел и в землю должен вернуться. Культура в период своего цветения была еще окружена природой, любила сады и животных. Цветы, тенистые парки и газоны, реки и озера, породистые собаки и лошади, птицы входят в культуру. Люди культуры, как ни далеко они ушли от природной жизни, смотрели еще на небо, на звезды, на бегущие облака. Созерцание красот природы есть даже по преимуществу продукт культуры. Культуру, государство, быт любили понимать органически, по аналогии с живыми организмами. Процветание культур и государств представлялось как бы растительно-животным процессом. Культура полна была символами, в ней было отображение неба в земных формах, даны были знаки иного мира в этом мире. Техника же чужда символики, она реалистична, она ничего не отображает, она создает новую действительность, в ей все присутствует тут. Она отрывает человека и от природы и от миров иных.

Основным для нашей темы является различение между организмом и организацией. Организм рождается из природной космической жизни, и он сам рождает. Признак рождения есть признак организма. Организация же совсем не рождается и рождает. Она создается активностью человека, она творится, хотя творчество это и не есть высшая форма творчества. Организм не есть агрегат, он не составляется из частей, он целостен и целостным рождается, в нем целое предшествует частям и присутствует в каждой части. Организм растет, развивается. Механизм, созданный организационным процессом, составляется из частей, он не может расти и развиваться, в нем целое не присутствует в частях и но предшествует частям. В организме есть целесообразность, имманентно ему присущая, она вкладывается в него Творцом или природой, она определяется господством целого над частями. Целесообразность организации есть целесообразность совсем другого рода, она вкладывается в нее организатором извне. Механизм составляется с подчинением его определенной цели, но он не рождается с присущей ему целью. Часы действуют очень целесообразно, но эта целесообразность не в них, а в создавшем и заведшем их человеке. Организованный механизм в своей целесообразности зависит от организатора. Но в нем ость инерция, которая может действовать на организатора и даже порабощать его себе. В истории были организованные тела, подобные жизни организмов. Так, патриархальный строй, натуральное хозяйство представлялись органическими и даже вечными в этой своей органичности. Органический строй обычно представлялся созданным не человеком, а или самой природой, или Творцом мира. Долгое время была вера в существование вечного объективного порядка природы, с которым должна быть согласована и которому должна быть подчинена жизнь человека. Природному придавался как бы нормативный характер. Согласное с природой представлялось и добрым и справедливым. Для древнего грека и для средневекового человека существовал неизменный космос, иерархическая система, вечный ordo. Такой порядок существовал и для Аристотеля и для св. Фомы Аквината. Земля и небо составляли неизменную иерархическую систему. Самое понимание неизменного порядка природы было связано с объективным теологическим принципом. И вот техника в той ее форме, которая торжествует с конца ХVПI в., разрушает эту веру в вечный порядок природы, и разрушает в гораздо более глубоком смысле, чем это делает эволюционизм. Эволюционизм признает изменения, но эти изменения происходят в той же ступени природной действительности. Эволюционизм возник главным образом из наук биологических, я потому самое развитие было понято как процесс органический. Но мы не живем в век наук биологических, мы живем в век наук физических, в век Эйнштейна, а не в век Дарвина. Науки физические не так благоприятствуют органическому пониманию жизни природы, как науки биологические. Биология сама была механистической во второй половине XIX века, но она благоприятствовала органическому пониманию в других областях, например, в социологии. Натурализм, как он сложился во второй половине прошлого века, признавал развитие в природе, но это развитие происходило в вечном порядке природы. Поэтому он особенно дорожил принципом закономерности процессов природы, которым гораздо меньше дорожит современная наука. Новая природная действительность, перед которой ставит человека современная техника, совсем не есть продукт эволюции, а есть продукт изобретательности и творческой активности самого человека, не процесса органического, а процесса организационного. С этим связан смысл всей технической эпохи. Господство техники и машины есть прежде всего переход от органической жизни к организованной жизни, от растительности к конструктивности. С точки зрения органической жизни техника означает развоплощение, разрыв в органических телах истории, разрыв плоти и духа. Техника раскрывает новую ступень действительности, и эта действительность есть создание человека, результат прорыва духа в природу и внедрение разума в стихийные процессы. Техника разрушает старые тела и создает новые тела, совсем не похожие на тела органические, создает тела организованные.

И вот трагедия в том, что творение восстает против своего творца, более не повинуется ему. Тайна грехопадения – в восстании твари против Творца. Она повторяется и во всей истории человечества. Прометеевский дух человека не в силах овладеть созданной им техникой, справиться с раскованными, небывалыми энергиями. Мы это  видим во всех процессах  рационализации в техническую эпоху,  когда человек заменяется машиной. Техника заменяет органически–иррациональное организованно-рациональным. Но она порождает новые иррациональные последствия в социальной жизни. Так рационализация промышленности порождает безработицу, величайшее бедствие нашего времени. Труд человека заменяется машиной, это есть положительное завоевание, которое должно было бы уничтожить рабство и нищету человека. Но машина совсем не повинуется тому, что требует от нее человек, она диктует свои законы. Человек сказал машине: ты мне нужна для облегчения моей жизни, для увеличения моей силы, машина же ответила человеку: а ты мне не нужен, я без тебя все буду делать, ты же можешь пропадать. Система Тейлора есть крайняя форма рационализации труда, но она превращает человека в усовершенствованную машину. Машина хочет, чтобы человек принял ее образ и подобие. Но человек есть образ и подобие Бога и не может стать образом и подобием машины, не перестав существовать. Здесь мы сталкиваемся с пределами перехода от органически- иррационального к организованно- рациональному. Организация, связанная с техникой, предполагает организующий субъект, т. е. организм, и он сам не может быть превращен в машину. Но организация имеет тенденцию и самого организатора превратить из организма в машину. Самый дух, создавший технику и машину, не может быть технизирован и машинизирован без остатка, в нем всегда останется иррациональное начало. Но техника хочет овладеть духом и рационализировать его, превратить в автомата, поработить его. И это есть титаническая борьба человека и технизируемой им природы. Сначала человек зависел от природы, и зависимость эта была растительно-животной. Но вот начинается новая зависимость человека от природы, от новой природы, технически-машинная зависимость. В этом вся мучительность проблемы. Организм человека, психо-физический организм его сложился в другом мире и приспособлен был к старой природе. Это было приспособление растительно-животное. Но человек совсем еще не приспособился к той новой действительности, которая раскрывается через технику и машину, он не знает, в состоянии ли будет дышать в новой электрической и радиоактивной атмосфере, в новой холодной, металлической действительности, лишенной животной теплоты. Мы совсем еще не знаем, насколько разрушительна для человека та атмосфера, которая создается его собственными техническими открытиями и изобретениями. Некоторые врачи говорят, что эта атмосфера опасна и губительна. И изобретательность человека в орудиях разрушения очень превышает изобретательность в технике медицинской, целительной. Легче оказалось изобрести удушливые газы, которыми можно истребить миллионы жизней, чем способ лечения рака или туберкулеза. Организм человека оказывается беззащитным перед собственными изобретениями человека. Открытия, связанные с органической жизнью, гораздо более трудны, чем открытия, связанные с миром неорганическим, где мы вступаем в мир чудес.

Господство техники и машины открывает новую ступень действительности, еще не предусмотренную классификацией наук, действительность, совсем не тождественную с действительностью механической и физико-химической. Эта новая действительность видна лишь из истории, из цивилизации, а не из природы. Эта новая действительность развивается в космическом процессе позже всех ступеней, после сложного социального развития, на вершинах цивилизации, хотя в ней действуют механико-физико-химические силы. Искусство тоже создавало новую действительность, не бывшую в природе. Можно говорить о том, что герои и образы художественного творчества представляют собой особого рода реальность. Дон-Кихот, Гамлет, Фауст, Мона Лиза Леонардо или симфония Бетховена — новые реальности, не данные в природе. Они имеют свое существование, свою судьбу. Они действуют на жизнь людей, порождая очень сложные последствия. Люди культуры живут среди этих реальностей. Но действительность, раскрывающаяся в искусстве, носит характер символический, она отображает идейный мир. Техника же создает действительность, лишенную всякой символики, в ней реальность дана тут, непосредственно. Это действует и на искусство, ибо техника перерождает самое искусство. Об этом свидетельствует кинематограф, вытесняющий все более и более старый театр. Сила воздействия кинематографа огромна. Но он стал возможен благодаря техническим открытиям, главным образом изумительным открытиям в области света и звука, которые на людей прежних эпох должны были бы произвести впечатление настоящих чудес. Кинематограф овладевает пространствами, которыми совершенно бессилен был овладеть театр,— океанами, пустынями, горами, так же как овладевает и временем. Через говорящий кинематограф и Т. S.F. актер и певец обращаются не к небольшой аудитории старых театров, в которых небольшое количество людей соединялось в определенном месте, а к огромным массам всего человечества, всех частей света, всех стран и народов. Это и есть самое сильное орудие объединения человечества, хотя им могут пользоваться для самых дурных и вульгарных целей. Кинематограф свидетельствует о силе реализации, присущей современной технике. Тут приоткрывается новая действительность. Но эта действительность, связанная с техникой, радикально меняющая отношение к пространству и времени, есть создание духа, разума человека, воли, вносящей свою целесообразность. Это действительность сверхфизическая, не духовная и не психическая, а именно сверхфизическая. Есть сфера сверхфизического, как и сфера сверхпсихического.

Техника имеет космогоническое значение, через нее создается новый космос. Lafitte в недавно вышедшей книге «Reflexions sur la science des machines» говорит, что наряду с неорганическими и органическими телами есть еще тела организованные — царство машин, особое царство. Это есть новая категория бытия. Машина действительно не есть ни неорганическое, ни органическое тело. Появление этих новых тел связано с различием между органическим и организованным. Совершенно ошибочно было бы отнести машину к неорганическому миру на том основании, что для ее организации пользуются элементами неорганических тел, взятых из механико-физико-химической действительности. В природе неорганической машин не существует, они существуют лишь в мире социальном. Эти организованные тела появляются не до человека, как тела неорганические, а после человека и через человека. Человеку удалось вызвать к жизни, реализовать новую действительность. Это есть показатель страшной мощи человека. Это указывает на его творческое и царственное призвание в мире. Но также и показатель его слабости, его склонности к рабству. Машина имеет огромное не только социологическое, но и космологическое значение, и она ставит с необычайной остротой проблему судьбы человека в обществе и космосе. Это есть проблема отношения человека к природе, личности к обществу, духа к материи, иррационального к рациональному. Поразительно, что до сих пор не была создана философия техники и машины, хотя на эту тему написано много книг. Для создания такой философии уже многое подготовлено, но не сделано самое главное, не осознана машина и техника как проблема духовная, как судьба человека. Машина рассматривается лишь извне, лишь в социальной проекции. Но изнутри она есть тема философии человеческого существования (Existensphilosophie). Может ли человек существовать лишь в старом космосе, физическом и органическом, который представлялся вечным порядком, или он может существовать и в новом, ином, неведомом еще космосе? Христианство, с которым связана судьба человека, поставлено перед новым миром, и оно еще не осмыслило своего нового положения. От этого зависит и построение философии техники, ибо вопрос должен быть прежде решен в духовном опыте, чем он решается в философском познании. Так всегда бывает, хотя бы философское познание этого не замечало.

Что означает техническая эпоха и появление нового космоса в судьбе человека, есть ли это материализация и смерть духа и духовности, или это может иметь и иной смысл? Разрыв духа со старой органической жизнью, механизация жизни производит впечатление конца духовности в мире. Никогда еще не был так силен материализм. Сращенность духа с историческими телами, которая уничтожается техникой, представлялась вечным порядком, и для многих дух исчезает после его отделения от плоти. И техническая эпоха действительно многому несет с собою смерть. Особенно жуткое впечатление производит советское техническое строительство. Но оригинальность его совсем не в самой технике,— в этом отношении там ничего особенного нет, все равно Америка ушла гораздо дальше, и ее с трудом можно нагнать. Оригинально в советской коммунистической России то духовное явление, которое обнаруживается в отношении к техническому строительству. Тут действительно есть что-то небывалое, явление нового духовного типа. И это-то и производит жуткое впечатление своей эсхатологией, обратной эсхатологии христианской. Техника и экономика сами по себе могут быть нейтральными, но отношение духа к технике и экономике неизбежно становится вопросом духовным. Иногда представляется, что мы живем в эпоху окончательного преобладания техники над мудростью в древнем, благородном смысле слова. Технизация духа, технизация разума может легко представиться гибелью духа и разума. Эсхатология христианская связывает преображение мира и земли с действием Духа Божия. Эсхатология техники ждет окончательного овладения миром и землей, окончательного господства над ними при помощи технических орудий. Поэтому ответ на вопрос о смысле технической эпохи с христианской и духовной точки зрения может представиться очень ясным и простым. Но в действительности проблема гораздо сложнее. Техника так же двойственна по своему значению, как все в этом мире. Техника отрывает человека от земли, она наносит удар всякой мистике земли, мистике материнского начала, которая играла такую роль в жизни человеческих обществ. Актуализм и титанизм техники прямо противоположен всякому пассивному, животно-растительному пребыванию в материнском лоне, в лоне матери-земли, Magna Mater, он истребляет уют и тепло органической жизни, приникшей к земле. Смысл технической эпохи прежде всего в том, что она заканчивает теллурический период в истории человечества, когда человек определялся землей не в физическом только, но и в метафизическом смысле слова. В этом религиозный смысл техники. Техника дает человеку чувство планетарности земли, совсем иное чувство земли, чем то, которое было свойственно человеку в прежние эпохи. Совсем иначе чувствует себя человек, когда он чувствует под собой глубину, святость, мистичность земли, и тогда, когда он чувствует землю как планету, летящую в бесконечной пространство, среди бесконечных миров, когда сам он в силах отделиться от земли, летать по воздуху, перенестись в стратосферу. Это изменение сознания теоретически произошло уже в начале нового времени, когда система Коперника сменила систему Птоломея, когда земля перестала быть центром космоса, когда раскрылась бесконечность миров. От этого пока еще теоретического изменения испытал ужас Паскаль, его испугало молчание бесконечных пространств и миров. Космос, космос античности и средневековья, космос св. Фомы Аквината и Данте исчез. Тогда человек нашел компенсацию и точку опоры, перенося центр тяжести внутрь человека, в я, в субъект. Идеалистическая философия нового времени и есть эта компенсация за потерю космоса, в котором человек занимал свое иерархическое место, в котором он чувствовал себя окруженным высшими силами. Но техника обладает страшной силой реализации, и она дает острое ощущение разрушения древнего космоса с землей в центре. Это меняет, революционизирует весь быт современного человека. И результат получается противоречивый и двойственный в отношении к человеку. Человек испугался, когда раскрылась бесконечность пространств и миров, он почувствовал себя потерянным и униженным, не центром вселенной, а ничтожной, бесконечно малой пылинкой. Мощь техники продолжает дело раскрытия бесконечности пространств и миров, в которую брошена земля, но она дает человеку и чувство его собственной мощи, возможности овладения бесконечным миром, в ней есть титанизм человека. Человек впервые делается, наконец, царем и господином земли, а может быть, и мира. Радикально изменяется отношение к пространству и времени. Прежде человек приникал к матери-земле, чтобы не быть раздавленным пространством и временем. Теперь он начинает овладевать пространством и временем, он не боится отделиться от земли, он хочет улетать как можно дальше в пространство. Это, конечно, признак возмужалости человека, он уже как будто не нуждается в заботах и охранении матери. Это делает борьбу более суровой — обратная сторона того, что техника делает жизнь более удобной. Всегда есть эти две стороны в технике: с одной стороны, она несет с собой удобства, комфорт жизни и действует размягчающе, с другой стороны, она требует большей суровости и бесстрашия.

Старые культуры овладевали лишь небольшим пространством и небольшими массами. Такова была наиболее совершенная культура прошлого: в древней Греции, в Италии в эпоху Возрождения, во Франции XVII в., в Германии начала XIX в. Это есть аристократический принцип культуры, принцип подбора качеств. Но старая культура бессильна перед огромными количествами, она не имеет соответствующих методов. Техника овладевает огромными пространствами и огромными массами. Все делается мировым, все распространяется на всю человеческую массу в эпоху господства техники. В этом ее социологический смысл. Принцип техники демократический. Техническая эпоха есть эпоха демократии и социализации, в ней все становится коллективным, в ней организуются коллективы, которые в старых культурах жили растительной, органической жизнью. Эта растительная жизнь, получившая религиозную санкцию, делала ненужной организацию народных масс в современном смысле слова. Порядок, и даже очень устойчивый порядок, мог держаться без организованности в современном смысле слова, он держался органичностью. Техника дает человеку чувство страшного могущества, и она есть порождение воли к могуществу и к экспансии. Эта воля к экспансии, породившая европейский капитализм, вызывает неизбежно к исторической жизни народные массы. Тогда старый органический порядок рушится и неизбежна новая форма организации, которая дается техникой. Бесспорно, эта новая форма массовой организации жизни, эта технизация жизни разрушает красоту старой культуры, старого быта. Массовая техническая организация жизни уничтожает всякую индивидуализацию, всякое своеобразие и оригинальность, все делается безлично-массовым, лишенным образа. Производство в эту эпоху массовое и анонимное. Не только внешняя,  пластическая сторона жизни лишена индивидуальности, но и внутренняя, эмоциональная жизнь лишена индивидуальности. И понятна романтическая реакция против техники. Понятно восстание Рескина и Льва Толстого, восстание и по эстетическим, и по нравственным мотивам. Но такое отрицание техники бессильно и не может быть последовательно проведено. Происходит лишь защита более примитивных и отсталых форм техники, а не полное ее отрицание. Все примирились с паровой машиной, с железными дорогами, но было время, когда они вызывали протест и отрицались. Вы можете отрицать передвижение на аэропланах, но, наверное, пользуетесь железными дорогами и автомобилями, вы не любите метро, но охотно ездите трамваями, вы не хотите мириться с говорящим кинематографом, но любите кинематограф молчаливый. Мы очень склонны идеализировать прежние культурные эпохи, не знавшие машин, и это так понятно в нашей уродливой и удушливой жизни. Но мы забываем, что старая, нетехнизированная жизнь была связана со страшной эксплуатацией людей и животных, с рабством и закрепощением и что машина может быть орудием освобождения от этой эксплуатация и рабства. Эта двойственность прошлого великолепно изображена в стихотворении Пушкина «Деревня». Пушкин описывает необычайную прелесть русской деревни и помещичьей жизни в ней, но вдруг вспоминает, что она основана на закрепощении людей и на страшной неправде. В проблеме идеализирующего отношения к прошлому мы встречаемся с парадоксом времени. Прошлого, которое нам так нравится и которое нас так притягивает, никогда не было. Это прошлое прошло через наше творческое воображение, через очищение, оно предстоит нам освобожденным от бывшего в нем зла и уродства. Мы любим лишь прошлое, приобщенное к вечности. Но прошлого в прошлом никогда не было, прошлое есть лишь составная часть нашего настоящего. В самом же прошлом было другое настоящее, и в нем было зло и уродство. Это и значит, что любить можно только вечное. Поэтому возврата к прошлому нет, и его нельзя желать. Мы можем хотеть лишь возврата к вечному прошлому, но это вечное выделено нами в преображающем творческом акте, освобождено от своей тьмы. Невозможно мыслить возврат к натуральному хозяйству и к патриархальному строю, к исключительному преобладанию сельского хозяйства и ремесла в хозяйственной жизни, как хотел Рескин. Эта возможность не дана человеку, он должен дальше изживать свою судьбу. Новые человеческие массы, выдвинутые на арену истории, требуют новых форм организации, новых орудий. Но то, что мы сейчас называем «технической эпохой», тоже не вечно. Эпоха неслыханной власти техники над человеческой душой кончится, но кончится она не отрицанием техники, а подчинением ее духу. Человек не может остаться прикованным к земле и во всем от нее зависящим, но он не может и окончательно от нее оторваться и уйти в пространства. Какая-то связь с землей останется, останется и сельское хозяйство, без которого человек не может существовать. Прорваться в рай, в райский сад не дано человеку до конца и преображения мира, всего космоса, но всегда останется воспоминание о рае и тоска по раю, всегда останется намек на рай в жизни природной, в садах и цветах, в искусстве. Внутренняя связь человека с душой природы есть другая сторона его отношения к природе. Окончательное вытеснение ее техническим актуализмом уродует не только природу, но и человека. Будущее человечества нельзя мыслить целостно, оно будет сложным. Будут реакции против техники и машины, возвраты к первозданной природе, но никогда не будет уничтожена техника и машина, пока человек совершает свой земной путь.

В чем главная опасность, которую несет с собою машина для человека, опасность уже вполне обнаружившаяся? Я не думаю, чтобы это была опасность главным образом для духа и духовной жизни. Машина и техника наносят страшные поражения душевной жизни человека, и прежде всего жизни эмоциональной, человеческим чувствам. Душевно-эмоциональная стихия угасает в современной цивилизации. Так можно сказать, что старая культура была опасна для человеческого тела, она оставляла его в небрежении, часто его изнеживала и расслабляла. Машинная, техническая цивилизация опасна прежде всего для души. Сердце с трудом выносит прикосновение холодного металла, оно не может жить в металлической среде. Для нашей эпохи характерны процессы разрушения сердца как ядра души. У самых больших французских писателей нашей эпохи, например, Пруста и Жида, нельзя уже найти сердца как целостного органа душевной жизни человека. Все разложилось на элемент интеллектуальный и на чувственные ощущения. Кейзерлинг совершенно прав, когда он говорит о разрушении эмоционального порядка в современной технической цивилизации и хочет восстановления этого порядка. Техника наносит страшные удары гуманизму, гуманистическому миросозерцанию, гуманистическому идеалу человека и культуры. Машина по природе своей антигуманистична. Техническое понимание науки совершенно противоположно гуманистическому пониманию науки и вступает в конфликт с гуманистическим пониманием полноты человечности. Это все тот же вопрос об отношении к душе. Техника менее опасна для духа, хотя это на первый взгляд может удивить. В действительности можно сказать, что мы живем в эпоху техники и духа, не в эпоху душевности. Религиозный смысл современной техники именно в том, что она все ставит под знак духовного вопроса, а потому может привести и к одухотворению. Она требует напряжения духовности.

Техника перестает быть нейтральной, она давно уже не нейтральна, не безразлична для духа и вопросов духа. Да и ничто в конце концов не может быть нейтральным, нейтральным могло что-то казаться лишь до известного времени и лишь на поверхностный взгляд. Техника убийственно действует на душу, но она вместе с тем вызывает сильную реакцию духа. Если душа, предоставленная себе, оказалась слабой и беззащитной перед возрастающей властью техники, то дух может оказаться достаточно сильным. Техника делает человека космиургом. По сравнению с орудиями, которые современная техника дает в руки человека, прежние его орудия кажутся игрушечными. Это особенно видно на технике войны. Разрушительная сила прежних орудий войны была очень ограничена, все было очень локализовано. Старыми пушками, ружьями и саблями нельзя было истребить большой массы человечества, уничтожить большие города, подвергнуть опасности самое существование культуры. Между тем как новая техника дает эту возможность. И во всем техника дает в руки человека страшную силу, которая может стать истребительной. Скоро мирные ученые смогут производить потрясения не только исторического, но и космического характера. Небольшая кучка людей, обладающая секретом технических изобретений, сможет тиранически держать в своей власти все человечество. Это вполне можно себе представить. Эту возможность предвидел Ренан. Но когда человеку дается сила, которой он может управлять миром и может истребить значительную часть человечества и культуры, тогда все делается зависящим от духовного и нравственного состояния человека, от того, во имя чего он будет употреблять эту силу, какого он духа.

Вопрос техники неизбежно делается духовным вопросом, в конце концов религиозным вопросом. От этого зависит судьба человечества. Чудеса техники, всегда двойственной по своей природе, требуют небывалого напряжения духовности, неизмеримо большего, чем прежние культурные эпохи. Духовность человека не может уже быть органически-растительной. И мы стоим перед требованием нового героизма, и внутреннего, и внешнего. Героизм человека, связанный в прошлом с войной, кончается, его уже почти не было в последней войне. Но техника требует от человека нового героизма, и мы постоянно читаем и слышим о его проявлениях. Таков героизм ученых, которые принуждены выйти из своих кабинетов и лабораторий. Полет в стратосферу или опускание на дно океана требует, конечно, настоящего героизма. Героизма требуют все смелые полеты аэропланов, борьба с воздушными бурями. Проявления человеческого героизма начинают связываться со сферами космическими. Но силы духа требует техника прежде всего для того, чтобы человек не был ею порабощен и уничтожен. В известном смысле можно сказать, что речь идет о жизни и смерти. Иногда представляется такая страшная утопия. Настанет время, когда будут совершенные машины, которыми человек мог бы управлять миром, но человека больше не будет. Машины сами будут действовать в совершенстве и достигать максимальных результатов. Последние люди сами превратятся в машины, но затем и они исчезнут за ненадобностью и невозможностью для них органического дыхания и кровообращения. Фабрики будут производить товары с большой быстротой и совершенством. Автомобили и аэропланы будут летать. Через Т.S.F. по всему миру будут звучать музыка и пение, будут воспроизводиться речи прежних людей. Природа будет покорена технике. Новая действительность, созданная техникой, останется в космической жизни. Но человека не будет, не будет органической жизни. Этот страшный кошмар иногда снится. От напряжения силы духа зависит, избежит ли человек этой участи. Исключительная власть технизации и машинизации влечет именно к этому пределу, к небытию в техническом совершенстве. Невозможно допустить автономию техники, предоставить ей полную свободу действия, она должна быть подчинена духу и духовным ценностям жизни, как, впрочем, и все. Но дух человеческий справится с грандиозной задачей в том лишь случае, если он не будет изолирован и не будет опираться лишь на себя, если он будет соединен с Богом. Только тогда сохранится в человеке образ и подобие Божие, т. е. сохранится человек. В этом обнаруживается различие эсхатологии христианской и эсхатологии технической.

Власть техники в человеческой жизни влечет за собою очень большое изменение в типе религиозности. И нужно прямо сказать, что к лучшему. В техническую, машинную эпоху ослабевает и делается все более и более затруднительным наследственный, привычный, бытовой, социально обусловленный тип религиозности. Религиозный субъект меняется, он чувствует себя менее связанным с традиционными формами, с растительно-органическим бытом. Религиозная жизнь в техническо-машинную эпоху требует более напряженной духовности, христианство делается более внутренним и духовным, более свободным от социальных внушений. Это неизбежный процесс. Очень трудно в современном мире удержать форму религии, определяемую наследственными, национальными, семейными, социально-групповыми влияниями. Религиозная жизнь делается более личной, более выстраданной, т. е. определяется духовно. Это, конечно, совсем не означает религиозного индивидуализма, ибо сама соборность и церковность религиозного сознания не социологическую имеет природу. Но в другом отношении власть техники может иметь роковые последствия для духовной и религиозной жизни. Техника овладевает временем и радикально меняет отношение ко времени. И человек действительно способен овладевать временем. Но технический актуализм подчиняет человека и его внутреннюю жизнь все ускоряющемуся движению времени. В этой бешеной скорости современной цивилизации, в этом бегстве времени ни одно мгновение не остается самоцелью и ни на одном мгновении нельзя остановиться, как на выходящем из времени. Нет выхода в мгновение (Augenblick) в том смысле, как это слово употребляет Киркегард. Каждое мгновение должно как можно скорее смениться последующим мгновением, и все мгновения остаются в потоке времени и потому исчезают. Внутри каждого мгновения как будто нет ничего, кроме устремленности к последующему мгновению, оно в себе самом пусто. Но такое овладение временем через быстроту и скорость и оказывается порабощением потоком времени. А это значит, что технический актуализм в своем отношении к времени разрушает вечность и делает для человека все более и более трудным отношение к вечности. Нет времени у человека для вечности.

От него требуют скорейшего перехода к последующему времени. Это совсем не значит, что мы должны в прошлом видеть только вечное, которое разрушается будущим. Прошлое нисколько не больше принадлежит вечности, чем будущее, и то и другое принадлежит времени. Как и в прошлом, и в будущем, и во все времена возможен выход в вечность, в самоценное, наполненное мгновение. Время подчиняется машине скорости, но этим оно не преодолевается и не побеждается. И человек стоит перед проблемой: сохранится ли для пего возможность мгновений созерцания, созерцания вечности, Бога, истины, красоты. Человек бесспорно имеет активное призвание в мире, и в актуализме есть правда. Но человек есть также существо, способное к созерцанию, и в созерцании есть элемент, определяющий его «я». В самом созерцании, т. е. в отношении человека к Богу, есть творчество. Постановка этой проблемы еще более убеждает нас в том, что все болезни современной цивилизации порождаются несоответствием между душевной организацией человека, унаследованной от других времен, и новой, технической, механической действительностью, от которой он никуда не может уйти. Человеческая душа не может выдержать той скорости, которой от нее требует современная цивилизация. Это требование имеет тенденцию превратить человека в машину. Процесс этот очень болезненный. Современный человек пытается укрепить себя спортом и этим борется с антропологическим регрессом. И нельзя отрицать положительного значения спорта, который возвращает к античному, греческому отношению к телу. Но самый спорт может превратиться в средство разрушения человека, может создавать уродство вместо гармонизации, если не подчинить его целостной, гармонической идее человека. Техническая цивилизация по существу своему имперсоналистична, она не знает и не хочет знать личности. Она требует активности человека, но не хочет, чтобы человек был личностью. И личности необыкновенно трудно удержаться в этой цивилизации. Личность во всем противоположна машине. Она прежде всего есть единство в многообразии и целостность. Она из себя полагает свою цель, она не согласна быть превращена в часть, в средство и орудие. Но техническая цивилизация, но технизированное и машинизированное общество хотят, чтобы человек был их частью, их средством и орудием, они все делают, чтобы человек перестал быть единством и целостью, т. е. хотят, чтобы человек перестал быть личностью. И предстоит страшная борьба между личностью и технической цивилизацией, технизированным обществом, борьба человека и машины. Техника всегда безжалостна ко всему живому и существующему. И жалость к живому и существующему должна ограничить власть техники в жизни.

Машинизм, торжествующий в капиталистической цивилизации, прежде всего извращает иерархию ценностей, и восстановление иерархии ценностей есть ограничение власти машинизма. Эта проблема не может быть решена возвратом к старой душевной структуре и к старой природно-органической действительности. И вместе с тем характер современной технической цивилизации и то, что она делает с человеком, невыносимо для христианского сознания, и не только христианского, но человеческого сознания, сознания человеческого достоинства. Мы стоим перед вопросом о спасении образа человека. Человек призван продолжать миротворение, и дело его есть как бы восьмой день творения, он призван быть царем и господином земли. Но дело, которое он делает и к которому он призван, порабощает его и искажает его образ. Появляется новый человек, с новой душевной структурой, с новым образом. Старый человек, человек прошлого принимал себя за вечного человека. В нем было вечное, но он не был вечным человеком. Прошлое не есть вечное. Новый человек должен появиться в мире. И трудным является не вопрос о том, в каком он стоит отношении к старому человеку, а о том, в каком он стоит отношении к вечному человеку, к вечному в человеке. Вечным является образ и подобие Божие в человеке, что и делает его личностью. Это нельзя понимать статически. Образ и подобие Божие в человеке, как в природном существе, раскрывается и утверждается в динамике. Это и есть неустанная борьба против старого, ветхого человека во имя человека нового. Но машинизм хотел бы заменить в человеке образ и подобие Божие образом и подобием машины. Это не есть создание нового человека, это есть истребление человека, исчезновение человека, замена его иным существом, с иным, не человеческим уже существованием. В этом вся мучительность проблемы. Машина создана человеком, и она может дать ему гордое сознание его достоинства и силы. Но эта гордость человека незаметно для него самого переходит в унижение человека. Может появиться поистине новое существо, но не человеческое уже. И совсем не потому, что человек принадлежит к старому миру, и мир новый должен непременно не изменить только человека, а подменить его другим существом. Человек менялся на протяжении своей исторической судьбы, он бывал старым и новым. Но во все времена, старые и новые, человек прикасался к вечности, и это делало его человеком. Новый же человек, который окончательно порвет с вечностью, окончательно прикрепится к новому миру, которым должен овладеть и подчинить себе, перестанет быть человеком, хотя и не сразу это заметит. Происходит дегуманизация человека. Ставится вопрос: быть или не быть человеку, не старому человеку, который должен преодолеваться, а просто человеку. Со времени возникновения человеческого самосознания, открывающегося в Библии и в древней Греции, никогда еще с такой остротой и глубиной не ставилась эта проблема. Европейский гуманизм верил в вечные основы человеческой природы. Эту веру он получил от греко-римского мира. Христианство верит, что человек есть творение Божие и несет в себе Его образ и подобие, что человек искуплен Сыном Божиим. Обе веры укрепляли европейского человека, который считал себя человеком универсальным. Ныне вера эта пошатнулась. Мир не только дехристианизируется, но и дегуманизируется. В этом вся острота вопроса, перед которым ставит нас чудовищная власть техники.

Замечательная попытка разрешить стоящий перед нами вопрос принадлежит гениальному христианскому мыслителю Н. Федорову, автору «Философии общего дела». Для него, как для Маркса и Энгельса, философия должна не познавать теоретически мир, а его переделывать, должна быть проективной. Человек призван активно овладеть стихийными силами природы, несущими ему смерть, и регулировать, упорядочивать не только социальную, но и космическую жизнь. Н. Федоров был православный христианин, и обоснование его «общего дела», дела победы над смертью и возвращения жизни всем умершим, было христианское. Но он верил также в науку и технику, необычайно верил. У него нет обоготворения науки и техники, ибо он верил в Бога и Христа, но наука и техника для него величайшие орудия человека в победе над стихийными, иррациональными, смертоносными силами природы. Он верил в чудеса техники и призывал к их свершению. Пример Н. Федорова интересен для нас потому, что веру в мощь техники он соединял с духом прямо противоположным тому, который господствует в техническую эпоху. Он ненавидел машинизм современной цивилизации, ненавидел капитализм, созданный блудными сынами, забывшими отцов. У него есть формальное сходство с Марксом и коммунизмом, но при полной противоположности духа. Н. Федоров — один из немногих в истории христианской мысли, почти единственный, который преодолел пассивное понимание апокалипсиса. Апокалипсис есть откровение об исторических судьбах человека и мира и о конце, о конечном исходе. Но откровение это нельзя понимать детерминистически и фаталистически. Конец, страшный суд и вечная гибель многих совсем не предопределены божественной или природной необходимостью, совсем не фатальны. Человек свободен и призван к активности, конец зависит и от него. Апокалиптические пророчества условны. Если христианское человечество не соединится для общего дела овладения стихийными смертоносными силами, для победы над смертью и для восстановления всеобщей жизни, для регуляции мировой жизни, если оно не создаст царства христиански одухотворенного труда, если не преодолеет дуализма теоретического и практического разума, умственного и физического труда, не будет осуществлять христианской правды, христианского братства и любви во всей полноте жизни, не будет побеждать смерть силой христианской любви и силой науки и техники, то будет царство антихриста, конец мира, страшный суд и все, что описывается в апокалипсисе. Но всего этого может и не быть, если «общее дело» начнется. Эсхатология Н. Федорова отличается и от обычной христианской эсхатологии, и от эсхатологии современной техники, религии машинизма. Русский коммунизм особенно напоминает нам о мало оцененном Н. Федорове. Он ставил во всей остроте религиозный вопрос об активности человека и о технике. Власть техники и машины связана с капитализмом, она родилась в недрах капиталистического строя, и машина была самым могущественным орудием развития капитализма. Коммунизм целиком принимает от капиталистической цивилизации этот гипермашинам и техницизм и создает настоящую религию машины, которой поклоняется как тотему. Бесспорно, если техника создала капитализм, то она же может способствовать преодолению капитализма и созданию иного, более справедливого социального строя. Она может стать могущественным орудием в решении социального вопроса. Но в этом случае все будет зависеть от того, какой дух победит, какого духа будет человек. Материалистический коммунизм подчиняет проблему человека как целостного душевно-телесного существа проблеме общества. Не человек должен организовывать общество, а общество должно организовывать человека. Но в действительности правда в обратном: человеку принадлежит примат, человек должен организовывать общество и мир, и организация эта будет зависеть от того, каков человек, какого он духа. И человек берется тут не только как индивидуальное существо, но и как социальное существо, имеющее социальное призвание. Только тогда человек имеет активное и творческое призвание. Очень часто в нашу эпоху люди, раненные машинизмом, говорят, что машина калечит человека, что машина во всем виновата. Такое отношение унижает человека, не соответствует его достоинству. Ответственна совсем не машина, которая есть создание самого человека, машина ни в чем не виновата, и недостойно переносить ответственность с самого человека на машину. Не машина, а человек виновен в страшной власти машинизма, не машина обездушила человека, а сам человек обездушился. Проблема должна быть перенесена извне внутрь. Духовное ограничение власти техники и машины над человеческой жизнью ость дело духа, дело самого человека, зависит от напряжения его духовности. Машина может быть великим орудием в руках человека, в его победе над властью стихийной природы, но для этого человек должен быть духовным существом, свободным духом. В мире происходит процесс дегуманизации, дегуманизации во всем. Но в этой дегуманизации повинен сам человек, а не машина. Машинизм есть лишь проекция этой дегуманизации. Мы, напр., видим эту дегуманизацию науки в современной физике, изумительной своими открытиями. Физика изучает невидимые световые лучи и неслышимый звук, и этим выводит за пределы привычного человеку мира света и звука. Так же Эйнштейн выводит из привычного человеку пространственного мира. Новые открытия в физике имеют положительное значение и ни в чем не повинны, они свидетельствуют о силе человеческого сознания. Дегуманизация есть состояние человеческого духа, она есть отношение духа к человеку и миру. Все приводит нас к религиозной и философской проблеме человека.

Человек может быть поглощен все более и более раскрывающейся космической бесконечностью. Христианство освободило человека от власти космической бесконечности, в которую он был погружен в древнем мире, от власти духов и демонов природы. Оно поставило его на ноги, укрепило его, поставило его в зависимость от Бога, а не от природы. Но на вершинах науки, которые только и стали достижимы при независимости человека от природы, на вершинах цивилизации и техники человек сам открывает тайны космической жизни, раньше от него скрытые, и обнаруживает действие космических энергий, раньше как бы дремавших в глубинах природной жизни. Это свидетельствует о мощи человека, но это же ставит его в новое, опасное положение по отношению к космической жизни. Проявленная человеком способность к организации дезорганизует его внутренне. Для христианского сознания ставится новая проблема. Христианский ответ на новое положение человека в мире предполагает изменение христианского сознания в понимании призвания человека в мире. В центр ставится проблема христианской антропологии. Нас не может удовлетворить антропология патриотическая и схоластическая или антропология гуманистическая. Со стороны познавательной центральной становится проблема философской антропологии. Человек и машина, человек и организм, человек и космос — все проблемы философской и религиозной антропологии. В своей исторической судьбе человек проходит разные стадии, и всегда трагична эта судьба. В начале человек был рабом природы, и он начал героическую борьбу за свое охранение, независимость и освобождение. Он создал культуру, государства, национальные единства, классы. Но он стал рабом государства, национальности, классов. Ныне вступает он в новый период. Он хочет овладеть иррациональными общественными силами. Он создает организованное общество и развитую технику, делает человека орудием организации жизни и окончательного овладения природой. Но он становится рабом организованного общества и техники, рабом машины, в которую превращено общество и незаметно превращается сам человек. Но в новых и новых формах ставится проблема освобождения человека, овладения духом природы и общества. Эта проблема может быть решена только сознанием, которое поставит человека выше природы и общества, поставит душу человеческую выше всех природных и общественных сил, которые должны ему подчиниться. То, что освобождало человека, должно быть принято, и отвергнуто то, что его порабощало. Но эта истина о человеке, о его достоинстве и его призвании заложена в христианстве, хотя, может быть, недостаточно в его истории раскрывалась и часто искажалась. Путь окончательного освобождения человека и окончательного осуществления его призвания есть путь к царству Божию, которое есть не только царство небесное, но и царство преображенной земли, преображенного космоса.

Ортега-и-Гассет Х. Восстание масс // Ортега-и-Гассет Х. Эстетика. Философия культуры. М.,1991. С.309-350.

Вопросы:

1. Что такое «масса»? В чём особенность нашего времени?

2. Каковы предпосылки формирования человека массы?

3. Сформулируйте признаки человека массы.

4. Какова функция исторического знания?

5. Раскройте смысл термина «восстание масс».

6. Угрозой чему является государство в современном мире?     

I. СТАДНОСТЬ (ФРАГМЕНТ) 

<...> Толпа - понятие количественное и визуальное: множество. Переведем его, не искажая, на язык социологии. И получим "массу". Общество всегда былоподвижным  единством меньшинства и массы.  Меньшинство  - совокупность  лиц, выделенных  особо; масса - не выделенных ничем. Речь, следовательно, идет не только и не столько о  "рабочей массе". Масса -  это средний человек.  Таким образом,  чисто  количественное   определение  -  "многие"  -   переходит  в качественное. Это совместное качество, ничейное и отчуждаемое, это человек в той мере, в какой он не отличается от остальных и повторяет общий тип. Какой смысл в  этом  переводе  количества в качество?  Простейший  -  так понятнее происхождение  массы.  До  банальности  очевидно,  что   стихийный  рост  ее предполагает совпадение целей, мыслей, образа жизни. Но  не  так ли  обстоит дело  и с любым сообществом,  каким  бы  избранным оно себя ни  полагало?  В общем, да. Но есть существенная разница.  В  сообществах, чуждых  массовости,  совместная  цель,  идея  или идеал служат единственной связью, что само по себе исключает многочисленность. Для создания меньшинства,  какого угодно, сначала надо, чтобы каждый по причинам особым,  более  или менее личным, отпал от толпы. Его совпадение с теми, кто образует меньшинство, - это позднейший, вторичный результат особости каждого и,  таким  образом,  это  во  многом  совпадение несовпадений.  Порой печать отъединенности  бросается  в  глаза: именующие  себя  "нонконформистами" англичане - союз согласных лишь в несогласии с  обществом. Но сама установка  объединение как можно меньшего числа для отъединения от как можно большего  входит  составной  частью  в структуру  каждого  меньшинства.  Говоря  об избранной публике на концерте изысканного музыканта, Малларме тонко заметил, что этот узкий круг своим присутствием демонстрировал отсутствие толпы.

    В сущности,  чтобы  ощутить  массу  как психологическую  реальность, не требуется людских скопищ. По одному-единственпому человеку можно определить, масса это или нет. Масса  -  всякий и  каждый,  кто ни в добре, ни в зле  не мерит себя особой мерой, а  ощущает таким же, "как  и все", и  не  только не удручен, но  доволен  собственной неотличимостью. Представим себе, что самый обычный человек, пытаясь мерить себя особой мерой - задаваясь вопросом, есть ли у  него  какое-то  дарование, умение, достоинство, - убеждается,  что нет никакого.  Этот   человек  почувствует  себя   заурядностью,   бездарностью, серостью. Но не массой. Обычно,  говоря  об  "избранном меньшинстве", передергивают смысл этого выражения, притворно забывая, что избранные - не те, кто кичливо ставит себя выше, но  те, кто  требует  от  себя больше,  даже если  требование  к  себе непосильно. И, конечно, радикальнее всего делить человечество на два класса: на  тех,  кто  требует от себя  многого  и сам  на себя взваливает тяготы  и обязательства, и на тех, кто не требует  ничего и для  кого жить - это плыть по течению, оставаясь таким, какой ни на есть, и не силясь перерасти себя.

    Это напоминает мне две ветви ортодоксального буддизма:  более трудную и требовательную махаяну - "большую колесницу", или "большой путь",  - и более будничную и блеклую  хинаяну - "малую колесницу", "малый путь"[1]. Главное и решающее - какой колеснице мы вверим нашу жизнь. Таким  образом,  деление общества на массы  и  избранные меньшинства  - типологическое и не совпадает ни  с делением  на социальные  классы, ни с их иерархией.  Разумеется,  высшему классу,  когда он становится высшим и  пока действительно им остается, легче выдвинуть человека "большой колесницы", чем

низшему. Но в действительности внутри любого класса есть собственные массы и меньшинства. Нам еще предстоит убедиться, что плебейство и гнет массы даже в кругах традиционно  элитарных  - характерное  свойство  нашего  времени. Так интеллектуальная  жизнь,  казалось  бы  взыскательная  к  мысли,  становится триумфальной дорогой псевдоинтеллигентов, не  мыслящих, немыслимых  и  ни  в каком виде неприемлемых. Ничем не лучше останки "аристократии", как мужские, так  и  женские.  И, напротив,  в  рабочей среде,  которая прежде  считалась эталоном "массы", не редкость сегодня встретить души высочайшего закала.

    Масса - это посредственность, и, поверь она в свою одаренность, имел бы место  не  социальный сдвиг, а всего-навсего  самообман. Особенность  нашего времени в  том,  что  заурядные  души,  не  обманываясь  насчет  собственной заурядности, безбоязненно утверждают свое  право на нее и навязывают ее всем и всюду. Как говорят американцы, отличаться - неприлично. Масса  сминает все непохожее,  недюжинное,  личностное  и  лучшее. Кто не такой,  как все,  кто думает не так, как  все, рискует стать отверженным. И ясно, что "все"  - это еще  не все.  Мир  обычно  был  неоднородным  единством массы  и независимых меньшинств. Сегодня весь мир становится массой. Такова жестокая реальность наших дней,  и такой я вижу ее,  не закрывая глаз на жестокость.

V. СТАТИСТИЧЕСКАЯ СПРАВКА

    В  этой  работе  я  хотел  бы  угадать  недуг  нашего  времени,   нашей сегодняшней жизни. И первые результаты можно обобщить так: современная жизнь грандиозна, избыточна и  превосходит любую исторически  известную. Но именно потому,  что напор ее так велик, она вышла из берегов и смыла все завещанные нам устои, нормы и идеалы. В ней больше жизни, чем в  любой другой, и по той же   причине  больше   нерешенного.   Она   уже   не   может  придерживаться прошлого. Научимся, однако,  извлекать из  прошлого если  не позитивный,  то хотя бы негативный опыт. Прошлое не надоумит, что делать, но подскажет, чего избегать. Ей надо самой творить свою собственную судьбу.

Но  диагноз  пора дополнить. Жизнь  - это прежде  всего  наша возможная жизнь, то, чем мы способны стать, и как выбор возможного - наше решение, то, чем  мы  действительно  становимся.   Обстоятельства  и  решения  -  главные слагающие жизни. Обстоятельства, то есть возможности, нам заданы и навязаны. Мы называем их миром. Жизнь  не  выбирает себе мира, жить - это очутиться  в мире окончательном и неразменном, сейчас и здесь. Наш мир - это предрешенная сторона жизни. Но предрешенная не механически.  Мы не пущены в мир, как пуля из ружья, по неукоснительной траектории. Неизбежность, с  которой сталкивает нас  этот мир  -  а мир всегда  этот, сейчас и здесь, - состоит  в обратном.

Вместо единственной траектории  нам  задается множество, и мы соответственно обречены...  выбирать себя.  Немыслимая предпосылка!  Жить - это вечно  быть осужденным на свободу,  вечно решать, чем ты  станешь в  этом мире. И решать без устали  и без  передышки. Даже  отдаваясь безнадежно  на волю случая, мы принимаем   решение  -   не   решать.   Неправда,   что   в  жизни   "решают обстоятельства". Напротив, обстоятельства - это дилемма вечно новая, которую надо решать. И решает ее наш собственный склад.

    Все это применимо и к  общественной  жизни. У нее, во-первых, есть тоже горизонт  возможного  и, во-вторых, решение в  выборе совместного жизненного пути. Решение зависит  от характера общества, его склада, или, что одно и то же, от преобладающего  типа людей. Сегодня преобладает масса и решает она. И происходит  нечто иное, чем в эпоху демократии и всеобщего  голосования. При всеобщем  голосовании массы  не решали, а  присоединялись к решению того или другого  меньшинства.  Последние  предлагали  свои  "программы"  -  отличный термин.  Эти  программы  - по сути,  программы совместной жизни – приглашали массу одобрить проект решения.

    Сейчас картина  иная. Всюду, где торжество массы растет, -  например, в Средиземноморье  -  при взгляде  на  общественную  жизнь  поражает  то,  что политически там перебиваются со дня на день. Это более чем странно. У власти -  представители масс.  Они  настолько всесильны,  что  свели  на  нет  саму возможность оппозиции.  Это  бесспорные  хозяева страны, и  нелегко найти  в истории  пример  подобного   всевластия.   И  тем   не  менее   государство, правительство  живут  сегодняшним  днем.  Они  не  распахнуты  будущему,  не представляют  его ясно и  открыто,  не  кладут  начало чему-то  новому,  уже различимому  в перспективе. Словом,  они  живут без жизненной программы.  Не знают, куда  идут, потому что  не  идут никуда,  не выбирая и не прокладывая дорог. Когда такое  правительство ищет самооправданий,  то не  поминает всуе день завтрашний,  а,  напротив, упирает на сегодняшний  и говорит с завидной прямотой:   "Мы   -    чрезвычайная    власть,    рожденная    чрезвычайными

обстоятельствами". То есть злобой дня, а не дальней  перспективой. Недаром и само  правление сводится к  тому,  чтобы  постоянно  выпутываться,  не решая проблем, а всеми способами  увиливая  от  них и  тем самым рискуя сделать их неразрешимыми.  Таким всегда  было  прямое  правление  массы -  всемогущим и призрачным.  Масса  - это те,  кто  плывет  по  течению  и лишен ориентиров. Поэтому  массовый  человек не  созидает,  даже если  возможности и силы  его огромны. И как раз этот человеческий склад сегодня решает. Право же, стоит в нем разобраться.

    Ключ к  разгадке  -  в  том вопросе, что  прозвучал уже  в  начале моей работы: откуда  возникли все эти  толпы, захлестнувшие сегодня  историческое пространство?

    Не так давно известный экономист Вернер Зомбарт  указал на один простой факт,  который  должен бы  впечатлить каждого, кто  озабочен современностью. Факт сам по себе достаточный, чтобы открыть нам глаза на сегодняшнюю Европу, по  меньшей  мере обратить их в нужную  сторону.  Дело в  следующем: за  все двенадцать веков  своей  истории,  с шестого по  девятнадцатый,  европейское население ни разу не превысило ста восьмидесяти миллионов. А за время с 1800 по 1914  год  -  за столетие с небольшим  - достигло четырехсот шестидесяти.  Контраст, полагаю, не оставляет сомнений  в плодовитости прошлого века.  Три поколения подряд человеческая масса росла как на дрожжах и, хлынув, затопила тесный  отрезок  истории.  Достаточно,  повторяю, одного  этого факта, чтобы объяснить триумф масс и все, что он сулит. С другой стороны, это еще одно, и притом самое  ощутимое,  слагаемое  того роста жизненной силы,  о  котором я упоминал.

    Эта  статистика,  кстати, умеряет  наше беспочвенное  восхищение ростом молодых стран, особенно Соединенных Штатов.  Кажется сверхъестественным, что население   США   за   столетие   достигло   ста   миллионов,  а  ведь  куда сверхъестественней  европейская  плодовитость.  Лишнее  доказательство,  что американизация  Европы иллюзорна.  Даже  самая, казалось  бы,  отличительная черта Америки  -  ускоренный темп  ее заселения  -  не  самобытна.  Европа в прошлом веке заселялась куда быстрее. Америку создали европейские излишки.

    Хотя выкладки Вернера Зомбарта и не так известны, как того заслуживают, сам загадочный факт заметного увеличения  европейцев слишком очевиден, чтобы на  нем  задерживаться.   Суть   не  в   цифрах   народонаселения,  а  в  их контрастности, вскрывающей внезапный и головокружительный темп роста. В этом и  соль. Головокружительный рост означает все новые и новые толпы, которые с таким  ускорением  извергаются  на  поверхность  истории,  что  не  успевают пропитаться традиционной культурой.

    И в результате современный средний  европеец душевно здоровее и  крепче своих  предшественников,  но и душевно беднее. Оттого  он порой смахивает на дикаря, внезапно забредшего  в  мир вековой цивилизации. Школы, которыми так гордился прошлый век, внедрили в  массу современные жизненные навыки, но  не сумели воспитать ее. Снабдили ее средствами для того,  чтобы жить полнее, но не  смогли  наделить  ни  историческим  чутьем,  ни   чувством  исторической ответственности.  В массу  вдохнули силу и спесь  современного прогресса, но забыли о духе. Естественно, она и не  помышляет  о духе, и  новые поколения, желая  править миром,  смотрят на него как на первозданный рай,  где нет  ни

давних следов, ни давних проблем.

    Славу и ответственность за  выход  широких масс на историческое поприще несет XIX век. Только  так  можно судить о нем беспристрастно и справедливо. Что-то  небывалое  и неповторимое крылось  в его  климате, раз вызрел  такой человеческий урожай. Не усвоив и не  переварив этого, смешно и легкомысленно отдавать  предпочтение духу  иных  эпох.  Вся история  предстает  гигантской лабораторией, где  ставятся все  мыслимые  и  немыслимые опыты, чтобы  найти рецепт  общественной жизни,  наилучшей  для  культивации  "человека". И, не прибегая к уверткам,  следует  признать данные  опыта:  человеческий посев в условиях либеральной  демократии  и технического прогресса  - двух  основных факторов - за столетие утроил людские ресурсы Европы.

    Такое изобилие, если  мыслить здраво, приводит  к  ряду  умозаключений: первое  - либеральная  демократия на базе  технического  творчества является высшей из доныне  известных  форм общественной жизни; второе - вероятно, это не  лучшая  форма, но лучшие  возникнут на ее основе и  сохранят  ее суть, и третье - возвращение к формам низшим, чем в XIX веке, самоубийственно.

    И  вот,  разом  уяснив  себе  все эти  вполне  ясные  вещи,  мы  должны предъявить XIX веку счет. Очевидно, наряду с чем-то небывалым и неповторимым имелись в  нем и какие-то  врожденные  изъяны, коренные пороки, поскольку он создал  новую  породу людей - мятежную  массу - и  теперь  она угрожает  тем основам,  которым  обязана  жизнью.   Если  этот  человеческий   тип   будет по-прежнему  хозяйничать в Европе  и  право решать останется за  ним, то  не пройдет  и  тридцати  лет,  как  наш  континент  одичает.  Наши  правовые  и технические достижения исчезнут с той  же легкостью, с какой не раз исчезали секреты мастерства[*Герман  Вейль, один из крупнейших физиков современности, соратник и  преемник Эйнштейна, не раз повторял в частной беседе, что,  если бы определенные люди, десять  или двенадцать человек, внезапно умерли,  чудо современной   физики  оказалось   бы  навеки  утраченным  для  человечества.

Столетиями  надо  было   приспосабливать  человеческий  мозг  к  абстрактным головоломкам  теоретической физики. И  любая  случайность может развеять эти  чудесные  способности,  от  которых зависит  и  вся техника будущего]. Жизнь съежится. Сегодняшний  избыток возможностей обернется  беспросветной нуждой, скаредностью, тоскливым бесплодием.  Это будет неподдельный декаданс. Потому что восстание  масс  и  есть то  самое,  что  Ратенау называл  "вертикальным одичанием".

    Поэтому  так  важно  вглядеться  в  массового  человека, в  эту  чистую потенцию как высшего блага, так и высшего зла.

VI. ВВЕДЕНИЕ В АНАТОМИЮ МАССОВОГО ЧЕЛОВЕКА

    Кто  он, тот массовый человек, что  главенствует сейчас  в общественной жизни,  политической  и не политической? Почему он такой, какой есть,  иначе говоря, как он получился таким?

    Оба вопроса требуют  совместного  ответа,  потому что взаимно проясняют друг друга.  Человек, который намерен сегодня возглавлять европейскую жизнь, мало похож  на  тех, кто двигал  XIX век,  но именно XIX веком он  рожден  и вскормлен.  Проницательный  ум,  будь  то  в 1820-м, 1850-м  или 1880  году,  простым  рассуждением  a   priori   мог  предвосхитить  тяжесть  современной исторической  ситуации. И  в ней действительно нет ровным счетом ничего,  не предугаданного  сто  лет  назад. "Массы  надвигаются!"[2]  - апокалипсически восклицал   Гегель.  "Без   новой  духовной   власти   наша  эпоха  -  эпоха революционная - кончится катастрофой"[3],  - предрекал  Огюст Конт.  "Я вижу всемирный  потоп  нигилизма!" -  кричал  с  энгадинских  круч  усатый Ницше. Неправда, что история непредсказуема. Сплошь и рядом  пророчества сбывались. Если бы грядущее не оставляло бреши для предвидений, то и впредь, исполняясь и становясь прошлым, оно оставалось бы непонятным.  В  шутке, что  историк - пророк  наизнанку, заключена вся философия истории. Конечно, можно провидеть лишь  общий  каркас  будущего,  но  ведь  и  в  настоящем  или  прошлом  это единственное, что, в сущности, доступно. Поэтому, чтобы  видеть свое  время, надо смотреть с расстояния. С какого?  Достаточного, чтобы не различать носа Клеопатры.

    Какой представлялась жизнь той человеческой  массе,  которую в изобилии плодил XIX век?  Прежде  всего и во всех отношениях - материально доступной. Никогда  еще  рядовой  человек  не утолял с  таким  размахом  свои житейские запросы.  По мере  того как  таяли крупные  состояния  и  ужесточалась жизнь рабочих,  экономические  перспективы среднего сдоя  становились день ото дня все шире. Каждый день вносил новую лепту в его жизненный  standard. С каждым днем  росло  чувство  надежности и собственной независимости. То, что прежде считалось удачей  и  рождало смиренную признательность судьбе, стало правом, которое не благословляют, а требуют.

    С  1900  года  начинает и рабочий ширить и  упрочивать свою жизнь.  Он, однако, должен  за это  бороться. Благоденствие не уготовано ему  заботливо, как среднему человеку, на диво слаженным обществом и Государством.

    Этой  материальной доступности и обеспеченности сопутствует житейская - comfort  и  общественный  порядок.  Жизнь  катится  по надежным  рельсам,  и столкновение с чем-то враждебным и грозным мало представимо.

    Столь  ясная  и  распахнутая  перспектива  неминуемо  должна  в  недрах обыденного  сознания  копить  то  ощущение жизни, что  метко  выражено нашей старинной поговоркой - "широка Кастилия!"[4] А именно, во всех ее основных и решающих моментах жизнь представляется новому человеку лишенной преград. Это обстоятельство  и  его важность осознаются сами  собой, если  вспомнить, что прежде рядовой человек и не подозревал  о такой  жизненной раскрепощенности. Напротив, жизнь была для него тяжкой участью - и материально, и житейски. Он с  рождения  ощущал ее  как  скопище  преград,  которые  обречен терпеть,  с которыми принужден смириться и втиснуться в отведенную ему щель.

    Контраст будет еще отчетливее, если от материального перейти к  аспекту гражданскому и моральному. С середины прошлого века средний человек не видит перед  собой никаких  социальных барьеров. С рождения  он  и  в общественной  жизни не встречает  рогаток и ограничений. Никто не  принуждает  его  сужать свою  жизнь. И здесь "широка Кастилия". Не существует ни сословий, ни  каст.

Ни у кого нет гражданских привилегий. Средний человек  усваивает как истину, что все люди узаконенно равны.

    Никогда за всю историю человек не знал условий, даже отдаленно  похожих на современные. Речь действительно идет о чем-то абсолютно новом, что внес в человеческую  судьбу XIX  век. Создано  новое  сценическое пространство  для существования человека,  новое  и в материальном  и в социальном  плане. Три начала   сделали   возможным  этот   новый  мир:   либеральная   демократия, экспериментальная  наука  и  промышленность.  Два  последних  фактора  можно объединить  в одно понятие -  техника.  В этой триаде ничто  не рождено  XIX веком,  но  унаследовано  от двух  предыдущих столетий. Девятнадцатый век не изобрел, а внедрил,  и в том его заслуга. Это прописная истина.  Но одной ее мало, и надо вникнуть в ее неумолимые следствия.

    Девятнадцатый век был революционным  по сути. И суть  не в живописности его баррикад - это всего лишь декорация, - а в том, что он поместил огромную массу  общества в жизненные  условия,  прямо  противоположные всему,  с  чем средний человек свыкся ранее. Короче,  век  перелицевал общественную  жизнь.

Революция  не   покушение   на  порядок,   но   внедрение   нового  порядка, дискредитирующего  привычный.  И  потому   можно  без  особых  преувеличений сказать,  что  человек,  порожденный XIX  столетием, социально стоит  в ряду предшественников  особняком. Разумеется, человеческий тип XVIII века отличен от преобладавшего в  семнадцатом, а тот -  от характерного  для XVI века, но все  они в конечном  счете родственны, схожи и по сути  даже одинаковы, если сопоставить  их с нашим новоявленным современником. Для "плебея" всех времен "жизнь" означала  прежде всего стеснение, повинность, зависимость  - короче, угнетение. Еще короче - гнет, если не ограничивать его правовым и сословным, забывая о стихиях. Потому что их напор не слабел никогда, вплоть до прошлого века,  с   началом   которого   технический  прогресс   -   материальный   и управленческий  -  становится  практически  безграничным.  Прежде  даже  для богатых и  могущественных земля была миром нужды, тягот и  риска[*При  любом относительном  богатстве сфера благ  и удобств, обеспеченных им, была крайне сужена  всеобщей  бедностью  мира.  Жизнь  среднего  человека  много  легче, изобильнее  и безопаснее  жизни  могущественнейшего властителя  иных времен.

Какая разница, кто кого богаче, если богат мир и  не скупится на автострады, магистрали, телеграфы, отели, личную безопасность и аспирин?].

    Тот  мир,  что  окружает  нового  человека  с  колыбели,  не  только не понуждает его  к  самообузданию,  не  только  не  ставит  перед  ним никаких запретов  и  ограничений, но, напротив, непрестанно  бередит  его  аппетиты, которые в принципе могут расти бесконечно. Ибо этот мир XIX и начала XX века не просто демонстрирует свои бесспорные достоинства и масштабы, но и внушает своим  обитателям  -  и это крайне важно - полную  уверенность, что  завтра, словно упиваясь стихийным и  неистовым ростом, мир станет  еще  богаче,  еще шире и совершеннее. И по сей день, несмотря на признаки первых трещин в этой незыблемой  вере, -  по  сей  день,  повторяю,  мало  кто  сомневается,  что автомобили  через пять  лет будут  лучше и дешевле, чем сегодня. Это так  же непреложно,  как  завтрашний  восход  солнца.   Сравнение,  кстати,  точное.

Действительно, видя  мир  так  великолепно устроенным  и слаженным,  человек заурядный полагает  его делом рук самой природы и не в силах додуматься, что дело это требует усилий людей незаурядных.  Еще  труднее ему уразуметь,  что все эти легко достижимые блага держатся на определенных и нелегко достижимых человеческих качествах,  малейший недобор  которых  незамедлительно  развеет прахом великолепное сооружение.

    Пора  уже  наметить  первыми  двумя  штрихами  психологический  рисунок сегодняшнего  массового  человека: эти  две черты -  беспрепятственный  рост жизненных  запросов  и,  следовательно,  безудержная  экспансия  собственной натуры и, второе, врожденная неблагодарность ко  всему, что сумело облегчить ему жизнь.  Обе черты рисуют весьма знакомый душевный склад -  избалованного ребенка.  И в общем  можно уверенно  прилагать их к  массовой  душе  как оси координат.  Наследница незапамятного и  гениального былого,  гениального  по своему  вдохновению  и  дерзанию, современная  чернь избалована  окружением. Баловать  - это  значит потакать, поддерживать иллюзию, что все  дозволено и ничто не  обязательно. Ребенок в такой обстановке  лишается понятий  о своих пределах. Избавленный  от  любого давления извне,  от любых  столкновений  с другими, он и впрямь начинает верить, что существует  только он, и привыкает ни  с кем  не считаться, а главное, никого  не считать лучше себя.  Ощущение чужого  превосходства  вырабатывается лишь благодаря кому-то более сильному, кто  вынуждает  сдерживать,  умерять и подавлять  желания.  Так  усваивается важнейший урок: "Здесь кончаюсь я и начинается другой, который может больше,  чем я. В мире, очевидно,  существуют двое:  я и тот  другой, кто выше меня".

Среднему  человеку прошлого мир  ежедневно преподавал эту  простую мудрость, поскольку был  настолько  неслаженным, что  бедствия не кончались и ничто не становилось надежным, обильным и устойчивым. Но для новой массы все возможно и  даже гарантировано -  и  все  наготове,  без  каких-либо  предварительных усилий, как  солнце,  которое не надо тащить в зенит на собственных  плечах. Ведь никто никого  не благодарит за воздух, которым дышит, потому что воздух никем  не изготовлен -  он часть того,  о чем  говорится  "это естественно", поскольку это есть  и не  может не  быть.  А  избалованные массы  достаточно малокультурны,  чтобы  всю  эту  материальную   и  социальную   слаженность, безвозмездную, как воздух, тоже считать естественной, поскольку она, похоже, всегда есть и почти так же совершенна, как и природа.

    Мне  думается, сама  искусность, с какой XIX век обустроил определенные сферы жизни, побуждает облагодетельствованную массу считать их устройство не искусным,  а  естественным.  Этим  объясняется  и определяется то  абсурдное состояние  духа,  в  котором  пребывает   масса:  больше  всего  ее  заботит собственное благополучие и меньше всего - истоки этого благополучия. Не видя в благах  цивилизации ни изощренного замысла, ни  искусного  воплощения, для сохранности которого нужны огромные и бережные усилия, средний человек и для себя  не  видит  иной  обязанности,  как  убежденно  домогаться  этих  благ, единственно по праву рождения. В  дни  голодных бунтов народные толпы обычно требуют хлеба, а в поддержку требований обычно громят пекарни. Чем не символ того, как современные массы поступают, только размашистей и изобретательней, с  той цивилизацией, что их  питает?[*Для брошенной на собственный  произвол массы,  будь  то  чернь  или  знать,  жажда  жизни  неизменно  оборачивается разрушением самих  основ жизни.  Бесподобным гротеском этой  тяги -  propter vitam, vitae perdere causas[5] -  мне кажется происшедшее в  Нихаре, городке близ Альмерии, 13 сентября 1759 года, когда был провозглашен  королем Карлос III.  Торжество  началось  на  площади.  "Затем  ведено  было  угостить  все собрание, каковое  истребило  77  бочонков вина  и четыре  бурдюка  водки  и воодушевилось   настолько,   что   со   многими   здравицами   двинулось   к муниципальному складу и там повыбрасывало  из окон весь хлебный запас  и 900 реалов  общинных  денег.  Потом  перешли  к  табачной  торговле  и принудили выкинуть  месячную  выручку  и табак  тоже.  В лавках  учинили  то же самое, изничтожив во  славу празднества все,  что  было там съестного  и питейного. Духовенство не уступало рвением  и  громко  призывало  женщин выбрасывать на улицу все что ни  есть, и те трудились без малейшего сожаления, пока в домах не осталось ни  хлеба ни зерна, ни муки  ни крупы, ни мисок  ни кастрюль, ни ступок  ни пестов и весь сказанный город не опустел".  (Документ из собрания доктора Санчеса  де Тока,  приведенный в  книге  Мануэля Данвила  "Правление Карлоса  III",  т.   2,  с.  10,  примеч.  2.)   Названный   город  в  угоду монархическому ажиотажу истребил себя. Блажен Нихар, ибо за ним будущее!]

VIII. ПОЧЕМУ  МАССЫ ВТОРГАЮТСЯ  ВСЮДУ,  ВО ВСЕ  И ВСЕГДА  НЕ  ИНАЧЕ КАК НАСИЛИЕМ

    Начну с того, что выглядит  крайне парадоксальным, а в действительности проще простого: когда  для заурядного  человека  мир  и  жизнь  распахнулись настежь,  душа  его для  них  закрылась  наглухо.  И  я  утверждаю, что  эта закупорка заурядных  душ и породила то  возмущение  масс, которое становится для человечества серьезной проблемой.

    Естественно,  что  многие думают иначе.  Это  в порядке  вещей и только подтверждает мою мысль. Будь даже мой взгляд на этот сложный предмет целиком неверным, верно то, что многие  из оппонентов не  размышляли  над ним и пяти минут. Могут ли они думать как я? Но непреложное право на собственный взгляд без   каких-либо   предварительных   усилий   его   выработать   как  раз  и свидетельствует  о  том  абсурдном состоянии  человека,  которое  я  называю "массовым  возмущением".  Это  и  есть  герметизм,  закупорка души. В данном случае - герметизм  сознания. Человек обзавелся кругом  понятий. Он полагает их достаточными и считает себя духовно завершенным. И, ни в чем извне  нужды не чувствуя, окончательно замыкается в этом кругу. Таков механизм закупорки.

    Массовый  человек  ощущает себя совершенным. Человеку  незаурядному для этого  требуется  незаурядное  самомнение,  и  наивная  вера  в  собственное совершенство  у  него не органична, а внушена  тщеславием и остается мнимой, притворной и сомнительной для самого себя. Поэтому  самонадеянному так нужны другие, кто  подтвердил  бы  его домыслы о себе. И  даже в этом  клиническом случае, даже ослепленный тщеславием,  достойный  человек  не в силах ощутить себя завершенным. Напротив, сегодняшней заурядности, этому новому Адаму, и в голову  не взбредет  усомниться в собственной избыточности.  Самосознание  у него поистине райское.  Природный  душевный герметизм  лишает  его  главного условия,  необходимого,   чтобы  ощутить  свою   неполноту,  -   возможности сопоставить себя с другим. Сопоставить означало бы на миг отрешиться от себя и вселиться в ближнего. Но заурядная душа не способна к перевоплощению – для нее, увы, это высший пилотаж.

    Словом, та же разница, что  между тупым и смышленым. Один замечает, что он  на  краю неминуемой  глупости, силится  отпрянуть,  избежать ее и  своим усилием укрепляет разум.  Другой  ничего не замечает:  для себя  он  -  само благоразумие, и отсюда та  завидная безмятежность, с какой он погружается  в собственный идиотизм. Подобно  тем моллюскам,  которых не удается извлечь из раковины, глупого  невозможно выманить из  его глупости,  вытолкнуть наружу, заставить  на миг оглядеться  по  ту сторону своих  катаракт и сличить  свою привычную подслеповатость  с  остротой зрения  других. Он  глуп пожизненно и прочно. Недаром Анатоль Франс говорил, что дурак  пагубней злодея. Поскольку злодей иногда передыхает [*Я не  раз  задавался таким вопросом. Испокон веков для многих людей самым мучительным в  жизни было, несомненно, столкновение с глупостью ближних. Почему же в таком случае никогда не пытались изучать ее - не было,  насколько  мне известно,  ни  одного  исследования? Нет  его  и на страницах Эразма].

    Речь  не  о  том,  что массовый  человек  глуп.  Напротив,  сегодня его умственные способности и возможности шире, чем когда-либо.  Но это  не  идет ему  впрок: на деле  смутное ощущение своих  возможностей лишь побуждает его закупориться и  не  пользоваться ими. Раз  навсегда освящает он  ту мешанину прописных истин, несвязных мыслей и просто словесного  мусора, что скопилась в  нем по воле случая,  и навязывает ее везде и  всюду, действуя по простоте душевной, а потому  без страха и упрека. Именно об этом и говорил я в первой главе: специфика нашего времени не в том, что посредственность полагает себя незаурядной,  а  в том,  что она провозглашает  и утверждает свое  право  на пошлость, или, другими словами, утверждает пошлость как право.

    Тирания интеллектуальной  пошлости  в  общественной жизни,  быть может, самобытнейшая черта современности, наименее сопоставимая с прошлым. Прежде в европейской истории чернь  никогда не заблуждалась насчет собственных "идей" касательно чего бы то ни было. Она  наследовала верования, обычаи, житейский опыт,  умственные навыки,  пословицы  и  поговорки,  но  не присваивала себе умозрительных суждений, например о  политике или искусстве, и не определяла, что  они  такое  и  чем  должны стать.  Она одобряла  или  осуждала то,  что задумывал и  осуществлял политик, поддерживала или лишала  его поддержки, но действия ее сводились к отклику, сочувственному  или наоборот, на творческую волю другого. Никогда ей не взбредало в голову  ни противопоставлять "идеям" политика свои, ни даже судить  их, опираясь на некий свод "идей", признанных своими. Так же обстояло с искусством и другими областями общественной жизни. Врожденное сознание своей узости, неподготовленности к теоретизированию [*Это не  подмена понятий: выносить суждение  означает теоретизировать] воздвигало глухую стену.  Отсюда  само собой  следовало,  что  плебей не  решался  даже отдаленно участвовать почти ни в какой общественной жизни, по большей  части всегда концептуальной.

    Сегодня,   напротив,   у   среднего   человека  самые   неукоснительные представления  обо  всем, что творится  и  должно  твориться  во  вселенной. Поэтому  он  разучился слушать.  Зачем,  если все ответы он находит  в самом себе?  Нет никакого  смысла  выслушивать,  и,  напротив,  куда  естественнее

судить, решать, изрекать  приговор. Не осталось такой общественной проблемы, куда бы он не встревал, повсюду оставаясь  глухим и слепым и всюду навязывая свои "взгляды".

    Но разве это не достижение?  Разве не величайший прогресс то, что массы обзавелись  идеями, то  есть  культурой? Никоим  образом.  Потому  что  идеи массового человека таковыми не являются и культурой  он не обзавелся. Идея - это  шах  истине.  Кто  жаждет идей,  должен  прежде их домогаться истины  и принимать  те  правила игры, которых она требует. Бессмысленно  говорить  об идеях  и взглядах,  не признавая системы, в  которой они  выверяются,  свода правил, к которым можно апеллировать в споре. Эти правила - основы культуры. Не важно, какие именно. Важно, что культуры нет, если нет устоев, на которые можно опереться. Культуры нет,  если нет основ  законности, к  которым можно прибегнуть. Культуры нет, если  к любым, даже крайним взглядам нет уважения, на которое можно рассчитывать в полемике. [*Кто в споре не доискивается правды и не стремится быть правдивым, тот интеллектуально варвар. В сущности, так и обстоит с массовым человеком,  когда он говорит, вещает или пишет]. Культуры нет, если экономические связи  не руководствуются торговым правом, способным их защитить. Культуры нет, если эстетические споры не ставят целью оправдать искусство.

    Если всего этого нет, то нет и культуры, а есть в самом прямом и точном смысле слова варварство. Именно его, не будем  обманываться, и  утверждает в Европе  растущее вторжение  масс. Путник, попадая в варварский край,  знает, что  не  найдет там законов,  к  которым  мог  бы  воззвать.  Не  существует собственно варварских порядков.  У варваров  их попросту нет и взывать  не к чему.

    Мерой культуры служит  четкость установлений. При малой разработанности они  упорядочивают лишь grosso modo[6], и  чем отделаннее они, тем подробнее выверяют  любой  вид   деятельности. [*Скудость   испанской   интеллектуальной культуры не  в  большей  или  меньшей нехватке  знаний,  а  в  той привычной бесшабашности,  с какой  говорят  и пишут, не слишком  заботливо  сверяясь с истиной.  Словом, беда не в большей или  меньшей неистинности -  истина не в нашей власти - а в  большей или меньшей  недобросовестности, которая  мешает выполнять несложные и необходимые для истины условия.  В нас неискореним тот деревенский попик, что победно громит манихеев, так и не позаботясь уяснить, о чем же они, собственно, толкуют].

    Всеми признано, что в Европе  с некоторых пор творятся диковинные вещи. В качестве  примера назову две  - синдикализм[7] и фашизм. И диковинность их отнюдь   не  в  новизне.  Страсть  к  обновлению   в   европейцах  настолько неистребима, что сделала их историю самой беспокойной в мире. Следовательно, удивляет в упомянутых политических течениях не то, что в них нового,  а знак качества этой новизны, доселе невиданный.  Под маркой синдикализма и фашизма впервые возникает в Европе тип человека, который не желает ни признавать, ни доказывать  правоту, а намерен  просто-напросто  навязать свою волю. Вот что внове - право не быть правым, право произвола. Я считаю это самым  наглядным проявлением  новой жизнедеятельности  масс, исполненных  решимости управлять обществом  при полной к тому неспособности.  Политическая  позиция предельно грубо  и  неприкрыто  выявляет новый  душевный  склад,  но  коренится  она в интеллектуальном  герметизме.  Массовый  человек  обнаруживает  в  себе  ряд "представлений",  но  лишен  самой способности  "представлять".  И  даже  не подозревает, каков  он, тот  хрупкий мир,  в  котором  живут  идеи. Он хочет высказаться,  но отвергает  условия и предпосылки любого высказывания.  И  в итоге его "идеи"  - не что иное, как словесные  аппетиты, наподобие жестоких романсов.

    Выдвигать идею  означает  верить, что  она разумна и справедлива, а тем самым верить в разум и справедливость, в мир умопостигаемых истин.  Суждение и  есть обращение к этой  инстанции, признание  ее,  подчинение ее законам и приговорам,  а  значит,  и  убеждение,  что лучшая форма  сосуществования  - диалог, где столкновение  доводов выверяет правоту  наших  идей. Но массовый человек,  втянутый  в  обсуждение,  теряется,  инстинктивно  противится этой высшей  инстанции и  необходимости уважать то, что  выходит за  его пределы. Отсюда и  последний европейский  клич:  "Хватит дискуссий!"  - и ненависть к любому  сосуществованию, по  своей  природе  объективно  упорядоченному,  от разговора  до  парламента,  не  говоря  о  науке.  Иными словами,  отказ  от сосуществования культурного,  то есть упорядоченного, и откат к варварскому. Душевный герметизм,  толкающий массу, как уже  говорилось, вторгаться во все сферы  общественной жизни,  неизбежно оставляет  ей  единственный  путь  для вторжения - прямое действие.

    Обращаясь к истокам нашего  века, когда-нибудь отметят, что первые ноты его  сквозной  мелодии  прозвучали на рубеже  столетий среди тех французских синдикалистов и роялистов, что придумали термин  "прямое  действие"  вкупе с его содержанием.  Человек постоянно прибегал  к насилию.  Оставим в  стороне просто  преступления.  Но  ведь нередко  к  насилию прибегают, исчерпав  все средства  в надежде  образумить,  отстоять  то,  что  кажется  справедливым. Печально,  конечно,  что  жизнь  раз  за разом вынуждает  человека  к такому насилию,  но бесспорно также, что оно - дань разуму и справедливости. Ведь и само это насилие не  что  иное, как ожесточенный разум. И сила действительно лишь его  последний  довод.  Есть  обыкновение  произносить  ultima ratio[8] иронически - обыкновение довольно  глупое, поскольку смысл этого выражения в заведомом подчинении силы разумным нормам. Цивилизация и есть опыт обуздания силы,  сведение ее роли к  ultima ratio. Слишком хорошо мы видим это теперь, когда  "прямое  действие" опрокидывает порядок вещей и  утверждает силу  как prima  ratio[9], а  в  действительности - как  единственный довод.  Это  она становится законом, который намерен упразднить остальные и впрямую диктовать свою волю. Это Charta Magnus[10] одичания.

    Нелишне  вспомнить, что масса,  когда бы  и  из каких бы побуждений  ни вторгалась она в общественную жизнь, всегда прибегала  к "прямому действию". Видимо,  это ее природный способ действовать. И  самое  веское подтверждение моей  мысли -  тот  очевидный  факт,  что  теперь,  когда  диктат  массы  из эпизодического и случайного  сделался повседневным, "прямое  действие" стало узаконенным.

    Все человеческие  связи подчинились этому новому порядку, упразднившему "непрямые"  формы  сосуществования.   В  человеческом  общении  упраздняется "воспитанность".  Словесность  как "прямое  действие"  обращается  в ругань. Сексуальные отношения сводят на нет свою многогранность.

    Грани,   нормы,    этикет,   законы   писаные   и   неписаные,   право, справедливость! Откуда они, зачем такая усложненность? Все это сфокусировано в  слове  "цивилизация",  корень  которого  -   civis,  гражданин,  то  есть горожанин, -  указывает на  происхождение  смысла. И  смысл  этого  всего  - сделать  возможным  город,   сообщество,   сосуществование.   Поэтому,  если вглядеться в  перечисленные мной средства цивилизации, суть  окажется  одна. Все  они  в  итоге предполагают  глубокое  и  сознательное  желание  каждого считаться   с  остальными.   Цивилизация  -  это   прежде   всего   воля   к сосуществованию. Дичают по мере того, как перестают считаться друг с другом. Одичание - процесс  разобщения. И действительно, периоды варварства,  все до единого,  - это время распада, кишение крохотных сообществ, разъединенных  и враждующих.

    Высшая политическая воля к сосуществованию воплощена в демократии.  Это первообраз  "непрямого действия", доведший до предела стремление считаться с ближним. Либерализм  - правовая основа,  согласно  которой Власть,  какой бы всесильной она ни была, ограничивает себя и  стремится,  даже  в ущерб себе, сохранить в государственном монолите пустоты для выживания тех, кто думает и чувствует  наперекор ей,  то есть  наперекор  силе,  наперекор  большинству. Либерализм, и  сегодня  стоит  об этом помнить, -  предел  великодушия:  это право, которое  большинство уступает  меньшинству, и  это самый  благородный клич, когда-либо прозвучавший на земле. Он возвестил о решимости мириться  с врагом,  и,  мало  того,  врагом  слабейшим.  Трудно  было  ждать,  что  род человеческий   решится  на   такой   шаг,   настолько   красивый,  настолько парадоксальный,  настолько  тонкий,   настолько  акробатический,   настолько неестественный. И потому нечего удивляться, что вскоре упомянутый род ощутил противоположную  решимость. Дело  оказалось  слишком  непростым и  нелегким, чтобы утвердиться на земле.

    Уживаться  с  врагом!  Управлять  с   оппозицией!  Не  кажется  ли  уже непонятной  подобная  покладистость? Ничто  не  отразило  современность  так беспощадно,  как  то,  что все меньше  стран,  где есть  оппозиция.  Повсюду аморфная масса  давит на государственную власть и подминает, топчет малейшие оппозиционные  ростки.  Масса -  кто  бы  подумал  при  виде  ее  однородной скученности! - не желает уживаться ни с кем, кроме себя. Все,  что не масса, она ненавидит смертно.

X. ОДИЧАНИЕ И ИСТОРИЯ

    Природа всегда  налицо.  Она  сама  себе  опора.  В  диком  лесу  можно безбоязненно дикарствовать. Можно и  навек одичать,  если душе угодно и если не помешают иные  пришельцы, не столь  дикие. В принципе целые  народы могут вечно оставаться  первобытными. И  остаются.  Брейсиг  назвал  их  "народами бесконечного рассвета",  потому  что  они навсегда  застряли в  неподвижных, мерзлых сумерках, которых не растопить никакому полдню.

    Все  это  возможно  в  мире  полностью  природном. Но  не  в  полностью цивилизованном, подобно  нашему. Цивилизация не данность и не держится  сама собой. Она искусственна и требует  искусства и мастерства. Если вам по вкусу ее блага, но лень заботиться о ней, - плохи  ваши дела. Не успеете моргнуть, как окажетесь без  цивилизации. Малейший недосмотр - и все вокруг улетучится в два  счета. Словно спадут покровы с нагой Природы и вновь, как изначально, предстанут  первобытные  дебри. Дебри  всегда  первобытны,  и  наоборот. Все первобытное - это дебри.

    Романтики  были  поголовно  помешаны  на сценах  насилия,  где  низшее, природное и  дочеловеческое, попирало человеческую белизну  женского тела, и вечно рисовали  Леду с распаленным  лебедем, Пасифаю - с  быком, настигнутую козлом Антиопу.  Но еще более  утонченным  садизмом их привлекали руины, где окультуренные,  граненые  камни  меркли  в  объятиях  дикой  зелени.  Завидя строение, истый  романтик прежде всего  искал глазами желтый мох на  кровле. Блеклые пятна возвещали, что все только прах, из которого поднимутся дебри.

    Грешно  смеяться  над  романтиком.  По-своему   он  прав.  За  невинной извращенностью  этих  образов  таится  животрепещущая  проблема,  великая  и вековечная,  - взаимодействие разумного  и стихийного, культуры и неуязвимой для  нее  природы. Оставляю за  собой  право  при  случае  заняться  этим  и обернуться на сей раз романтиком.

    Но сейчас я занимаюсь  обратной проблемой - как остановить натиск леса. Сейчас "истинному  европейцу" предстоит  решать задачу,  над которой  бьются австралийские  штаты,  -  как  помешать  диким  кактусам  захватить землю  и сбросить людей в  море. В сорок каком-то  году  некий эмигрант, тоскующий по родной  Малаге  либо Сицилии, привез в Австралию крохотный росточек кактуса. Сегодня австралийский  бюджет истощает  затяжная  война  с  этим  сувениром, который заполонил весь континент и наступает со скоростью километра в год.

    Массовая вера в то, что цивилизация  так же стихийна и первозданна, как сама природа, уподобляет человека дикарю. Он видит в ней свое лесное логово. Об этом уже говорилось, но следует дополнить сказанное.

    Основы, на которых держится цивилизованный мир и без которых он рухнет, для массового человека попросту не существуют. Эти краеугольные камни его не занимают,  не  заботят, и  крепить  их он  не намерен. Почему так сложилось? Причин немало, но остановлюсь на одной.

    С развитием цивилизация становится все сложнее  и запутаннее. Проблемы, которые  она сегодня ставит,  архитрудны. И  все меньше  людей, чей разум на высоте  этих проблем.  Наглядное свидетельство  тому -  послевоенный период. Восстановление Европы - область высшей математики и  рядовому европейцу явно не  по силам. И не потому, что не хватает  средств.  Не хватает голов.  Или, точнее,  голова,  хоть и с трудом,  нашлась бы, и  не  одна, но иметь  ее на плечах дряблое тело срединной Европы не хочет.

    Разрыв  между  уровнем  современных проблем и  уровнем  мышления  будет расти, если  не отыщется  выход,  и  в  этом  главная  трагедия цивилизации. Благодаря верности и плодотворности своих основ она плодоносит с быстротой и легкостью,   уже  недоступной  человеческому   восприятию.   Не  думаю,  что когда-либо происходило  подобное. Все цивилизации погибали от несовершенства своих  основ.  Европейской грозит обратное. В  Риме и  Греции потерпели крах устои,  но не  сам человек.  Римскую  империю доконала техническая слабость. Когда   население  ее  разрослось  и  спешно   пришлось  решать   неотложные хозяйственные задачи,  решить  которые  могла  лишь  техника,  античный  мир двинулся вспять, стал вырождаться и зачах.

    На сегодня крах терпит сам человек, уже неспособный  поспевать за своей цивилизацией. Оторопь  берет, когда люди вполне культурные - и даже весьма - трактуют   злободневную   тему.  Словно   заскорузлые  крестьянские   пальцы вылавливают  со стола  иголку.  К  политическим и  социальным  вопросам  они приступают  с таким набором допотопных  понятий, какой годился в дело двести лет назад для смягчения трудностей в двести раз легче.

    Растущая  цивилизация - не  что иное, как жгучая проблема.  Чем  больше достижений, тем в большей  они  опасности. Чем лучше жизнь, тем она сложнее. Разумеется,  с усложнением  самих  проблем  усложняются и  средства  для  их разрешения. Но каждое новое поколение должно овладеть ими во всей полноте. И среди  них, переходя к делу, выделю самое азбучное: чем цивилизация  старше, тем больше прошлого  за ее спиной и тем она  опытнее. Словом,  речь  идет об истории.  Историческое знание  -  первейшее средство  сохранения и продления стареющей цивилизации,  и не потому, что дает рецепты ввиду новых  жизненных осложнений,  - жизнь не  повторяется,  -  но потому, что не  дает перепевать

наивные  ошибки прошлого.  Однако, если вы помимо  того, что  состарились  и впали  в  тяготы, ко всему еще  утратили память, ваш опыт, да и все на свете вам  уже  не впрок. Я думаю, что именно это  и  случилось  с Европой. Сейчас самые  "культурные"  слои поражают  историческим  невежеством. Ручаюсь,  что сегодня  ведущие  люди Европы  смыслят  в  истории куда меньше, чем европеец XVIII и даже XVII века. Историческое знание тогдашней верхушки – властителей sensu lato[11] - открыло дорогу сказочным достижениям  XIX века. Их политика - речь  о  XVIII  веке -  вершилась во избежание  всех  политических  ошибок прошлого,  строилась с учетом  этих ошибок и  обобщала самый долгий  опыт из возможных. Но уже XIX  век начал утрачивать  "историческую  культуру",  хотя специалисты  при этом и продвинули  далеко вперед историческую науку[*В этом уже  проступает та  разница  между научным  уровнем  эпохи и  ее  культурным уровнем, с  которой мы еще столкнемся вплотную]. Этому небрежению  он обязан своими характерными ошибками,  которые сказались  и на  нас. В последней его трети обозначился -  пока еще скрытно и подпочвенно  - отход назад, откат  к варварству,  другими  словами, к той скудоумной  простоте, которая не  знала прошлого или забыла его.

    Оттого-то и большевизм и  фашизм, две политические "новинки", возникшие в Европе и по соседству с ней, отчетливо представляют собой движение вспять.  И не столько по смыслу  своих учений - в любой доктрине есть доля истины, да и  в  чем только нет  хотя бы  малой ее  крупицы, -  сколько  по  тому,  как допотопно, антиисторически используют они свою долю истины. Типично массовые движения, возглавленные,  как  и следовало ждать,  недалекими людьми старого образца, с короткой памятью  и нехваткой исторического чутья, они  с  самого начала выглядят так, словно уже канули в прошлое, и, едва возникнув, кажутся реликтовыми.

    Я не обсуждаю вопроса, становиться или не становиться коммунистом. И не оспариваю символ веры. Непостижимо и анахронично то, что коммунист 1917 года решается на революцию,  которая внешне повторяет все прежние, не исправив ни единой  ошибки,  ни  единого  их   изъяна.  Поэтому  происшедшее   в  России исторически  невыразительно   и  не  знаменует  собой  начало  новой  жизни.

Напротив,  это  монотонный  перепев   общих  мест   любой  революции.  Общих настолько,  что  нет  ни  единого  изречения,  рожденного  опытом революций, которое применительно к русской не подтвердилось бы самым печальным образом. "Революция пожирает  собственных детей";  "Революция  начинается умеренными, совершается непримиримыми, завершается реставрацией" и т. д. и т.  п. К этим затасканным истинам  можно  бы  добавить еще  несколько не  столь явных,  но вполне доказуемых, например такую: революция длится не дольше пятнадцати лет -  активной жизни  одного  поколения[*Срок  деятельности одного поколения  - около тридцати лет.  Но срок  этот делится на  два разных  и  приблизительно равных  периода: в течение первого новое поколение распространяет свои идеи, склонности и вкусы,  которые в конце концов утверждаются прочно и в  течение всего второго периода господствуют. Тем временем  поколение, выросшее под их господством, уже несет свои идеи, склонности и вкусы,  постепенно пропитывая ими общественную атмосферу. И если господствуют крайние взгляды и предыдущее поколение  по   своему  складу  революционно,  то  новое  будет  тяготеть  к обратному,  то  есть к  реставрации.  Разумеется,  реставрация  не  означает простого "возврата к старому" и никогда им не бывает].

    Кто  действительно хочет создать новую  социально-политическую явь, тот прежде  всего  должен позаботиться, чтобы в обновленном  мире утратили  силу жалкие   стереотипы  исторического   опыта.  Лично  я   приберег   бы  титул "гениального" для такого политика, с  первых же  шагов  которого спятили все профессора истории, видя, как их  научные "законы" разом стареют, рушатся  и рассыпаются прахом.

    Почти все это, лишь поменяв плюс на минус,  можно адресовать и фашизму. Обе  попытки  -  не  на высоте своего времени, потому что  превзойти прошлое можно  только  при   одном  неумолимом   условии:  надо  его  целиком,   как пространство  в  перспективу,  вместить  в  себя.  С  прошлым   не  сходятся врукопашную. Новое побеждает, лишь поглотив его. А подавившись, гибнет.

    Обе попытки - это  ложные зори,  у которых не будет завтрашнего утра, а лишь давно прожитый  день, уже  виденный однажды, и не  только однажды.  Это анахронизмы. И так  обстоит со всеми, кто в  простоте душевной точит зубы на ту   или   иную  порцию  прошлого,  вместо   того  чтобы  приступить  к   ее перевариванию.

    Безусловно, надо преодолеть либерализм XIX  века. Но такое не  по зубам тому,  кто,  подобно  фашистам,  объявляет  себя  антилибералом.  Ведь  быть нелибералом  либо антилибералом -  значит занимать  ту позицию,  что была до наступления  либерализма.  И  раз он наступил,  то,  победив однажды,  будет побеждать  и впредь, а  если погибнет, то лишь вкупе с антилиберализмом и со всей  Европой. Хронология жизни неумолима. Либерализм в ее таблице наследует антилиберализм,  или,  другими  словами,  настолько   жизненнее  последнего, насколько пушка гибельнее копья.

    На   первый   взгляд   кажется,   что   каждому  "античему-то"   должно предшествовать  это самое "что-то", поскольку отрицание предполагает его уже существующим.  Однако  новоявленное  "анти"  растворяется   в  пустом  жесте отрицания и  оставляет  по себе  нечто "антикварное". Если кто-то, например, заявляет,  что  он  антитеатрал,  то в  утвердительной форме  это всего лишь означает, что он сторонник такой  жизни, в которой  театра не существует. Но такой она была лишь до рождения  театра. Наш  антитеатрал, вместо того чтобы возвыситься  над театром,  ставит себя хронологически ниже,  не после,  а до него,  и смотрит  с начала  раскрученную назад  киноленту, в  конце  которой неизбежно  появится  театр.  Со  всеми  этими  "анти"  та  же  история,  что приключилась, согласно легенде,  с Конфуцием. Он родился, как водится, позже своего отца,  но  родился-то,  черт возьми,  уже  восьмидесятилетним,  когда родителю было не больше тридцати. Всякое "анти" лишь пустое и пресное "нет".

    Было бы недурно, если б безоговорочное "нет" могло покончить с прошлым. Но прошлое по  своей  природе  revenant[12]. Как ни гони его, оно вернется и неминуемо возникнет. Поэтому единственный способ избавиться от него - это не гнать.  Прислушиваться к нему.  Не выпускать его из виду, чтоб перехитрить и ускользнуть от него.  Жить "на  высоте своего времени", обостренно  чувствуя историческую обстановку. У прошлого  своя  правда. Если  с ней не считаться, оно  вернется  отстаивать ее и заодно  утвердит свою неправду. У либерализма правда была,  и надо признать  это per saecula  saeculorum[13]. Но была и не только  правда, и надо избавить либерализм  ото всего, в чем он  оказался не прав. Европа должна сохранить его суть. Иначе его не преодолеть.

    О  фашизме  и большевизме я  заговорил походя и  бегло, отметив лишь их архаические черты.  Такие  черты, на  мой взгляд, сегодня присущи всему, что кажется победоносным. Ибо сегодня  торжествует  массовый человек и лишь  то, что  внушено им и пропитано  его плоским мышлением, может одержать видимость победы.  Ограничиваясь этим, не стану вдаваться  в  суть упомянутых течений, равно   как  и  пытаться   решить  вечную  дилемму  эволюции  и   революции. Единственное,  чего я  хочу,  - чтобы  та  и  другая  были  историчны,  а не выглядели анахронизмом.

    Проблема,  над  которой я  бьюсь,  политически  нейтральна,  потому что коренится глубже, чем политика с ее  распрями. Консерваторы в такой  же мере массовые люди, как радикалы, и разница между ними, которая  и всегда-то была поверхностной, нимало не мешает им быть одним и тем же - восставшей чернью.

    Европе  не на что  надеяться, если судьба ее не перейдет в руки  людей, мыслящих  "на  высоте своего  времени", людей,  которые слышат подземный гул истории,  видят реальную жизнь в ее полный рост и отвергают саму возможность архаизма и одичания.  Нам понадобится весь  опыт  истории, чтобы не кануть в прошлое, а выбраться из него.

XI. ВЕК САМОДОВОЛЬНЫХ НЕДОРОСЛЕЙ

    Итак,  новая  социальная реальность такова: европейская история впервые оказалась  отданной  на  откуп  заурядности.  Или  в действительном  залоге: заурядность,  прежде  подвластная,  решила  властвовать.  Решение  выйти  на авансцену возникло само  собой, как  только созрел новый человеческий  тип - воплощенная посредственность. В социальном плане психологический строй этого новичка определяется следующим: во-первых, подспудным и врожденным ощущением легкости  и  обильности  жизни, лишенной тяжких ограничений,  и,  во-вторых, вследствие  этого -  чувством  собственного превосходства и  всесилия,  что, естественно,  побуждает  принимать  себя таким, какой  есть, и считать  свой умственный   и   нравственный   уровень    более   чем    достаточным.   Эта самодостаточность повелевает не поддаваться внешнему  влиянию, не подвергать сомнению  свои  взгляды  и   не  считаться  ни  с   кем.  Привычка   ощущать превосходство постоянно бередит желание господствовать.  И массовый  человек держится так, словно в мире существует только он и ему  подобные, а отсюда и его третья черта - вмешиваться во все, навязывая свою убогость бесцеремонно, безоглядно, безотлагательно  и  безоговорочно,  то  есть  в  духе "прямого действия".

    Эта  совокупность  заставляет  вспомнить  такие  ущербные  человеческие особи,  как  избалованный  ребенок и взбесившийся дикарь,  то  есть  варвар. (Нормальный дикарь, напротив, как никто другой, следует высшим установлениям -  вере, табу, заветам и  обычаям.) Не надо удивляться  моей желчности.  Это первая попытка атаковать триумфатора и знак, что есть еще европейцы, готовые восстать против его тирании. Пока  это  лишь разведка, главный бой впереди - он не заставит себя ждать и наверняка будет иным, чем мне представляется. Но атака окажется такой, что массовый человек не сумеет опередить ее - он будет ждать ее и даже не подозревать, что решающий удар уже нанесен.

    Существо,  которое  в наши  дни  проникло всюду  и  всюду выказало свою варварскую суть, и в самом деле  баловень  человеческой истории. Баловень  - это наследник, который держится исключительно как наследник. Наше наследство - цивилизация,  с  ее  удобствами, гарантиями  и  прочими  благами.  Как  мы убедились, только  жизнь  на  широкую  ногу  и  способна  породить  подобное существо со всем его вышеописанным  содержимым.  Это еще  один  живой пример того, как богатство калечит человеческую природу. Мы ошибочно полагаем,  что жизнь  в  изобилии полнее, выше и подлиннее, чем жизнь  в  упорной  борьбе с нуждой.  А это не так,  и  тому  есть причины, непреложные  и архисерьезные, которые здесь не место  излагать.  Не вдаваясь в  них, достаточно  вспомнить давнюю   и   заигранную  трагедию  наследственной  аристократии.  Аристократ наследует, то есть присваивает, жизненные условия,  которые создавал не он и существование которых не  связано органически с его, и только его, жизнью. С появлением  на свет он  моментально  и безотчетно  водворяется  в сердцевину своих богатств и привилегий. Внутренне его ничто с ними не роднит, поскольку они исходят не от  него. Это огромный панцирный покров, пустая оболочка иной жизни,  иного существа  -  родоначальника. А сам он лишь  наследник, то есть носит оболочку чужой жизни. Что же его ждет? Какой жизнью суждено ему жить - своей или своего пращура? Да никакой. Он обречен представлять собой другого, то  есть  не  быть  ни   собой,  ни  другим.  Жизнь   его  неумолимо  теряет достоверность  и  становится видимостью,  игрой  в  жизнь, и  притом  чужую. Изобилие, которым он вынужден владеть, отнимает у наследника его собственное предназначение,  омертвляет его жизнь. Жизнь - борьба и вечное  усилие стать собой. Именно те трудности, что мешают мне осуществиться, будят  и напрягают мои силы и способности. Если бы мое тело не весило, я бы не мог ходить. Если бы  воздух не давил  на него, оно лопнуло  бы, как мыльный  пузырь.  Так, от отсутствия  жизненных  условий,  улетучивается  и  личность  наследственного "аристократа".  Отсюда  и  то  редкостное  размягчение мозгов  у  родовитого потомства и никем  еще не  изученный роковой удел наследственной знати  - ее внутренний и трагический механизм вырождения.

    Если  бы лишь  на этом  и спотыкалась наша  наивная  вера, что изобилие способствует  жизни!  Но куда там.  Избыточные блага [*Не  надо  путать  рост жизненных  благ  и  даже  изобилие  с их избытком. Подобный  рост в XIX веке привел к небывалому,  количественно и  качественно, росту жизни, о чем я уже упоминал.  Но настал  час, когда  неограниченные  возможности  цивилизации в контрасте  с  ограниченностью  среднего  человека  обрели  оттенок  избытка, чрезмерного, то есть излишнего, обилия. Всего лишь один пример: уверенность, которую,  казалось бы,  сулил  прогресс  - непрерывный  рост уровня жизни, - развратила среднего человека и обернулась самоуверенностью, другими словами, ущербным   и   разрушительным   самообманом] сами    собой    уродуют жизнедеятельность  и   производят  на  свет  такие   ущербные  натуры,   как "баловень",  или  "наследник" (аристократ  лишь  его  частный случай),  или, наконец,  самый  вездесущий  и  законченный  тип  -  современного  массового человека.

  Стоило   бы,   кстати,   подробнее   проследить,   как   многие характернейшие черты  "аристократа" всех времен  и народов, подобно семенам, дают  массовые  всходы.  Стремление, например,  делать  игру и  спорт  своим главным занятием; всеми средствами, от гигиены  до гардероба, культивировать собственное тело;  не допускать  романтизма в отношениях с женщинами; делить досуг  с  интеллигентами,  в душе  презирая  их  и  с  радостью  отдавая  на растерзание    лакеям    и   жандармам;   предпочитать   абсолютную   власть демократическим  прениям  и  т. д. и  т.  п.  [* В  этом,  и  не только в этом отношении  английская  аристократия   кажется  исключением.  Само   по  себе удивительно; однако достаточно беглого взгляда на  британскую историю, чтобы увидеть, как этим исключением, при всей его исключительности, подтверждается правило.   

 Вопреки  ходячему   мнению,  английская   знать   была   наименее "благополучной"  в  Европе и  свыклась с  опасностью  и  риском, как никакая другая.  Потому-то она,  живя  в постоянной опасности,  научилась и  научила уважать себя, что требует безустанной боевой  готовности. Как-то забывается, что  Англия, даже в XVIII веке,  была беднейшей страной Европы. Это и спасло британскую знать.  Нужда заставила ее смириться с таким, в остальной  Европе неблагородным, занятием,  как  торговля и  промышленность, -  то  есть  жить созидательно, а не уповать на привилегии].

    И  снова  я с  тяжелым  сердцем  вынужден  повторить: этот новоявленный варвар,  с  хамскими  повадками -  законный  плод  нашей  цивилизации,  и  в особенности тех  ее форм, которые  возникли  в  XIX  веке.  Он не вторгся  в цивилизованный мир извне, как  "рослые рыжие  варвары" V века, и не проник в него изнутри, путем таинственного самозарождения, вроде того, что Аристотель приписывал головастикам.  Он  -  естественное порождение  упомянутого  мира. Можно  сформулировать закон,  подтвержденный палеонтологией и биогеографией: человеческая жизнь расцветала  лишь  тогда, когда  ее  растущие  возможности уравновешивались теми трудностями, что она испытывала. Это справедливо и для духовною и для физического существования. Касательно последнего напомню, что человек  развивался   в   тех   областях  земли,  где   жаркое   время  года уравновешивалось  нестерпимо   холодным.   В   тропиках  первобытная   жизнь вырождается, и, наоборот, низшие ее формы, как, например, пигмеи,  вытеснены туда племенами, возникшими позже и на более высокой эволюционной ступени.

    Словом,  именно  в  XIX веке цивилизация  позволила  среднему  человеку утвердиться  в избыточном мире, воспринятом как изобилие  благ, но не забот. Он очутился  среди  сказочных  машин,  чудодейственных лекарств,  услужливых правительств,  уютных гражданских  прав.  А  вот  задуматься  над  тем,  как непросто создавать эти машины и лекарства и обеспечивать их появление впредь и как  шатко само устройство  общества  и государства, он  не  успел  и,  не заботясь о трудностях, почти не ощущает обязанностей. Такой сдвиг равновесия калечит  его и,  подрезав  жизненные корни, уже  не  дает  ему ощутить  саму сущность жизни, вечно  темную и  насквозь опасную. Ничто так не противоречит человеческой  жизни,  как  ее же  собственная  разновидность,  воплощенная в "самодовольном недоросле". И когда этот тип начинает преобладать, надо  бить тревогу  и   кричать,  что  человечеству  грозит  вырождение,  едва  ли   не равносильное смерти. Пусть уровень жизни в Европе сегодня выше, чем когда бы то ни было, - нельзя, глядя в будущее, не опасаться, что завтра он не только не возрастет, но безудержно покатится вниз.

    Все    это,    надеюсь,   достаточно    ясно   указывает   на   крайнюю противоестественность "самодовольного недоросля". Это тип человека,  который живет, дабы делать то, что  хочется. Обычное заблуждение маменькина сынка. А причина проста:  в семейном кругу  любые, даже тяжкие  проступки остаются, в общем-то, безнаказанными. Семейный  очаг  - это тепло искусственное, и здесь легко сходит с рук то, что на вольном воздухе улицы имело бы весьма пагубные последствия, и в самом скором времени. Но сам-то недоросль уверен, что может повсюду   вести   себя   как  дома,  что  вообще   нет  ничего  неизбежного, непоправимого и окончательного. И  потому уверен,  что может делать все, что хочет[*Как  семья соотносится с обществом,  точно так  же,  только крупнее и рельефнее,  нация  соотносится   с  человечеством.  Самые  самодовольные  на сегодняшний  день,  да  и самые монументальные  "недоросли"  -  это  народы, которые вознамерились  в человеческом сообществе "делать то, что хочется". И по   наивности   называют   это   "национализмом".   Как   не   претит   мне интернациональный  дух   и  ханжеское  почтение  к  нему,  но  эти   капризы национальной незрелости кажутся карикатурными].

    Роковая ошибка! "Ваша милость пойдет куда следует", - говорят попугаю в португальской сказке. Но разве нельзя делать то, что хочется? Речь не о том, что нельзя, речь совсем о другом:  все, что мы можем,  - это делать то, чего не  можем не  делать, становиться тем, чем не можем  не  стать.  Единственно возможное для нас своеволие - отказаться это  делать, но отказ  не  означает свободу  действий  - мы и  тогда не вольны  делать  то, что хочется.  Это не своеволие, а  свобода  воли с отрицательным знаком - неволие. Можно изменить своему предназначению и дезертировать, но  дезертировать можно, лишь  загнав себя в  подвалы своей судьбы. Я  не  могу  убедить  каждого ссылкой  на  его собственный опыт, потому что не знаю этого  опыта, но вправе сослаться на то общее, что вошло в судьбу каждого.  Например,  на общее всем европейцам  - и куда более прочное, чем их публичные "идеи" и "взгляды, - сознание того, что современный европеец не может не ценить свободу. Можно спорить, какой именно должна быть эта свобода, но суть в ином. Сегодня самый махровый реакционер в глубине души сознает,  что  европейская идея, которую  прошлый век  окрестил либерализмом, в  конечном  счете  и есть то непреложное  и  неизбежное,  чем сегодня стал, вольно или невольно, западный человек.

    И как бы неопровержимо ни доказывали, насколько ложной и гибельной была любая  попытка   осуществить  этот  непростительный  императив  политической свободы,  вписанный в европейскую историю,  конечным остается  понимание его подспудной правоты. Это конечное понимание есть и у коммуниста и  у фашиста, судя по  их усилиям убедить себя и нас в  обратном, как  есть оно - хочет он того или нет, верит он в это или нет[*Каждый, кто верит, согласно Копернику, что солнце  не заходит  за  горизонт, изо дня  в  день  видит  обратное,  и, поскольку  очевидность мешает  убеждению, продолжает  верить  в него.  В нем научная  вера непрерывно  подавляет влияние  первичной  или непосредственной

веры. Так и  упомянутый  католик своей догматической  верой  отвергает  свою подлинную,  личную  веру  в насущность  свободы. Я упомянул его  в  качестве примера и только для пояснения своей мысли, а не для того, чтобы подвергнуть такому же  строгому  суду, какому подвергаю современного массового человека, "самодовольного недоросля".  Совпадают  они лишь в одном. Вина "недоросля" в том,  что  он  целиком  не самобытен. У католика же  бытие  подлинно,  но не целиком.  Но  даже "это  частичное совпадение мнимо. Католик изменяет себе в той сфере  бытия, где он сын своего времени и, хочет  он того  или не хочет, современный  европеец; и  изменяет  потому,  что  стремится  остаться верным другой властной  сфере  своего бытия - своей религиозной вере. Это означает, что  судьба  его,  по   существу,  трагична.  И   он  принимает  ее   такой. "Самодовольный   недоросль",   напротив,   дезертирует,  изменяя   себе   по безалаберности, а всему  остальному -  единственно  из  трусости  и  желания увильнуть при малейшем намеке на трагедию] -  у католика, сколь бы  преданно ни чтил он "Силлабус"[14]. Все они знают, что, какой бы справедливой ни была критика либерализма,  его  подспудная правота неодолима,  потому  что это не теоретическая  правота, не  научная,  не умозрительная, но  совсем  иного  и решающего свойства, а именно правота судьбы. Теоретические истины не  просто спорны, но вся сила и  смысл их в этой спорности;  они рождены спором, живы, пока оспоримы, и  существуют единственно для продолжения  спора. Но судьбу - то,  чему  предстоит  или  не предстоит  стать  жизнью,  - не оспаривают. Ее принимают  или  отвергают. Приняв,  становятся собой; отвергнув, отрицают  и подменяют себя[*Оскудеть  , опуститься, пасть - это  и значит  отказаться от себя,  от  того, в ком ты  должен был осуществиться. Подлинное существование при  этом не исчезает,  а становится укоризненной тенью, призраком,  который вечно  напоминает,  как низка эта  участь и какой непохожей  она должна была стать. Такая жизнь лишь неудачное самоубийство].

    Судьба  проступает  не в том, что нам хочется, - напротив,  ее  строгие черты отчетливее, когда мы сознаем, что должны вопреки хотению.

    Итак, "самодовольный недоросль" знает, что должно быть, но, несмотря на это  и  даже  именно поэтому,  словом  и делом  изображает, будто  убежден в обратном.  Фашист обрушивается на  политическую свободу  именно  потому, что знает: всецело  и всерьез  ее не может не быть, она  неотменима как сущность европейской  жизни  и  в  серьезную  минуту,  когда  нуждаться  в  ней будут по-настоящему, она окажется налицо. Но так уж настроен массовый человек – на капризный лад. Он ничего не делает раз навсегда, и, что  бы  ни делал, все у него "понарошку", как  выходки маменькина  сынка. Поспешная готовность его в любом  деле  вести  себя  трагически,  отчаянно  и  безоглядно  -  это  лишь декорация.  Трагедию  он разыгрывает именно  потому,  что не верит,  будто в цивилизованном мире она может разыграться всерьез.

    Не  принимать же  на веру  все,  что  человек  изображает из себя! Если кто-то  настаивает,  что дважды два,  по его святому  убеждению, пять, и нет оснований считать  его помешанным, остается признать, что сам  он, как бы ни срывал  голос и ни грозился умереть за свои слова,  попросту не верит  в то, что говорит.

    Шквал  повального  и  беспросветного фиглярства катится по  европейской земле. Любая позиция утверждается из позерства и внутренне лжива. Все усилия направлены  единственно  на то,  чтобы  не  встретиться  со  своей  судьбой, отвернуться и не слышать  ее темного зова, избежать очной ставки с тем,  что должно  стать  жизнью.  Живут в шутку и тем  шуточнее, чем трагичнее надетая маска. Шутовство неминуемо, если любой шаг необязателен и не вбирает в  себя личность целиком и бесповоротно. Массовый человек боится встать  на твердый, скальный грунт предназначения; куда свойственнее ему прозябать, существовать нереально,  повисая в  воздухе. И  никогда еще не носилось  по ветру столько

жизней, невесомых и беспочвенных - выдернутых из своей  судьбы - и так легко увлекаемых  любым,  самым  жалким  течением.  Поистине эпоха  "увлечений"  и "течений".  Мало  кто  противится  тем  поверхностным  завихрениям,  которые лихорадят искусство, мысль, политику, общество. И потому риторика цветет как никогда. Сюрреалист  отважно кладет (избавлю себя от необходимости приводить это слово) там, где раньше стояли "жасмины, лебеди и фавны", и полагает, что превзошел  мировую литературу.  А  всего-то  заменил  одну  риторику другой, прежде пылившейся на заборах.

    Понять современность,  при всей ее  неповторимости,  помогает  то,  что роднит ее  с  прошлым.  Едва  средиземноморская  цивилизация достигла  своей полноты, как на сцену выходит циник. Грязными сандалиями Диоген топчет ковры Аристиппа. В III веке до Рождества Христова циники кишат - они на всех углах и  на любых  постах.  И единственное, что  делают, - саботируют цивилизацию. Циник  был  нигилистом эллинизма.  Он никогда не создавал и даже не пытался. Его работой  было разрушение,  верней,  старание разрушить, поскольку он и в этом не  преуспел.  Циник, паразит  цивилизации,  живет ее отрицанием именно потому, что  уверен в ней. Чего  стоил бы  он и что,  спрашивается, делал бы

среди дикарей,  где  каждый безотчетно и всерьез действует  так,  как сам он действовал напоказ и  нарочно, видя в том личную заслугу? Чего стоит фашист, если  он  не  ополчается  на  свободу? И  сюрреалист,  если он  не  шельмует искусство?

    Иначе  и  не  могло бы вести  себя  это  существо, рожденное в чересчур хорошо устроенном мире, где привыкло видеть одни блага,  а не опасности. Его избаловало окружение, домашнее тепло цивилизации  - и маменькина сынка вовсе не  тянет покидать родное гнездо своих прихотей, слушаться  старших и уж тем более - входить в неумолимое русло своей судьбы.

XIII. ГОСУДАРСТВО КАК ВЫСШАЯ УГРОЗА

    В  хорошо организованном  обществе  масса  не  действует  сама по себе. Такова  ее роль. Она  существует  для  того,  чтобы  ее вели,  наставляли  и представительствовали  за нее,  пока  она не перестанет быть массой  или  по крайней мере не начнет к этому стремиться. Но сама по  себе она осуществлять это  не способна. Ей необходимо  следовать  чему-то  высшему, исходящему  от избранных меньшинств. Можно  сколько угодно  спорить,  кем  должны быть  эти избранные, но  то,  что  без них,  кем бы  они ни были, человечество утратит основу  своего  существования,  сомнению  не подлежит, хотя  Европа вот  уже столетие, подобно страусу,  прячет голову под  крыло  в надежде  не  увидеть очевидного. Это  не  частный вывод из  ряда  наблюдений  и догадок,  а закон социальной "физики"[15], под стать законам Ньютона по своей непреложности. В день,  когда  снова  воцарится  подлинная   философия[*Для  этого  вовсе  не требуется, чтобы философы правили, как предлагал Платон[16], и не  требуется него.  Оба варианта плачевны. Чтобы философия правила,  достаточно  одного - чтобы  она существовала, иначе говоря,  чтобы философы были философами. Едва ли уж не столетие они предаются политике, публицистике, просвещению, науке и чему угодно, кроме своего  дела],  единственное,  что может спасти Европу, - вновь откроется, что  человек, хочет он  того или нет,  самой природой своей предназначен к поискам высшего начала. Кто находит его  сам,  тот избранный; кто не находит, тот получает его из чужих рук и становится массой.

    Действовать   самовольно   означает   для   массы   восставать   против собственного  предназначения,  а поскольку лишь  этим она сейчас и занята, я говорю  о восстании масс. В конце  концов, единственное, что действительно и по  праву можно  считать восстанием, -  это восстание против себя, неприятие судьбы. Люцифер  был  бы  не меньшим мятежником, если  бы метил  не на место Бога, ему не уготованное, а на место низшего из ангелов, уготованное тоже не ему. (Будь Люцифер русским, как Толстой, он, наверно, избрал бы второй путь, не менее богоборческий.)

    Действуя  сама  по  себе,  масса  прибегает  к  единственному  способу, поскольку  других не  знает,  - к  расправе. Не  зря же суд  Линча возник  в Америке, в  этом  массовом раю. Нечего удивляться, что сегодня,  когда массы торжествуют,  торжествует  и  насилие,  становясь  единственным  доводом  и единственной доктриной.  Я давно уж отмечал, что насилие стало бытом. Сейчас оно достигло апогея, и это обнадеживает, поскольку должен же  начаться спад. Сегодня насилие - это  риторика века, и его уже прибирают к рукам пустомели. Когда реальность отмирает, изжив себя, труп  выносится волнами  и долго  еще вязнет в  болотах  риторики. Это  кладбище отжившего;  на  худой  конец  его богадельня.  Имена переживают хозяев, и хотя  это  звук  пустой, но все-таки звук,  и он  сохраняет  какую-то магическую власть. Но если  даже и  вправду окажется, что значимость насилия как  цинично  установленной нормы поведения готова  пойти  на  убыль,   мы  все  равно  останемся  в  его  власти,  лишь видоизмененной.

    Я  перехожу   к  наихудшей  из   опасностей,  которые  грозят   сегодня европейской  цивилизации.  Как  и  все  прочие  угрозы,  она  рождена  самой цивилизацией  и,  больше  того,  составляет ее славу.  Это наше  современное Государство.  Вспоминается  то,  что  я  уже   отмечал,   говоря  о   науке: плодотворность ее  основ  ведет  к  небывалому прогрессу, прогресс неумолимо ведет  к  небывало узкой специализации, а специализация  - к удушению  самой науки.

    Нечто подобное происходит и с государством.

    Вспомним, чем  было в конце XVIII века государство для всех европейских наций. Почти  ничем! Ранний  капитализм и его промышленные предприятия,  где впервые  восторжествовала техника, самая передовая и производительная, резко ускорили   рост  общества.  Возник  новый  социальный  класс,  энергичнее  и многочисленнее  прежних, -  буржуазия.  У этой напористой публики  было одно всеобъемлющее дарование  -  практическая сметка. Они умели  дать  делу ход и слаженность,  развернуть и упорядочить его. В их человеческом море и блуждал опасливо "государственный корабль".  Эту  метафору  извлекла  на свет  божий буржуазия, ибо действительно ощущала  себя безбрежной, всемогущей и чреватой штормами стихией.  Кораблик выглядел утлым, если не  хуже,  и всего  было  в обрез -  и денег, и  солдат, и  чиновников.  Его строили в средние века иные люди, во всем противоположные буржуазии,  - доблестные, властные и преданные долгу дворяне. Это им обязаны существованием  европейские нации. Но при всех душевных  достоинствах  у дворян  было,  да  и  продолжает  быть,  неладно с головой.  Они  на   нее   и  не   полагались.  Безрассудные,  нерасчетливые, "иррациональные", они живо чувствовали и  трудно соображали.  Поэтому они не смогли развить технику, требующую изобретательности. Они не выдумали пороха. Поленились.  И,  не  способные  создать  новое  оружие,  позволили горожанам освоить порох, завезенный с востока  или бог весть  откуда,  и с его помощью разгромить благородных рыцарей,  так бестолково заклепанных в железо,  что в бою они еле ворочались,  н  начисто неспособных уразуметь, что вечный секрет победы  -  секрет, воскрешенный Наполеоном,  -  не  в средствах защиты,  а в средствах нападения[*Эта  схема  великого исторического перелома, сменившего господство знати главенством  буржуазии, принадлежит Ранке, но,  разумеется, символическая  картина  переворота  требует   множества   дополнений,  чтобы походить на действительную. Порох известен  с незапамятных времен. Заряд был придуман  кем-то  из  ломбардцев,  но  оставался  без  применения,  пока  не догадались отлить пулю. Дворяне изредка употребляли огнестрельное оружие, но оно было слишком дорогим. Лишь горожане,  экономически лучше организованные, сделали  его  массовым.  Исторически,   однако,  известно  с  документальной точностью,  что дворянское, средневекового  образца бургундское  войско было наголову  разбито   новым,  не  профессиональным,  а  состоящим  из  горожан швейцарским.   Главной   силой    его   была   дисциплина   и   рациональная изобретательная тактика].

    Власть - это техника, механизм общественного устройства и управления, и потому "старый строй" к концу XVIII века  зашатался под ударами беспокойного общественного  моря.  Государство  было  настолько   слабее  общества,   что сравнительно с эпохой Каролингов абсолютизм кажется вырождением. Разумеется, власть  Карла  Великого бесконечно уступала власти  Людовика  XVI,  но  зато общество при Каролингах было  бессильным[*Стоило  бы  задержаться на этом  и подчеркнуть,  что  эпоху  европейского абсолютизма отличает  именно слабость государства. Какая тому причина? Ведь общество  уже набирало силу. Почему же Власть,  будучи непререкаемой  - "абсолютной",  - не старалась и сама  стать сильнее?  Одна  из  причин  уже упомянута:  техническая  и  административная несостоятельность  родовой знати. Но есть  и другая -  аристократы не хотели усиливать  государство за  счет  общества. Вопреки привычным  представлениям абсолютизм  инстинктивно уважал общество, и уважал гораздо больше,  чем наши нынешние   демократии.  

 Сегодня   государство   умнее,    но   исторически безответственнее]. Огромный  перевес  общественных  сил над государственными привел к революции, вернее, к полосе революций, вплоть до 1848 года.

    Но  в ходе революции буржуазия  отобрала власть и,  приложив к ней свои умелые руки,  на  протяжении  одного поколения создала по-настоящему сильное государство, которое с революциями покончило. С 1848 года, то есть с началом второй  генерации  буржуазных  правлений,  революции  в  Европе  иссякли. И, конечно, не по недостатку причин, а по недостатку средств. Власть и общество сравнялись силой. Прощай навеки, революция!  Впредь лишь  антипод  ее грозит европейцам  -  государственный переворот.  Все, что  в  дальнейшем  казалось революцией, было личиной государственного переворота.

    В   наши  дни   государство   стало   чудовищной   машиной   немыслимых возможностей,  которая  действует  фантастически  точно  и  оперативно.  Это средоточие общества, и  достаточно  нажатия кнопки, чтобы гигантские  рычаги молниеносно обработали каждую пядь социального тела.

    Современное  государство - самый явный и наглядный продукт цивилизации. И отношение к нему массового человека проливает свет на многое. Он  гордится государством и знает, что  именно оно гарантирует ему  жизнь, но не сознает, что это  творение человеческих рук, что  оно  создано определенными людьми и держится  на определенных  человеческих  ценностях, которые сегодня  есть, а завтра  могут  улетучиться.  С  другой  стороны, массовый  человек  видит  в государстве безликую силу, а  поскольку и себя ощущает безликим, то  считает его своим. И если в жизни  страны возникнут какие-либо трудности, конфликты, проблемы, массовый человек постарается, чтобы  власти немедленно вмешались и взяли   заботу  на   себя,   употребив  на   это,  все  свои  безотказные  и неограниченные средства.

    Здесь-то  и  подстерегает  цивилизацию  главная опасность  -  полностью огосударствленная  жизнь,  экспансия власти, поглощение государством  всякой социальной  самостоятельности -  словом, удушение  творческих начал истории, которыми в  конечном счете держатся,  питаются  и движутся  людские  судьбы. Когда у массы  возникнут затруднения или просто разыграются аппетиты, она не сможет  не поддаться  искушению  добиться  всего самым  верным  и  привычным способом,  без усилий, без сомнений,  без  борьбы  и  риска,  одним нажатием кнопки пустив  в ход чудодейственную машину.  Масса говорит:  "Государство - это я" - и жестоко ошибается. Государство идентично массе лишь в том смысле, в каком Икс  идентичен Игреку,  поскольку никто  из них не  Зет. Современное государство  и массу  роднит лишь их безликость  и безымянность. Но массовый человек уверен, что он-то и есть государство, и не упустит случая  под любым предлогом  двинуть рычаги,  чтобы  раздавить какое бы  то ни было творческое меньшинство, которое раздражает его  всегда и всюду, будь то политика, наука или производство.

    Кончится   это   плачевно.  Государство   удушит  окончательно   всякую социальную самодеятельность, и никакие новые семена уже не взойдут. Общество вынудят  жить  для  государства, человека  - для государственной  машины.  И поскольку это всего лишь машина, исправность и  состояние которой зависят от живой силы окружения, в конце концов  государство,  высосав из  общества все соки,  выдохнется, зачахнет и  умрет самой  мертвенной  из смертей  - ржавой смертью механизма.

    Такой и была судьба античной цивилизации. Бесспорно, созданная Юлиями и Клавдиями империя  представляла собой  великолепную  машину, по  конструкции намного совершеннее  старого  республиканского  Рима. Но знаменательно, что, едва она  достигла полного  блеска,  общественный  организм  угас.  Уже  при Антонинах (II  век)  государство  придавило его  своей  безжизненной  мощью. Общество  порабощается, и все силы  его уходят на служение государству.  А в итоге?  Бюрократизация  всей жизни  ведет  к ее  полному  упадку.  Жизненный уровень  быстро снижается, рождаемость и подавно. А государство, озабоченное только  собственными нуждами,  удваивает бюрократический нажим. Этой  второй ступенью  бюрократизации  становится  милитаризация  общества. Все  внимание обращено теперь на армию. Власть - это прежде всего гарант безопасности (той самой безопасности, с  которой, напомним,  и  начинается массовое сознание). Поэтому  государство  -  это прежде  всего армия.  Императоры Северы,  родом африканцы,  полностью   военизируют  жизнь.   Напрасный   труд!   Нужда  все

беспросветнее,  чресла  все бесплоднее.  Не хватает буквально всего, и  даже солдат. После Северов в армию приходится вербовать варваров.

    Теперь  ясно,  как  парадоксален  и  трагичен  путь  огосударствленного общества?  Оно создает государство как инструмент, облегчающий  жизнь. Потом государство  берет  верх, и  общество  вынуждено  жить  ради  него[*Вспомним последний  наказ  Септимия   Севера  сыновьям:  "Держитесь  вместе,  платите  солдатам и  забудьте  об остальном"]. Тем не менее состоит  оно  пока что из частиц  этого  общества.  Но  вскоре  уже не  хватает  людей для поддержания государства и приходится звать иноземцев - сперва далматов, потом германцев. Пришельцы  в   конце  концов  становятся  хозяевами,   а  остатки  общества, аборигены, -  рабами  этих чужаков, с  которыми их  ничто не  роднило  и  не роднит.  Вот итог огосударствленности  - народ идет в пищу  машине, им  же и созданной. Скелет съедает тело. Стены дома вытесняют жильцов.

    Осознав  это, трудно  благодушествовать,  когда  Муссолини с редкостным апломбом провозглашает как  некое откровение, чудесно снизошедшее на Италию: "Все для государства, ничего, кроме государства, ничего против государства!" Одно уж  это выдает с головой,  что  фашизм  - типичная  доктрина  массового человека. Муссолини  заполучил отлично  слаженное государство,  и  слаженное отнюдь не им, а той самой идейной силой, с которой он борется, - либеральной демократией. Он  лишь алчно  воспользовался ее плодами, и, не входя сейчас в детали его  деятельности, можно  констатировать одно: результаты  на сегодня просто несопоставимы с  тем, чего достиг в политике и управлении либерализм.

Эти  результаты,  если  они  вообще есть,  настолько  ничтожны,  незаметны и несущественны,  что трудно оправдать  ими ту чудовищную концентрацию власти, которая позволила разогнать государственную машину до предела.

    Диктат государства - это апогей насилия и прямого действия, возведенных в  норму. Масса действует самовольно, сама по  себе, через безликий механизм государства.

    Европейские народы стоят на пороге тяжких внутренних испытаний и  самых жгучих общественных  проблем  -  экономических,  правовых и социальных.  Кто поручится, что  диктат массы не принудит государство  упразднить личность  и тем окончательно погасить надежду на будущее?

    Зримым  воплощением такой опасности является  одна  из самых  тревожных аномалий  последних  тридцати  лет  -  повсеместное  и  неуклонное  усиление полиции. К  этому неумолимо привел  рост общества. И как ни свыклось  с этим наше  сознание, от него не  должна  ускользать трагическая  парадоксальность такого положения дел, когда жители больших городов, чтобы спокойно двигаться по своему  усмотрению,  фатально нуждаются в полиции,  которая  управляет их движением. К сожалению, "порядочные" люди заблуждаются,  когда полагают, что "силы  порядка",  ради  порядка созданные, успокоятся  на  том, чего от  них хотят. Ясно и  неизбежно,  что  в конце концов они сами станут устанавливать

порядки - и, само собой, те, что их устроят.

    Стоит   задержаться  на  этой  теме,  чтобы  увидеть,  как   по-разному откликается  на гражданские  нужды то  или  другое  общество. В самом начале прошлого века, когда с ростом пролетариата стала расти преступность, Франция поспешила создать многочисленные отряды полиции. К 1810 году преступность по той же  причине возросла и в Англии  - и англичане обнаружили, что полиции у них нет. У власти стояли консерваторы.  Что  же  они  предпринимают?  Спешат создать  полицию?  Куда  там!  Они  предпочли,  насколько возможно,  терпеть преступность. "Люди смирились с беспорядком, сочтя это платой за свободу".

    "У парижан,  - пишет Джон Уильям Уорд, - блистательная  полиция, но они дорого платят за этот блеск. Пусть уж лучше каждые три-четыре года полдюжине мужчин  сносят голову на  Ратклиф Род, чем сносить домашние обыски, слежку и прочие  ухищрения Фуше". Налицо два разных понятия о государственной власти. Англичане предпочитают ограниченную.

XV. ПЕРЕХОДЯ К СУТИ ДЕЛА

    Суть такова: Европа утратила  нравственность.  Прежнюю массовый человек отверг не ради новой, а ради того, чтобы, согласно своему жизненному складу, не придерживаться никакой. Что бы ни  твердила молодежь о "новой морали", не верьте  ни  единому слову.  Утверждаю, что на всем континенте ни у  кого  из знатоков  нового  ethos нет  и подобия морали.  И если  кто-то  заговорил  о "новой", значит, замыслил новую пакость и ищет контрабандных путей[*Не знаю, найдется  ли сейчас десяток людей, рассеянных по  миру, которые видят воочию ростки  того, что со временем действительно может стать новой моралью. И, уж конечно, не эти люди делают погоду].

    Так что наивно укорять современного человека в  безнравственности.  Это не  только  не  заденет,  но даже  польстит. Безнравственность  нынче  стала ширпотребом, и кто только не щеголяет ею.

    Если  отвлечься, как мы и  делали, от  пережитков прошлого  - христиан, идеалистов, старых  либералов и т. д.,  - то среди  современных  альянсов не найдется ни одного, который не исходил бы  из убеждения, что за ним числятся все права  и  ни  единой  обязанности.  Не  важно, рядятся  ли  при  этом  в реакционеров  или революционеров: под  любой  личиной и  при  любом  удобном случае решительно отбрасывают обязанности и притязают, сами не ведая почему, на неограниченные права.

    Что  бы ни одушевляло, все сводится к  одному и становится предлогом не считаться  ни  с кем  и  ни с  чем. Если  кто-то  играет  в  реакционера, то наверняка  для  того,  чтобы  под  видом спасения  отечества  и  государства сравнять с землей все остальное и с полным правом топтать ближнего, особенно если тот  чего-то  стоит.  Но  и  в революционеров играют с  той  же  целью: наружная одержимость судьбой угнетенных  и социальной справедливостью служит маской, освобождающей от досадной  обязанности  быть правдивым,  терпимым и, главное, уважать человеческие достоинства.  Я  знаю  немало  людей,  которые вступили в  ту или иную рабочую партию  лишь затем, чтобы обрести внутреннее право презирать интеллигенцию  и  не смотреть  на нее снизу вверх.  Что ж до диктатур,  то мы уже налюбовались, как  там льстят толпе и  топчут все,  что выше ее уровня.

    Отвращением к  долгу  отчасти  объясняется и  полусмешной-полупостыдный феномен нашего  времени - культ молодежи как таковой. Все  от мала до велика подались   в  "молодые",   прослышав,  что  у   молодых   больше  прав,  чем обязанностей,  поскольку последние можно отложить в долгий ящик и  приберечь для зрелости. Молодость как таковую всегда освобождали от тяжести свершений. Она  жила  в долг.  По-человечески так  и  должно быть. Это мнимое  право ей снисходительно и ласково дарят старшие. И надо  же было настолько одурманить ее, что  она и впрямь сочла это  своим заслуженным правом, за которым должны последовать и все прочие заслуженные права.

    Как ни дико, но молодостью стали шантажировать. Вообще мы живем в эпоху всеобщего шантажа, у которого два облика с дополняющими друг друга гримасами -  угрозой насилия  и угрозой  глумления.  Обе служат  одной  цели  и  равно пригодны для того, чтобы людская пошлость могла не считаться ни с кем и ни с чем.

    Поэтому не стоит облагораживать нынешний кризис, видя в нем борьбу двух моралей, или  цивилизаций, - обреченной  и новорожденной.  Массовый  человек попросту лишен морали, поскольку суть  ее - всегда в  подчинении чему-то,  в сознании служения и  долга. Но слово "попросту", пожалуй,  не  годится.  Все гораздо сложнее. Попросту  взять и избавиться  от морали невозможно. То, что грамматически  обозначено как чистое отсутствие, -  безнравственность  -  не существует  в  природе. Если  вы  не  расположены  подчиняться  нравственным устоям, будьте любезны подчиниться иной необходимости и velis nolis[17] жить наперекор им, а  это  уже не безнравственность, но противонравственность. Не просто  отрицание, но антимораль, негатив, полый оттиск морали,  сохранивший ее форму.

    Как же умудрились  уверовать  в  антиморальность  жизни?  Несомненно, к этому и вела вся современная культура и цивилизация. Европа пожинает горькие плоды своих  духовных шатаний. Она стремительно катится вниз по склону своей культуры, достигшей невиданного цветения, но не сумевшей укорениться.

    В  этой  книге  я попытался  обрисовать  определенный  тип  человека и, главным  образом,  его  взаимоотношения  с   той  цивилизацией,  которой  он порожден.  Это  было  необходимо потому, что персонаж моей  книги  знаменует собой не  торжество  новой цивилизации,  а лишь голое отрицание старой. И не надо путать его психограмму с ответом на главный вопрос - каковы же коренные пороки современной европейской культуры.  Ведь очевидно, что ими в  конечном счете и обусловлено сегодняшнее преобладание этой человеческой особи.

    Но  такой  ответ ввиду  непомерной трудности  вопроса  выходит за рамки книги. Понадобилось бы  развить  во всей полноте ту  концепцию человеческого существования,  которая  здесь  едва  намечена  и  звучит побочно.  Об  этом говорится вскользь и вполголоса, а скоро, быть может, придется кричать.

М.К.Мамардашвили Сознание и цивилизация // М.К.Мамардашвили Как я понимаю философию. М.,1992. С. 107-121.

Вопросы:

1. В чём заключается антропологическая катастрофа?

2. Цель формулировки принципа «трёх К»? Какие два типа ситуаций выделяет М.К. Мамардашвили?

3. Раскройте содержание каждого из трёх элементов принципа «трёх К».

4. В чём состоит проблема человеческого бытия? Что следует понимать под фактом разума?

5. Что представляют собой ситуации неопределённости?

6. Каковы функции цивилизации? Как М.К.Мамардашвили определяет мышление?

7. На что указывает метафора «зеркального мира»?

 

Тема, вынесенная в заголовок, конечно, очень многозначна, вызывает обилие ассоциаций, но для меня она конкретна и связана с ощущением современной ситуации, которая меня беспокоит и в которой я вижу черты, похожие на какую-то структуру, могущую оказаться необратимой и этим вызывающую у меня ужас, но и одновременно желание подумать, увидеть за этим какой-то общий закон. И вот со смешанным чувством ужаса и любопытствующего удивления я и хочу высказать свои соображения на этот счет.

Чтобы задать тон размышления, можно так охарактеризовать их нерв. У меня ощущение, что среди множества катастроф, которыми славен и угрожает нам XX в., одной из главных и часто скрытой от глаз является антропологическая катастрофа, проявляющаяся совсем не в таких экзотических событиях, как столкновение Земли с астероидом, и не в истощении ее естественных ресурсов или чрезмерном росте населения, и даже не в экологической или ядерной трагедии. Я имею в виду событие, происходящее с самим человеком и связанное с цивилизацией в том смысле, что нечто жизненно важное может необратимо в нем сломаться в связи с разрушением или просто отсутствием цивилизованных основ процесса жизни.

Цивилизация – весьма нежный цветок, весьма хрупкое строение, и в XX в. совершенно очевидно, что этому цветку, этому строению, по которому везде прошли трещины, угрожает гибель. А разрушение основ цивилизации что-то производит и с человеческим элементом, с человеческой материей жизни, выражаясь в антропологической катастрофе, которая, может быть, является прототипом любых иных, возможных глобальных катастроф.

Она может произойти и частично уже происходит в силу нарушения законов, по которым устроено человеческое сознание и связанная с ним «пристройка», называемая цивилизацией.

Когда в списке глобальных катастроф, составленном знаменитым писателем-фантастом А.Азимовым, я нахожу, среди десятка катастроф, возможное столкновение Земли с черной дырой, то невольно думаю, что подобная дыра уже существует, причем в весьма обыденном, хорошо известном нам смысле. Что мы довольно часто в нее ныряем, и все, что, пройдя ее горизонт, попадает в нее, тут же исчезает, становится недоступным, как и полагается в случае встречи с черной дырой. Очевидно, существует какая-то фундаментальная структура сознания, в силу чего наблюдаемые разнородные, внешне друг с другом никак не связанные микроскопические, макроскопические и космические явления предстают как далеко идущие аналогии. В каком-то смысле эти явления можно рассматривать как метафоры свойств сознания[6].

Этими метафорами «недоступности», «исчезновения», «экранирования» я и воспользуюсь для пояснения своих мыслей. Но сначала приведу одно стихотворение Г.Бенна в фактически подстрочном моем переводе[7]. Глубина прозрений этого поэта связана с реальностью самолично проделанного и изнутри пережитого им опыта жизни в условиях определенной системы, опыта, который в принципе отсутствует у внешнего, удаленного наблюдателя. Но вот какова судьба этого «внутреннего знания» и носителя его – человека – в стихотворении, которое не случайно называется «Целое»: 

Часть в опьянении была, другая часть – в слезах,
В какие-то часы – сиянье блеска, в другие – тьма,
В одни – все в сердце было, в другие ж – грозно
Бушевали бури – какие бури, чьи?

Всегда несчастлив и редко с кем-то,
Все больше был укрыт, раз в глубине варилось это,
И вырывалися потоки, нарастая, и все,
Что вне, к нутру сводилось.

Один сурово на тебя глядел, другой был мягок,
Что строил ты, один то видел, другой –
лишь то, что разрушал.
Но все, что видели они, – виденья половинки:
Ведь целым обладаешь только ты.

Сперва казалось: цели ждать недолго:
И только ясной будет вера впредь.
Но вот предстало то, что должно было,
И каменно теперь из целого глядит:

Ни блеска, ни сияния снаружи,
Чтоб напоследок приковать твой взор –
Гологоловый гад в кровавой луже,
И на реснице у него слезы узор.

Завершающий образ этого стихотворения и его внутренние связки вьются вокруг «целого» или ощущения «целого», переживаемого поэтом как особое возвышенное умонастроение и владение сутью мировой тайны, что я и называю недоступным удаленному, внешнему наблюдателю «внутренним опытом» особого рода странных систем, в котором – и в этом все дело – человек, его носитель, недоступен и самому себе. Ибо, по существу, человек не весь внутри (в теле, мозге, мысли) и идет к самому себе издалека и в данном случае никогда не доходит. Эти связки стихотворения в том или ином виде будут проступать в дальнейшем изложении.

ПРИНЦИП ТРЕХ «К»

Все последующее я сконцентрирую вокруг определенного принципа, позволяющего, с одной стороны, охарактеризовать ситуации, которые я назову описуемыми или нормальными (в них нет мистики «целого», фигурирующей в стихотворении, хотя они представляют собой целостности), а с другой – ситуации, которые я назову неописуемыми, или «ситуациями со странностью». Эти два типа ситуаций родственны или зеркально взаимоотобразимы, в том числе и потому, что все в них происходящее может выражаться одним и тем же языком, т.е. одним и тем же составом и синтаксисом предметных номинаций (наименований) и знаковых обозначений. «Внутреннее знание» есть и в том и в другом случае. Однако во втором случае оно вырождается фактически в систему самоимитаций. Язык хотя и тот же, но мертвый («дурно пахнут мертвые слова» – писал Н.Гумилев).

Неописуемые (не поддающиеся описанию) ситуации можно назвать и ситуациями принципиальной неопределенности. При обособлении и реализации этого свойства в чистом виде они как раз и являются теми «черными дырами», в которые могут попадать целые народы и обширные области человеческой жизни.

Принцип, который упорядочивает ситуации этих двух типов, я назову принципом трех «К» – Картезия (Декарта), Канта и Кафки. Первое «К» (Декарт): в мире имеет место и случается некоторое простейшее и непосредственно очевидное бытие «я есть». Оно, подвергая все остальное сомнению, не только обнаруживает определенную зависимость всего происходящего в мире (в том числе в знании) от собственных действий человека, но и является исходным пунктом абсолютной достоверности и очевидности для любого мыслимого знания. В этом смысле человек – существо, способное сказать «я мыслю, я существую, я могу»; и есть возможность и условие мира, который он может понимать, в котором может по-человечески действовать, за что-то отвечать и что-то знать. И мир, следовательно, создан (в смысле своего закона становления), и дело теперь за тобой. Ибо создается такой мир, что ты можешь мочь, каковы бы ни были видимые противо-необходимости природы, стихийно-естественные понуждения и обстоятельства.

В этих формулировках легко узнается принцип «cogito ergo sum», которому я придал несколько иную форму, более отвечающую его действительному содержанию. Если принцип первого «К» не реализуется или каждый раз не устанавливается заново, то все неизбежно заполняется нигилизмом, который можно коротко определить как принцип «только не я могу» (могут все остальные – другие люди, Бог, обстоятельства, естественные необходимости и т.д.) Т.е. возможность связана в таком случае с допуском некоторого самодействующего, за меня работающего механизма (будь то механизм счастья, социального и нравственного благоустройства, высшего промысла, провидения и т.д.). А принцип cogito утверждает, что возможность способна реализоваться только мной при условии моего собственного труда и духовного усилия к своему освобождению и развитию (это, конечно, труднее всего на свете). Но лишь так душа может принять и прорастить «высшее» семя, возвыситься над собой и обстоятельствами, в силу чего и все, что происходит вокруг, оказывается не необратимо, не окончательно, не задано целиком и полностью. Иначе говоря, не безнадежно. В вечно становящемся мире для меня и моего действия всегда есть место, если я готов начать все сначала, начать от себя, ставшего.

Второе «К» (Кант): в устройстве мира есть особые «интеллигибельные» (умопостигаемые) объекты (измерения), являющиеся в то же время непосредственно, опытно констатируемыми, хотя и далее неразложимыми образами целостностей, как бы замыслами или проектами развития. Сила этого принципа в том, что он указывает на условия, при которых конечное в пространстве и времени существо (например, человек) может осмысленно совершать на опыте акты познания, морального действия, оценки, получать удовлетворение от поиска и т.п. Ведь иначе ничто не имело бы смысла – впереди (да и сзади) бесконечность. Другими словами, это означает, что в мире реализуются условия, при которых указанные акты вообще имеют смысл (всегда дискретный и локальный). Т.е. допускается, что мир мог бы быть и таким, что они стали бы бессмысленными.

Осуществление и моральных действий, и оценок, и ищущего желания имеет смысл лишь для конечного существа. Для бесконечного и всемогущего существа вопросы об их осмысленности сами собой отпадают и тем самым решаются. Но и для конечного существа не всегда и не везде, даже при наличии соответствующих слов, можно говорить «хорошо» или «плохо», «прекрасно» или «безобразно», «истинно» или «ложно». Например, если одно животное съело другое, мы ведь не можем с абсолютной достоверностью сказать, благо это или зло, справедливо или нет. Так же как и в случае ритуального человеческого жертвоприношения. И когда современный человек пользуется оценками, нельзя забывать, что здесь уже скрыто предполагается как бы выполненность условий, придающих вообще смысл нашей претензии на то, чтобы совершать акты познания, моральной оценки и т.д. Поэтому принцип второго «К» и утверждает: осмысленно, поскольку есть особые «умопостигаемые объекты» в устройстве самого мира, гарантирующие это право и осмысленность.

И, наконец, третье «К» (Кафка): при тех же внешних знаках и предметных номинациях и наблюдаемости их натуральных референтов (предметных соответствий) не выполняется все то, что задается вышеназванными двумя принципами. Это вырожденный, или регрессивный, вариант осуществления общего К-принципа – «зомби»-ситуации, вполне человекоподобные, но в действительности для человека потусторонние, лишь имитирующие то, что на деле мертво[8]. Продуктом их, в отличие от Homo sapiens, т.е. от знающего добро и зло, является «человек странный», «человек неописуемый». 

С точки зрения общего смысла принципа трех «К», вся проблема человеческого бытия состоит в том, что нечто еще нужно (снова и снова) превращать в ситуацию, поддающуюся осмысленной оценке и решению, например, в терминах этики и личностного достоинства, т.е. в ситуацию свободы или отказа от нее как одной из ее же возможностей. Иными словами, моральность есть не торжество определенной морали (скажем, «хорошее общество», «прекрасная институция», «идеальный человек»), сравниваемой с чем-то противоположным, а создание и способность воспроизводства ситуации, к которой можно применить термины морали и на их (и только их) основе уникально и полностью описать.

Но это же означает, следовательно, что имеют место и некоторые первоакты или акты мировой вместимости (абсолюты), относящиеся к кантовским интеллигибилиям и декартовскому cogito sum. Именно ими и в них – на уровне своей развитости – человек может вместить мир и самого себя как его часть, воспроизводимую этим же миром в качестве субъекта человеческих требований, ожиданий, моральных и познавательных критериев и т.д. Например, взгляд художника есть первоакт вместимости и испытания природы как пейзажа (вне этого необратимого состояния природа сама по себе не может быть источником соответствующих человеческих чувств).

Фактически это означает следующее: никакое натуральное внешнее описание, скажем, актов несправедливости, насилия и т.п. не содержит в себе никаких причин для наших чувств возмущения, гнева, вообще ценностных переживаний. Не содержит без добавления фактической («практической») выполненности или данности разумного состояния. Того, что Кант называл «фактами разума»: не разумным знанием конкретных фактов, их, так сказать, отражениями, а самим разумом как осуществленным сознанием, которое нельзя предположить заранее, ввести допущением, заместить «могущественным умом» и т.д. И если такой «факт» есть, он всеместен и всевременен.

Например, мы не можем сказать, что в Африке какой-то племя живет безнравственно или что в Англии что-то нравственно, а в России – безнравственно, вне реализации первой и второй частей К-принципа. Но если есть и совершились акты первовместимости и мы находимся в преемственной связи с ними, включены в нее, то тогда мы можем что-то осмысленно говорить, достигая при этом полноты и уникальности описания.

СИТУАЦИЯ НЕОПРЕДЕЛЕННОСТИ

В ситуациях же третьего «К», называемых ситуациями абсурда, внешне описываемых теми же самыми предметными и знаковыми номинациями, актов первовместимости нет или они редуцированы. Такие ситуации инородны собственному языку и не обладают человеческой соизмеримостью (ну, как если бы недоразвитое «тело» одной природы выражало себя и давало бы о себе отчет в совершенно иноприродной «голове»). Они похожи на кошмар дурного сна, в котором любая попытка мыслить и понять себя, любой поиск истины походил бы своей бессмысленностью на поиск уборной. Кафкианский человек пользуется языком и следует пафосу своего поиска в состояниях, где заведомо не выполнены акты первовместимости. Поиск для него – чисто механический выход из ситуации, автоматическое ее разрешение – нашел, не нашел! Поэтому этот неописуемо странный человек не трагичен, а нелеп, смешон, особенно в квазивозвышенных своих воспарениях. Это комедия невозможности трагедии, гримаса какого-то потустороннего «высокого страдания». Невозможно принимать всерьез ситуацию, когда человек ищет истину так, как ищут уборную, и наоборот, ищет на деле всего-навсего уборную, а ему кажется, что это истина или даже справедливость (таков, например, господин К. в «Процессе» Ф.Кафки). Смешно, нелепо, ходульно, абсурдно, какая-то сонная тягомотина, нечто потустороннее.

Эта же инородность уже в другом ключе выражается у Кафки и метафорой всеобщего внутреннего окостенения, например, когда Грегор Замза превращается в какое-то скользкое отвратительное животное, которое он с себя не может стряхнуть. Что это, почему приходится прибегать к таким метафорам? Сошлюсь на более близкий пример.

Можно ли, скажем, применять понятия «мужество» и «трусость» или «искренность» и «лживость» к ситуациям, в которые попадает «третий», неописуемый человек (я назову их ситуациями, в которых «всегда уже поздно»). Ну, например, такой ситуацией являлось до недавнего времени пребывание советского туриста за границей. Он мог попадать там в такие положения, когда от него требовалось лишь проявление личного достоинства, естественности. Просто быть мужчиной, не показывая своим видом, что ждешь указаний о том, как себя вести, что ответить на тот или иной конкретный вопрос и т.д. И некоторые были склонны тогда рассуждать так, что турист, который не проявил себя как настоящий цивилизованный человек, труслив, а тот, который проявил, – мужествен. Однако к этому туристу неприменимы суждения, труслив он или храбр, искренен или не искренен, по той простой причине, что за границей он оказался на основе определенной привилегии, и поэтому уже поздно что-то проявить от себя лично. Это нелепо, над этим можно только посмеяться.

Ситуация абсурда неописуема, ее можно лишь передать гротеском, смехом. Язык добра и зла, мужества и трусости к ней не относится, поскольку она вообще не в области, очерченной актами первовместимости. Язык же в принципе возникает на основе именно этих актов.

Или, скажем, известно, что выражение «качать права» относится к поступкам человека, который формально добивается закона. Но если все действия человека уже «сцеплены» ситуацией, где не было первоакта закона, то поиск им последнего (а он совершается в языке, который у нас один и тот же – европейский, идущий от Монтескье, Монтеня, Руссо, от римского права и т.д.) никакого отношения к этой ситуации не имеет. А мы, живя в одной ситуации, часто пытались и пытаемся, тем не менее, понять ее в терминах другой, начиная и проходя путь господина К. в «Процессе». Действительно, если есть семена ума, то можно представить себе и волосы ума. Представим, что волосы у человека растут на голове внутрь (вместо того, чтобы, как полагается, расти наружу), вообразим мозг, заросший волосами, где мысли блуждают, как в лесу, не находя друг друга и ни одна из них не может оформиться. Это первобытное состояние гражданской мысли. Цивилизация же – это прежде всего духовное здоровье нации, и поэтому надо в первую очередь думать о том, чтобы не нанести ей такие повреждения, последствия которых были бы необратимы.

Итак, перед нами неопределенные ситуации и ситуации первых двух «К», имеющие один и тот же язык. И эти два типа ситуаций фундаментально различны. И то неуловимое, внешне неразличимое и невыразимое, чем отличается, например, слово «мужество» в этих ситуациях, и есть сознание.

ФОРМАЛЬНАЯ СТРУКТУРА ЦИВИЛИЗАЦИИ

Для дальнейшего понимания связи сознания и цивилизации вспомним другой сформулированный Декартом закон мышления, имеющий отношение ко всем человеческим состояниям, включая и те, в которых формулируется причинная связь событий в мире. По Декарту мыслить исключительно трудно, в мысли нужно держаться, ибо мысль есть движение, и нет никакой гарантии, что из одной мысли может последовать другая в силу какого-то рассудочного акта или умственной связи. Все существующее должно превосходить себя, чтобы быть собой в следующий момент времени. При этом то, что я есть сейчас, не вытекает из того, что я был перед этим, и то, что я буду завтра или в следующий момент, не вытекает из того, что я есть сейчас. Значит, мысль, которая возникает в следующий момент времени, там не потому, что начало ее или кусочек есть сейчас.

Цивилизация есть способ обеспечения такого рода «поддержек» мышления. Она обеспечивает систему остранений от конкретных смыслов и содержаний, создает пространство реализации и шанс для того, чтобы мысль, начавшаяся в момент А, в следующий момент Б могла бы быть мыслью. Или человеческое состояние, начавшееся в момент А, в момент Б могло бы быть человеческим состоянием. Приведу пример.

Сегодня наблюдается какая-то упоенность специальным мышлением. Считается, что именно оно и есть настоящее мышление, осуществляющееся как бы само собой. К такому выделенному мышлению можно отнести искусство и любые другие сферы так называемого духовного творчества. Однако умение мыслить – не привилегия какой-либо профессии. Чтобы мыслить, необходимо мочь собрать не связанные для большинства людей вещи и держать их собранными. К сожалению, большинство людей по-прежнему, как и всегда, мало к чему сами по себе способны и ничего не знают, кроме хаоса и случайности. Умеют лишь звериные тропы пролагать в лесу смутных образов и понятий.

Между тем, согласно принципу первого «К» («я могу»), чтобы держаться в мысли, нужно иметь «мускулы мысли», наращиваемые на базе некоторых первоактов. Другими словами, должны быть проложены тропы связного пространства для мышления, которые есть тропы гласности, обсуждения, взаимотерпимости, формального законопорядка. Такой законопорядок и создает пространство и время для свободы интерпретации, собственного испытания. Есть закон названности собственным именем, закон именованности. Он – условие исторической силы, элемент ее формы. Форма, по существу, – единственное, что требует свободы. В этом смысле можно сказать, что законы существуют только для свободных существ. Человеческие учреждения (а мысль – тоже учреждение) есть труд и терпение свободы. И цивилизация (пока ты трудишься и мыслишь) как раз и обеспечивает, чтобы нечто пришло в движение и разрешилось, установился смысл и ты узнал, что думал, хотел, чувствовал, – дает для всего этого шанс.

Но тем самым цивилизация предполагает, следовательно, и наличие в себе клеточек незнаемого. Если не оставлять места проявлению не вполне знаемого, цивилизация, как и культура (что, по сути, одно и то же), исчезает. Например, экономическая культура производства (т.е. не только материальное воспроизводство конечных благ, умирающих в акте их потребления) означает, что неправомерна такая структура управления, которая определяла бы, когда крестьянину сеять, и распределением этого знания охватывала бы все пространство его деятельности. Повторяю, должен быть допуск на автономное появление в каких-то местах вещей, которых мы не знаем и не можем знать заранее или полагать их в какой-то всеведущей голове.

Еще один пример. К.Маркс говорил, что о природе денег сказано столько же глупостей, сколько о природе любви. Но, допустим, что природа денег неизвестна и закреплена в формальном цивилизованном механизме, что люди освоили деньги как культуру настолько, что можно не просто считать, но и с их помощью что-то производить. Почему это возможно? По одной простой причине: в этом случае предполагается, что обмен денег на покупаемый продукт сам, в свою очередь, не требует времени, поскольку в них уже закреплено трудовое время. И такое поведение – цивилизованное. Такая абстракция закреплена самой цивилизацией в цивилизованном устройстве человеческого опыта. А поведение похожее, но «зеркальное» – нецивилизованное. Когда культурного механизма денег нет, то появляется и существует зазеркальное поведение с деньгами, которое состоит в том, что если, скажем, заработано 24 рубля (т.е. вложено 8 часов труда), то, чтобы их потратить, нужно затратить еще 10 часов, т.е. еще 30 рублей. В таком сознании, разумеется, отсутствует понятие денег как ценности. В этом случае, пользуясь знаком денежного знака, мы не можем просчитать экономику, организовать рациональную схему экономического производства. А мы пользуемся денежными знаками и, более того, попав в это денежное зазеркалье с теми же, казалось бы, предметами, решили «квадратуру круга» – умудрились, не зная цену деньгам, стать корыстными и хитрыми.

Итак, цивилизация предполагает формальные механизмы упорядоченного, правового поведения, а не основанные на чьей-то милости, идее или доброй воле. Это и есть условие социального, гражданского мышления. «Даже если мы враги, давайте вести себя цивилизованно, не рубить сук, на котором сидим», – этой простой, по существу, фразой и может быть выражена суть цивилизации, культурно-правового, надситуативного поведения. Ведь, находясь внутри ситуации, договориться навечно не причинять друг другу вреда нельзя, поскольку кому-то всегда будет «ясно», что он должен восстановить нарушенную справедливость. Зла, которое совершалось бы без такой ясной страсти, в истории не бывало, ибо всякое зло случается на самых лучших основаниях, и эта фраза вовсе не ироническая. Энергия зла черпается из энергии истины, уверенности в видении истины. Цивилизация же блокирует это, приостанавливает настолько, насколько мы, люди, вообще на это способны.

Короче говоря, разрушение, обрыв «цивилизованных нитей», по которым сознание человека могло бы успеть добраться до кристаллизации истины (причем, не только у отдельных героев мысли), разрушает и человека. Когда под лозунгом потустороннего совершенства устраняются все формальные механизмы, именно на том основании, что они формальны, а значит, абстрактны в сравнении с непосредственной человеческой действительностью, легко критикуемы, то люди лишают себя и возможности быть людьми, т.е. иметь не распавшееся, не только знаковое сознание.

МОНОПОЛИЯ И РАЗРУШЕНИЕ СОЗНАНИЯ

Приведу другой пример такого разрушения. Известно, что система, называемая монополией, стоит вне цивилизации, так как разрушает само ее тело, порождая тотальное опустошение человеческого мира. Не только в том смысле, что монополия поощряет самые примитивные и асоциальные инстинкты и создает каналы для их проявления. Достигнутое состояние мысли еще должно «обкататься», как на агоре, обрасти там мускулами, как обрастает снегом снежная баба, приобрести силу на осуществление своей же собственной возможности. Если нет агоры, что-то развиваемого, то нет и истины.

Хотя перед человеком издревле стоит задача обуздания дикости, свирепости, эгоизма собственной природы, его инстинкты, алчность, темнота сердца, бездушие и невежество вполне способны аккомодировать мыслительные способности, рассудок и выполняться посредством их. И противостоять этому может только гражданин, имеющий и реализующий право мыслить своим умом. А это право или закон могут существовать лишь в том случае, когда средства достижения целей, в свою очередь, законны, т.е. растворенно содержат в себе дух самого закона. Нельзя волепроизвольными и административными, т.е. внезаконными средствами внедрять закон, даже руководствуясь при этом наилучшими намерениями и высокими соображениями, «идеями». Ибо его приложения распространяют тогда (и чем шире и жестче приложения, тем они болезненнее) прецедент и образец беззакония, содержащегося в таких средствах. И все это – независимо от намерений и идеалов – «во благо» и «во спасение». Это очевидно в случае всякой монополии. Скажем так: если я могу, пусть ради самых высших соображений общественного блага, в один прекрасный день установить специальную цену на определенные товары, скрывать и тайно перераспределять доходы, назначать льготы, распределять товары, во имя плановых показателей менять предшествующие договоренности с трудящимися и т.д. и т.п., то в тот же самый день (и впредь – по вечной параллели) это же будет делаться кем-то и где-то (или теми же и там же) из совершенно других соображений. Из личной корысти, путем спекуляции, обмана, насилия, кражи, взятки – конкретные причины и мотивы в структурах безразличны, взаимозаменимы. Потому что закон един и неделим во всех точках пространства и времени, где действуют люди и между собой связываются. В том числе и законы общественного блага. Следовательно, цели законов достигаются только законными путями! И если последние нарушаются, то в том числе и потому, что правопорядок обычно подменяют порядком идей, «истины». Как будто закон сам по себе существует, а не в человеческих индивидах и не в понимании ими своего дела. Возможность обойти индивида исключена не в силу гуманистического предпочтения и заботы о человеке, а в силу непреложного устройства самого бытия, жизни. Только на уровне сущностного равенства индивидов может что-либо происходить. Здесь никому ничего не положено, все должны сами проходить путь и совершать собственное движение «в средине естества», как писал когда-то Державин. Движение, без которого нет вовне никаких обретений и установлений. В противном случае будет разрушено все производство истины – ее онтологическая основа и природа – и будет господствовать ложь, другими причинами производимая, но уже внечеловеческая и тотальная, занимающая все точки социального пространства, заполняющая их знаками. Игра в зеркалах, сюрреально-знаковое отражение что-то другого.

 

ЗЕРКАЛЬНЫЙ МИР

Конечно, появление такой зеркальной игры связано с ее особыми внутренними «зазеркальными» смыслами, когда кажется, что они и в самом деле обладают какой-то высшей мудростью. Ведь люди при этом видят целое. Для них внешний наблюдатель всегда не прав. Вспомним Г.Бенна: «…ведь целым обладаешь только ты».

Один наблюдатель видит то, что разрушают, другой, что строят, а многие смотрят и перемигиваются: мы-то знаем, что происходит на «самом деле», «целым располагаем». Вот что такое «внутреннее». Но для меня эта внутренняя, углубленная в себя жизнь без агоры то же самое, что искание истины в уборной. Если бы у меня был талант Кафки, я бы описал сегодня эти душевные внутренние искания как фантастические, странные искания истины там, где ее по онтологическим законам человеческой жизни быть просто не может.

В этом смысле люди неопределенных ситуаций или тотального знакового инобытия напоминают мне тех, кого Ф.Ницше не случайно назвал «последними людьми». Действительно (именно об этом крик его больной христианской совести), или мы будем «сверхлюдьми», чтобы быть людьми (а два первые принципа «К» и есть принципы трансценденции человека к человеческому в нем же самом), или окажемся «последними людьми». Людьми организованного счастья, которые даже презирать себя не могут, ибо живут в ситуации разрушенного сознания и разрушенной материи человеческого.

Следовательно, если где-то происходят человеческие события, то они происходят не без участия сознания; последнее из их состава неустранимо и несводимо ни к чему другому. И это сознание двоично в следующем фундаментальном смысле. При введении принципа трех «К» я фактически давал два пересекающихся плана. План того, что я называл онтологией, который не может быть ничьим реальным переживанием, но тем не менее есть; например, таким переживанием не может быть смерть, а символ смерти есть продуктивный момент человеческой сознательной жизни. И второй – план «мускульный», реальный – умение жить под этим символом на деле, на основе актов первовместимости. И оба эти плана нельзя игнорировать: сознание фундаментально двоично. В зазеркалье же, где меняются местами левое и правое, все смыслы переворачиваются и начинается разрушение человеческого сознания. Аномальное знаковое пространство затягивает в себя все, что с ним соприкасается. Человеческое сознание аннигилирует и, попадая в ситуацию неопределенности, где все перемигиваются не то что двусмысленно, но многосмысленно, аннигилирует и человек: ни мужества, ни чести, ни достоинства, ни трусости, ни бесчестия. Эти «сознательные» акты и знания перестают участвовать в мировых событиях, в истории. Не имеет значения, что у тебя в «сознании», лишь бы знак подавал. В пределе при этом исчезает необходимость и в том, чтобы у людей вообще были какие-то убеждения. Веришь в совершающееся или не веришь – не имеет значения, потому что именно подаваемым знаком ты включаешься в действие и вращение колес общественного механизма.

В XX в. такого рода ситуации хорошо осознавались в литературе. Я имею в виду при этом не только Ф.Кафку, но и, например, великого австрийского писателя, автора романа «Человек без свойств» Р.Музиля. Музиль прекрасно понимал, что в той ситуации, которая была в грозящей развалиться Австро-Венгерской империи в силу того, что уже поздно, все, что ни делай, выльется в какую-то белиберду. Ищи правду или неправду – все одно – пройдешь по уже заданным путям бессмыслицы. Он хорошо знал, что внутри такой ситуации действовать и мыслить невозможно – из нее важно выйти.

Чтобы не заставлять читателя слишком серьезно думать над некоторыми терминами (я имею в виду только термины, а не проблемы; над проблемой стоит думать серьезно, но мои термины необязательны), выражу свой опыт «зазеркального существования» так. Вся моя «теория» сознания может быть сведена к одному семени в одном раннем переживании. К первичному впечатлению точки встречи цивилизации, с одной стороны, и глухой жизни – с другой. Я чувствовал, что моя попытка оставаться человеком в охарактеризованной ситуации гротескна, смешна. Основы цивилизации были подорваны настолько, что невозможно было вынести наружу, обсудить, продумать собственные болезни. И чем меньше мы могли вынести их наружу, тем больше они, оставшись в глубине, в нас прорастали, и нас уже настигало тайное, незаметное разложение, связанное с тем, что гибла цивилизация, что нет агоры.

В 1917 г. рухнул гнилой режим, а нас все еще преследуют пыль и копоть прогнившей громады, продолжающаяся «гражданская война». Мир еще полон неоплаканных жертв, залит неискупленной кровью. Судьбы многих погибших неизвестно за что взыскуют о смысле случившегося. Одно дело погибнуть, завершая и впервые своей гибелью устанавливая смысл (например, в освободительной борьбе), и совсем другое – сгинуть в слепом одичании, так что после гибели нужно еще доискиваться ее смысла. Но кровь все равно проступает то там, то здесь, как на надгробьях праведников в легендах, в совершенно неожиданных местах и вне какой-то понятной связи.

И мы все еще живем как дальние наследники этой «лучевой» болезни, для меня более страшной, чем любая Хиросима. Наследники странные, мало пока что понявшие и мало чему научившиеся на своих собственных бедах. Перед нами поколения, как бы не давшие потомства, потому что неродившееся, не создавшее в себе почву, жизненные силы для прорастания не способно и рождать. И вот бродим по разным странам безъязыкие, с перепутанной памятью, с переписанной историей, не зная порой, что действительно происходило и происходит вокруг нас и в самих нас. Не чувствуя права на знание свободы и ответственности за то, как ею пользоваться. К сожалению, и сегодня еще огромные, обособленные пространства Земли заняты таким «зазеркальным антимиром», являя дикое зрелище вырожденного лика человека. Зазеркальные «пришельцы», которых можно себе представить лишь в виде экзотической помеси носорога и саранчи, сцепились в дурном хороводе, сея вокруг себя смерть, ужас и оцепенение непроясненного морока.

Полуночные и горбатые, 

Несут они за плечами 

Песчаные смерчи страха 

И клейкую мглу молчанья[9]. 

И поэтому, когда я слышу об экологических бедствиях, возможных космических столкновениях, ядерной войне, лучевой болезни или СПИДе, все это кажется мне менее страшным и более далеким – может быть, я ошибаюсь, может, воображения не хватает, – чем те вещи, которые я описал и которые есть в действительности самая страшная катастрофа, ибо касается она человека, от которого зависит все остальное. 

PAGE  2


 

А также другие работы, которые могут Вас заинтересовать

15090. Өлеңге тоқтамайды Шал дегенің 60 KB
  ӨЛЕҢГЕ ТОҚТАМАЙДЫ ШАЛ ДЕГЕНIҢ Шал ақын аталып кеткен Тiлеуке Құлекеұлы қазiргi Ақмола облысы жерiнде Азат темiр жол станциясының маңында 1748 жылы дүниеге келген. Әкесi Құлеке қазаққалмақ соғысының атақты батырларының бiрi. Анасы атақты Төле бидiң қызы. Құлеке мен оның а
15091. Пушкин және Қазақ әдебиеті 357 KB
  Әрбір ұлт әдебиетінің тарихында туған халқының мәдени өмірінде жеке өзі бір кезең – дәуірді түзеп, соңына ұмытылмас, өшпес із-мұра қалдыратын заңғар суреткерлер болады. Сондай тұлға, әлем әдебиетіндегі аса ғажайып орыс ақыны
15092. СҰЛТАНМАХМҰТ ТОРАЙҒЫРОВ РОМАНДАРЫНДАҒЫ ОБРАЗДАР ЖҮЙЕСІ 55 KB
  СҰЛТАНМАХМҰТ ТОРАЙҒЫРОВ РОМАНДАРЫНДАҒЫ ОБРАЗДАР ЖҮЙЕСІ М. Абизенова М.Х Коржумбаева Б.Ахметов атындағы Павлодар педагогикалық коледжі Павлодар қ. Кейіпкерлердің тілдік мінездемесін бір – бірімен салыстыра талдау табиғат суретін кейіпкерлер портретін жа
15093. Сәбит Мұқановтың поэзиясы 45 KB
  Сәбит Мұқанов 1900-1973 Сәбит Мұқанов қазақтың әйгілі жазушысы қазақ әдебиетінің көрнекті қайраткері Қазақ КСР Ғылым академиясының академигі. Оның есімін жалпы қазақ оқырманына кеңінен танытқан Сұлушаш дастаны Адасқандар романы осы кезде өмірге келді. Осыларғ...
15094. Сәкен Сейфуллиннің Көкшетау поэмасын оқыту 36 KB
  Сәкен Сейфуллиннің Көкшетау поэмасын оқыту Ғ.А. Қазанбаева №136 орта мектеп Алматы қаласы Тақырыбы: Сәкен Сейфуллин. Көкшетау поэмасының мазмұны мен идеясы. Мақсаты: а білімділік: Поэманың мазмұнын қайталай отырып жазылу тарихына көтерге...
15095. Сәкен Сейфуллиннің поэзиясы 62.5 KB
  Жаңа тұрмыс жырлары Сәкен Сейфуллинннің поэзиясы Жиырмасыншы жылдары қоғамдық өмірде болған түбегейлі өзгерістер жаңа заман дамуының қарқындылығы тарихи оқиғалардың жедел ауысып отыруы Сәкен поэзиясында сол дәуір бейнесін берерлік екінші образ жүйрік пойыз...
15096. Түркі халықтарының жазба ескерткіші және оның көздері 70.5 KB
  ТҮРКІ ХАЛЫҚТАРЫНЫҢ ЖАЗБА ЕСКЕРТКІШІ ЖӘНЕ ОНЫҢ КӨЗДЕРІ С. Тәжіғұлова Ғ. Мұратбаев атындағы № 17 орта мектеп Тараз қ. Әрбір дәуірдің елеулі кезеңді оқиғаларын заманының белгілі ақынжазушылары дастанжырларға ойшылдары тарихшежіреге айналдыры
15097. У.Шекспир және Д.Дефо шығармашылығы 50.5 KB
  Ағылшын әдебиеті Уильям Шекспир 1564 – 1616 Ағылшынның әлемге аты әйгілі драматургы әрі ақыны Уильям Шекспир 1564 жылы 23 сәуірде Эйвон өзенінің бойындағы Стратфорд деген кішкентай қалада дүниеге келген. Оның әкесі айтарлықтай ауқатты қала тұрғыны еді саудаг
15098. Ұлт-азаттық көтерілістері туралы Қытай қазақтарының тарихи жырлар 197 KB
  ӘОЖ 398.21/22943.42510 Қолжазба құқығында АЯЗБАЕВА ҰЛБОСЫН БАЗАРХАНҚЫЗЫ ҰЛТАЗАТТЫҚ КӨТЕРІЛІСІ ТУРАЛЫ ТАРИХИ ЖЫРЛАР Қытайдағы қазақтардың ХІХ ғасырдың екінші және ХХ ғасырдың бірінші жартысында туған тар...